Алексей Караковский

Алексей Караковский

Четвёртое измерение № 15 (15) от 29 сентября 2006 года

Подборка: Москва, Выхино, конец света

С благодарностью, Наташе

You make me real

 

Мне часто снится шествие печальных животных,

чьи тёмные глаза выразительней, чем у детей и женщин.

Недоваренный рис раскладывается по тарелкам,

мы садимся за длинный стол, но трапезы не будет.

Они заглядывают мне в душу и многозначительно молчат.

Наверное, я никогда не смогу им объяснить, где я был

столько лет, в самые трудные дни их бесприютной жизни.

 

Марина уходит от Димы.

Дима уходит в армию.

Их дочь уходит из дома.

Кто-то из них уходит в монастырь,

и время – время тоже уходит.

 

Наша тихая Родина так велика,

что этот дождь всегда найдёт себе пристанище

на её овдовевшем лице, изрытом морщинами и окопами.

Мы вытрем капли крови и отправимся дальше,

к месту нашего окончательного умиротворения,

если, конечно, нас не задержат неотложные дела

и условия продлённых трудовых договоров.

 

Серёжа любит Катю.

Катя любит финики и кино.

Их сосед ежедневно любит свою жену –

какая, к чёрту, может быть звукоизоляция

в нашем насквозь дырявом мире?..

 

Чёт, нечет, не всё ли равно, когда в дело вступают

обворожительные звёзды телеэкрана,

делающие всегда правильный выбор?

В подсознании я потребляю столько зубной пасты,

что места для мозгов уже не остаётся,

раздражение накапливается, и новые семь строчек

становятся для меня тем же, что и предыдущие пять.

 

Исмаил ухаживает за Варварой,

Варвара ухаживает за спатифилумом,

они вместе хаживают в бильярд,

и родители Вари не против мусульман,

если они не чеченцы, не хачи и не паршивые ублюдки.

 

Настало время постмодернистских выкидышей,

когда не веришь мельчайшим проявлениям невинности.

«Хочу семью, детей и счастья» – «А зачем?...».

Конечно, всё не так плохо – но как об этом не думать,

когда каждую осень воздух горчит одиночеством?

Не забудь поменять «квадратные» скобки на «фигурные»

в демонстрационной версии своей любви.

 

Таня хочет Таню.

Ваня хочет Ваню.

Зрители хотят реалити-шоу и биг-мак на ужин.

Животные сходят с ума и тоскливо умирают

здесь же, в прямом эфире.

 

Пейнтбол

 

Осенью каждый день заканчивается немного раньше.

Окружающая растительность похожа на территорию,

брошенную отступающим противником после оккупации.

Асфальт под ногами немного темнее неба над головой,

но демисезонная дорога домой всегда занимает

не больше шестидесяти минут.

 

Послушай, как на Таганке разворчался ветер –

он опять не может выбраться из воздухосборника.

У стен пронзительно пахнет аммиаком, и голуби

играют с прохожими в свой пейнтбол.

 

Под землёй

 

Глотаю холодный воздух

типичной московской осени,

боюсь не добраться вовсе,

но еду последним поездом.

 

Эти осенние девушки в метро,

читают Дэна Брауна и Шопенгауэра.

Длинные пряди их волос не достают до страниц,

обнажая волнующее пространство

между книгой и собой.

 

Прижаться к двери вагона,

наверное, было б здорово –

фотографов и спецкоров

в метро всегда было поровну.

 

Мне кажется, детей стало так мало,

что их никому уже не показывают,

они живут далеко-далеко, не подозревая,

что под землёй тоже есть жизнь –

и я снова чувствую себя обворованным...

 

Угроза личной свободе –

когда не уверен полностью,

но сверхпоездная скорость

важнее под этими сводами.

 

Когда я состарюсь, я вряд ли

буду так же мобилен, как прежде.

Но иногда я невольно мечтаю умереть

именно здесь, чтобы уравновесить

годы жизни, проведённые под землёй.

 

Подняться, как птица в небо

по трубочке эскалатора –

конечно же, крайне чревато

стать чем-нибудь вроде небыли...

 

Местные авиалинии

 

Пути миграции самолётов – как белые нитки,

скрепляющие пространство моей прекрасной жизни.

