Первая строфа. Сайт русской поэзии

Все авторыАнализы стихотворений

Андрей Вознесенский

25-е кадры решают все

 

Аксёнов Васо — российский Руссо.

Сексуальд получает «Оскара», бля...

Маяковского — с корабля!

 

Похороны — это путь к Храму.

Прихрамывая музыкой, бреду

Сияющей БаХРОМОТОЙ дождя.

У Циклопа нет фуражки.

На лбу кокарда.

Отвечает попа рту:

«Будущее принадлежит

поп-арту!»

Закрыть бы глаза руками, забыться.

Ты научил нас, кадр двадцать пятый,

глядеть на все земные события

сквозь пару дырочек от распятия.

 

Подводные «Курски»

всплывут эскадрой.

Скрываем правду. Живём жестоко.

Нам тесен формат

   двадцать пятого кадра.

Хочется кадра двадцать шестого!

 

Трещит синтетическое одеяло,

хочу натурального, шерстяного!

Хочу откровения, идеала —

обыкновенного двадцать шестого!

 

2003

25-й кадр

 

Явление 25-го кадра.

Вырванные ногти Яноша Кадара.

Я помню жаркое без затей

рукопожатие без ногтей.

Ноктюрн?

Пожалуйста, не надо!

Ногтюрьмы.

ШопениАда.

Тасуйте пластиковые

карты!

 

2003

37-й

 

Тройка. Семерка. Русь.

Год 37-й.

Тучи мертвых душ

воют над головой.

 

“Тройки”, Осьмеркин, ВТУЗ.

Логика Германна.

Наполеона тускл

бюстик из чугуна.

 

Месяц, сними картуз.

Хлещет из синих глаз.

Раком пиковый туз

дамы глядит на нас.

 

Тройка. Сермяга. Хруст

снега. Видак. Ведмедь.

Видно, поэт не трус –

вычислил свою смерть.

 

Грустно в клинском дому.

И Петр Ильич не поймет:

Дама кто? Почему

Чекалинский – банкомет?

 

Как семеренко, бюст.

Как Нефертити, гусь.

Куда ты несешься, Русь?

Тройка. Семерка. Руст.

 

2004

Авось!  Вступление

 

«Авось» называется наша шхуна.

Луна на волне, как сухой овес.

Трави, Муза, пускай худо,

но нашу веру зовут «Авось»!

 

«Авось» разгуляется, «Авось» вывезет,

гармонизируется Хавос.

На суше барщина и Фонвизины,

а у нас весенний девиз «Авось»!

 

Когда бессильна «Аве Мария»,

сквозь нас выдыхивает до звезд

атеистическая Россия

сверхъестественное «авось»!

 

Нас мало, нас адски мало,

и самое страшное, что мы врозь,

но из всех притонов, из всех кошмаров

мы возвращаемся на «Авось».

 

У нас ноль шансов против тыщи.

Крыш-ка!

Но наш ноль – просто красотища,

ведь мы выживали при «минус сорока».

 

Довольно паузы. Будет шоу.

«Авось» отплытие провозгласил.

Пусть пусто у паруса за душою,

но пусто в сто лошадиных сил!

 

Когда ж наконец откинем копыта

и превратимся в звезду, в навоз –

про нас напишет стишки пиита

с фамилией, начинающейся на «Авось».

 

1970

Авось!  Письмо Резанова-Державину

 

Тут одного гишпанца угораздило

по-своему переложить Горация.

Понятно, что он не Державин,

но любопытен по терзаньям:

 

«Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный.

Увечный

наш бренный разум цепляется за пирамиды, статуи, памятные места –

тщета!

Тыща лет больше, тыща лет меньше – но далее ни черта!

Я – последний поэт цивилизации.

Не нашей, римской, а цивилизации вообще.

В эпоху духовного кризиса и цифиризации

культура – позорнейшая из вещей.

 

Позорно знать неправду и не назвать ее,

а, назвавши, позорно не искоренять,

позорно похороны назвать свадьбою,

да еще кривляться на похоронах.

 

За эти слова меня современники удавят.

А будущий афро-евро-америко-азиат

с корнем выроет мой фундамент,

и будет дыра из планеты зиять.