Картина эта столь величественна и невозможна,

что иногда, за пару тысяч километров от дома,

я восхищённо застываю, глядя на эти стежки.

 

В своей стране я всегда дома.

Я могу выйти на улицу, купить хлеба,

могу свалить куда-нибудь автостопом,

могу писать стихи, могу не писать,

могу просто сыграть для тебя блюз или польку –

неважно что, лишь бы ты была рядом.

 

Правда, меня раздражают газеты.

Толстые и белые, они шуршат под ногами,

предлагая незаменимые продукты и услуги,

интимно шепча о смерти, подкараулившей тебя

ночью за рулём на Ленинградском шоссе

или в салоне АН-28 местных авиалиний.

 

Но я иду по земле своими ногами,

и мне не нужно ни костылей, ни добрых советов –

я точно знаю: мы умрём нескоро и некрасиво,

от старости и усталости, выработав свой ресурс

на шёлковых швах великой небесной карты.

 

Кому нужна смерть, когда о ней говорят честно?

Хватит, девочка, не надо больше об этом.

 

Зал ожидания

 

Они едут на концерт памяти Виктора Цоя –

двое подростков с большим чёрным знаменем,

пересаживающиеся с поезда на поезд,

как озябшие синицы с ветки на ветку,

и хотя никто из них раньше не забирался так далеко,

остаётся всего лишь два часа до Твери,

да и первые контролёры уже пройдены.

 

«Доберёмся как-нибудь», – говорит Паштет,

«Конечно, доберёмся», – отвечает Майки,

и мальчишкам становится немного спокойнее.

В тамбуре людно, и гитара передаётся по кругу,

как бутылка с портвейном в руках клинских грузчиков,

отмечающих Новый Год здесь же, в соседнем вагоне.

 

Тверь, новая электричка и девчонки-попутчицы:

«А мы хиппи, давайте вместе хипповать!»,

снова гитара и темы для разговоров вровень до Бологого,

где, как известно, полдороги, и остаётся две пересадки.

«Первый раз едете, мэны? А мы третий!» –

«Так вы, герлы, тут, наверное, каждый километр знаете!»

 

В поезде на Окуловку обычно так мало людей,

что поневоле кажется, будто ты едешь где-то далеко,

а на улице мороз, собаки мёрзнут, звенят стёкла,

и сельских алкоголиков находят под утро

с вечными добрыми улыбками на посиневших лицах.

 

Станция и ночь появляются за окном одновременно.

За четыре дня до Рождества повсюду пусто,

а в зале ожидания пахнет перегаром и опасностью.

Майки здесь самый старший, он лучше всех знает,

как беречь приятеля и, конечно, этих девочек,

которые так хороши, что в свои шестнадцать лет

даже ещё и не знаешь, что с этим делать.

 

Далеко за полночь двое подвыпивших граждан

вваливаются вовнутрь и, непринуждённо падая на пол,

с интересом разглядывают компанию с гитарой.

Один из них знал в армии пару аккордов,

и, кстати, есть бутылка, из-за которой Верка

их и прогнала с шурином ночью с кухни –

вот дура, будто не знает, что есть вокзал.

 

«Девчонки, давайте знакомиться!

Пацаны, забацаем "Владимирский централ"!»

Майки понимает, что до электрички три часа,

уходить отсюда решительно некуда,

а вот, кстати, и водка, и вода из колонки –

нехитрая зимняя трапеза.

 

К утру энтузиазм, опьянение и усталость

приходят к общему знаменателю –

вместе с электричкой на Малую Вишеру.

«Девчата, оставайтесь! Ну что вам, впадлу?», –

слышен отчаянный вопль с платформы,

и незнакомец с выправкой десантника,

невозмутимо закатывающий рукава,

уже спрашивает, не нуждается ли кто-нибудь

в его добровольной и бескорыстной помощи.

 

Они завернутся в чёрное знамя, чтобы согреться,

будут наперебой обсуждать поведение пьяных уродов

и сравнительные достоинства Цоя с Мориссоном,

потом доедут до Питера, обменяются телефонами

и расстанутся навсегда, никак не решив,

стоило ли так поспешно бежать из Окуловки

и не обмануты ли те двое, что остались там навсегда.

 

Они, в общем-то, никогда этого не узнают.

 

Синицы

 

1.