 

И они примутся доказывать, что слова мои были вздорные.

Сложат лучшие песни, танцы, понапишут книг...

И я буду счастлив, что меня справедливо вздернули.

Вот это будет тот еще памятник!»

 

1970

Автопортрет

 

Он тощ, словно сучья. Небрит и мордаст.

Под ним третьи сутки

           трещит мой матрац.

Чугунная тень по стене нависает.

И губы вполхари, дымясь, полыхают.

 

«Приветик, — хрипит он, — российской поэзии.

Вам дать пистолетик? А, может быть, лезвие?

Вы — гений? Так будьте ж циничнее к хаосу...

А может, покаемся?..

 

Послюним газетку и через минутку

свернем самокритику, как самокрутку?..»

 

Зачем он тебя обнимет при мне?

Зачем он мое примеряет кашне?

И щурит прищур от моих папирос...

 

Чур меня! Чур!

SOS!

 

1963

Автореквием

 

Памяти У.Б. Йейтса

  

Дай, Господи, ещё мне десять лет!

Воздвигну Храм. И возведу алтарь.

Так некогда просил другой поэт:

«Мне, Господи, ещё лет десять дай!».

Сквозь лай клевет, оправданных вполне,

дай, Господи, ещё лет десять мне.

За эти годы будешь Ты воспет.

Ты органист, а я – Твоя педаль.

Мне, Господи, ещё лет десять дай.

Ну что Тебе каких-то десять лет?

Я понял: жизнь прошла как бы вчерне,

несладко жил – но всё же не в Чечне.

Червонец дай. Не жмись, как вертухай!

Земля – для серафимов туалет.

И женщина — жемчужина в дерьме.

Будь я – Господь, а Ты, Господь, – поэт,

я б дал тебе сколько угодно лет.

 

 

Во мне живёт непостижимый свет.

Кишки проверил – батареек нет.

Зверёк безумья въелся в мой скелет.

Поэт внутри безумен, не извне...

Во сне

я вижу храмовый проект

в Захарово. Оторопел

автопортретный парапет...

Спасибо Алексу Сосне

за помощь. Дай осуществить проект,

чтоб искупить вину греховных лет!..

Я выбегаю на проспект.

На свет

летят ночные бабочки: «Привет!».

Мне мент орёт: «Переключайте свет!».

Народ духовный делает минет.

Скинхед

пугает сходством с ламою-далай.

Мне, Господи, ещё лет десять дай

транслировать Тебя сквозь наш раздрай!

 

Поэту Кисти ты ответил «нет».

Другой был, как Любимов, юн и сед,

дружил с Блаватской, гений, разгильдяй.

Поэт внутри безумен, не вовне –

в занудно-шизанутой стороне,

где даже хлеб мы называем «бред».

Дух падших листьев –

как «Martini» Dry.

 

Уехать бы с тобою на Валдай!

Там, где Башмет играет на сосне.

У красных листьев запах каберне.

 

Люблю Арбат, набитый, как трамвай,

Проспекта посиневшее яйцо.

Люблю, когда Ты дышишь горячо.

Мне, Господи, ещё лет десять дай!

Какой ты будешь через десять лет,

Россия, с отключённым светом край?

Кто победит – Господь или кастет?

Мне, Господи, ещё лет десять дай!

Вдруг пригодится мой никчёмный свет,

взвив к небу купол, где сейчас сарай...

Безумье мысли может нас спасти.

Меня от клятвы не освободи –

хотя бы десять лет дай, Господи.

 

2003

Антимиры

 

Живёт у нас сосед Букашкин,

в кальсонах цвета промокашки.

Но, как воздушные шары,

над ним горят

           Антимиры!

 

И в них магический, как демон,

Вселенной правит, возлежит

Антибукашкин, академик

и щупает Лоллобриджид.

 

Но грезятся Антибукашкину

виденья цвета промокашки.

 

Да здравствуют Антимиры!

Фантасты – посреди муры.

Без глупых не было бы умных,

оазисов – без Каракумов.

 

Нет женщин – есть антимужчины,

в лесах ревут антимашины.

Есть соль земли. Есть сор земли.

Но сохнет сокол без змеи.

 

Люблю я критиков моих.

На шее одного из них,

благоуханна и гола,

сияет антиголова!..