 

Москва семидесятых навсегда осталась в моей памяти

при хорошей погоде – зимой и, особенно, летом.

Синицы и жуки были частью нашей большой общности.

Мы жили на одних и тех же одуванчиковых полях,

гуляли под одними и теми же деревьями.

 

Обезжиренная поверхность серых проспектов,

насильственное трудоустройство и безлюдье –

всё это было где-то далеко, на Волгоградском проспекте,

между автобусных остановок и добрых бабушек.

Ветки растущих у окна деревьев казались ближе –

до некоторых можно было дотянуться рукой.

 

Потом впервые наступила плохая погода,

семидесятые закончились и улетели в небо

вместе с Олимпийским медведем, синицами и жуками.

Я смотрел на них, как смотрят на воздушные шарики,

и махал правой рукой, левой размазывая слёзы –

ещё не зная, что жизнь, хотя и приходит один раз,

но никогда не заканчивается так просто.

 

2.

 

Буквально на следующий день пришли восьмидесятые,

и моему детству разом пришлось потесниться,

торопливо пряча игрушки и фантазии под кровать,

чтобы, не дай Бог, не остаться беззащитным в мире,

где синиц и жуков сменили очереди в магазинах,

талоны на сахар и визитные карточки покупателя.

 

Советская школа блюла свои пионерские галстуки –

именно их и запах старых газет я помню лучше всего.

Отсутствие хоть какой-нибудь вентиляции в раздевалках

прививало любовь к спорту, а плохое зрение

заставило перейти с вратарской линии в защиту.

 

Всё свободное время отдавалось войне за выживание.

За своё детство я изготовил и применил столько оружия,

что уже давно должен был получить максимальный срок

в этой огромной камере хранения дурных воспоминаний.

Постоянная готовность к бою стала привычкой,

и то, что началось в восьмидесятых избиением слабых,

закончились уже в девяностых – районом на район.

 

3.

 

Москва девяностых вернула хорошую погоду летом,

и я снова встретился со старыми друзьями.

Синицы, покинувшие город десятилетием раньше,

ещё не вернулись, но деревья снова зазеленели,

и улицы, в целом, настраивали на хорошее настроение.

 

Свободу усугубляла дешёвая выпивка и полное отчаянье,

при котором будущего не предполагалось просто потому,

что наше время тогда ещё не совершило ничего,

что могло бы предполагать у него добрые намерения.

Каждый день был прожит, как единственный шанс,

и рок-н-ролл спасал мир – практически до самого вечера.

 

Учебники не врут: это была настолько горячая эпоха,

что зажигались и гибли целые политические режимы,

а зимой не хватало снега для празднования Рождества.

Иногда я изучаю ожоги на своих ладонях, и думаю:

«А всё-таки как хорошо, что мы успели тогда согреться».

От этих лет, в сущности, ничего не осталось –

разве что поганое здоровье и старые фотографии.

 

4.

 

Двухтысячные года, или как их там принято называть,

прожиты мной пока ещё наполовину, но я уже вижу,

что пропустил начало этой эпохи, и теперь

могу лишь настороженно оглядываться по сторонам

в автобусе или переходя пешеходный переход

где-нибудь в Центре или даже здесь, на окраине.

 

Откуда-то взялись красивые, удобные магазины,

коротко стриженные девки в солдатских ботинках,

мальчишки, гордящиеся лишь мобильными телефонами,

мода на юных нимфоманок с фальшивыми педерастами,

и человеческое отношение лишь со страниц рекламы.

 

Когда я хочу поговорить со знакомыми деревьями,

я выхожу из дома и отправляюсь в старый парк:

не так давно сюда вернулись синицы, а на окраине города

были найдены останки Олимпийского медведя.

Мне кажется, этого вполне достаточно, чтобы понять,

что время, на самом деле, никого не предаёт, и потому

следующие десятилетия вряд ли погубят наших детей.

 

Огромное и пустое

 

Огромное и пустое что-то,

как проспект Вернадского в восьмидесятые,

проникло в одиночную камеру моей памяти,

зажигая иллюминацию, игриво подсвечивающую

партийные лозунги над тоннелями и мостами.

 

Нечто, неосознанное и ужасное,

исподволь давит на мои одинокие сновидения,

заставляя бежать по ночным крышам

с запада на восток,

от мира к войне.

 

Самое страшное, что страна

обязана была знать своих героев,

и я до сих пор не могу понять,

как вся наша, в общем-то, тоскливая жизнь

могла поместиться между этими знакомствами,

и не вместить в себя больше ничего существенного –

что осталось бы сейчас, через двадцать три года.

 

Дни открытых дверей, о которых я сейчас говорю,

всегда начинались с поклонения идолам,

транслируемым по всем телеканалам

и погребаемым у кремлёвской стены, –

после окончания срока их гарантийного обслуживания.

 

Мы шли строем,

мы всегда шли строем, когда нам было четыре года,

но кто мог сказать, кто будет нашим врагом,

чем кончится эта война!

 

Язычество было господствующей религией,

и портреты шаманов вполне гармонировали

с нашими шаманскими заклинаниями –

пока цветы на Красной площади не кончались,

пока вечер не вытеснял прайм-тайм

осознанно добровольных демонстраций.

 

Эпоха единства и силы Духа

заканчивалась один раз в праздник –

праздничными стрельбами на Ленинских горах.

Сходились зрители, офицеры объявляли начало салюта,

и небо глухо гудело, когда в него стреляли в упор.

 

Через полчаса выстрелы замолкали,

зеваки расходились по домам до следующего шоу,

и только машины «Скорой помощи»

напоминали о безропотной жертве,

до сих пор распластанной над нашим городом –

несмотря на многочисленные ранения,

многие из которых несовместимы с моей жизнью.

 

Птицы ни для чего

 

 

          1.

Священное писание льётся и по сей день

своим хрустальным верлибром,

священное писание осчастливит всех тех,

кто удачлив наполовину,

устранит обидчиков и бывших мужей,

детям даст кусок хлеба и зрелищ,

на перекрёстке со сломанным светофором

укажет дорогу заблудшим таксистам...

Но, знаешь, эти птицы здесь ни для чего,

им не нужны священные книги,

и что бы ни случилось – знай, лети –

да береги свои яйца.

 

 

          2.

Калитниковского рынка невидная ось

словно проходит в центре гончарного круга.

Солнце без устали шпарит под Карачаровский мост

люди шляются, топча и толкая друг друга.

Где им прочесть токи нашего мозга,

где им расслышать голос из голосов!

Отпусти меня, человече, хоть это не просто,

отпусти, я хочу лишь освоить то, что не довелось:

небеснокрылый, воздухопёрый

нежным турманом выгнусь в дугу...

А знаешь, это особенно здорово –

целовать крылышки на бегу.

 

          3.

Я черноокий Аврелий, я без апреля маюсь,

я серокрылый тосканец, таскаю свои потёртые крылья,

нож из-под плаща – коготь страш-шный!!!

Берегись, душа, брата нашего, мы – безбашенны!

Наши женщины – в вечном трауре:

чёрных крыльев подолы волочатся по ветру...

Здр-равствйте, очень пр-риятно! Мы питаемся падалью!

до гортани откроются взгляду старушечьи вопли,

берегись, случайный прохожий, ворона одичавшего,

огрубевшие за зиму, мы вымерзли тыщами,

чтоб сейчас, пролетая над антропогенными башнями

прокричать тебе: ТВАРЬ, ТЫ ГОДИШЬСЯ В ПИЩУ!

 

          4.

Небесные конструкции покрыты

строительным лесом, строительным мясом,

небесные конструкции – это гостиницы

для перелётных переселенцев.

Конференция на телефонных проводах

никогда не будет понята теми,

кто изобрёл телефон –

конечно, для нас, для кого же ещё...

Дебаты, дебаты на солнечных пятнах –

о чём можно говорить у стадиона «Динамо»,

когда весна так пьяняща и счастье почти настоящее?

Конечно, о бабах.

 

          5.

Пошли на дело, солнце светит ахо –

во, пошли на дело, на крыль... й-йахх! Овод,

сгони его! Хлеб – преломи его!

Вина вина, благословение блага,

и знаешь, мой добрый бродяга,

всё ещё будет, ничего не закончится

по воображаемым параллелям

лети, моя лётчица-самолётчица!

бес в ребро, сон в руку, середина июля,

и твоя голубка останется с тобой навсегда –

просто сунь голову под крыло,

пора спать...