 

...Я сплю с окошками открытыми,

а где-то свищет звездопад,

и небоскребы сталактитами

на брюхе глобуса висят.

 

И подо мной вниз головой,

вонзившись вилкой в шар земной,

беспечный, милый мотылёк,

живёшь ты, мой антимирок!

 

Зачем среди ночной поры

встречаются антимиры?

 

Зачем они вдвоём сидят

и в телевизоры глядят?

 

Им не понять и пары фраз.

Их первый раз – последний раз!

 

Сидят, забывши про бонтон,

ведь будут мучиться потом!

И уши красные горят,

как будто бабочки сидят...

 

...Знакомый лектор мне вчера

сказал: «Антимиры? Мура!»

 

Я сплю, ворочаюсь спросонок,

наверно, прав научный хмырь.

 

Мой кот, как радиоприёмник,

зелёным глазом ловит мир.

 

1961

* * *

 

Архитектуру не приемлю,

когда вокруг лесной тропы

российскую больную землю

сосут кирпичные клопы.

 

2003

Баллада 41-го года

 

Партизанам Керченской каменоломни

 

Рояль вползал в каменоломню.

Его тащили на дрова

К замёрзшим чанам и половням.

Он ждал удара топора!

 

Он был без ножек, чёрный ящик,

Лежал на брюхе и гудел.

Он тяжёло дышал, как ящер,

В пещерном логове людей.

 

А пальцы вспухшие алели.

На левой – два, на правой – пять...

Он

    опускался

                   на колени,

Чтобы до клавишей достать.

 

Семь пальцев бывшего завклуба!

И, обмороженно-суха,

С них, как с разваренного клубня,

Дымясь, сползала шелуха.

 

Металась пламенем сполошным

Их красота, их божество...

И было величайшей ложью

Всё, что игралось до него!

 

Все отраженья люстр, колонны...

Во мне ревёт рояля сталь.

И я лежу в каменоломне.

И я огромен, как рояль.

 

Я отражаю штолен сажу.

Фигуры. Голод. Блеск костра.

И как коронного пассажа,

Я жду удара топора!

 

1960

Баллада точки

 

«Баллада? О точке?! О смертной пилюле?!.»

Балда!

Вы забыли о пушкинской пуле!

 

Что ветры свистали, как в дыры кларнетов,

В пробитые головы лучших поэтов.

Стрелою пронзив самодурство и свинство,

К потомкам неслась траектория свиста!

И не было точки. А было — начало.

 

Мы в землю уходим, как в двери вокзала.

И точка тоннеля, как дуло, черна...

В бессмертье она?

Иль в безвестность она?..

 

Нет смерти. Нет точки. Есть путь пулевой —

Вторая проекция той же прямой.

 

В природе по смете отсутствует точка.

Мы будем бессмертны.

               И это — точно!

              

1970

Баллада–диссертация

 

Нос растет в течение всей жизни

(Из научных источников)

 

Вчера мой доктор произнес:

«Талант в вас, может, и возможен,

но Ваш паяльник обморожен,

не суйтесь из дому в мороз».

 

О нос!..

 

Неотвратимы, как часы,

у нас, у вас, у капуцинов

по всем

    законам

         Медицины

торжественно растут носы!

 

Они растут среди ночи

у всех сограждан знаменитых,

у сторожей,

        у замминистров,

сопя бессонно, как сычи,

они прохладны и косы,

их бьют боксеры,

           щемят двери,

но в скважины, подобно дрели,

соседок ввинчены носы!

(Их роль с мистической тревогой

интуитивно чуял Гоголь.)

 

Мой друг Букашкин пьяны были,

им снился сон:

         подобно шпилю,

сбивая люстры и тазы,

пронзая потолки разбуженные,

над ним

      рос

        нос,

          как чеки в булочной,

нанизывая этажи!

 

«К чему б?» – гадал он поутру.

Сказал я: «К Страшному суду.

К ревизии кредитных дел!»

 

30–го Букашкин сел.

 

О, вечный двигатель носов!

Носы длиннее – жизнь короче.

 

На бледных лицах среди ночи,

как коршун или же насос,

нас всех высасывает нос,

 

и говорят, у эскимосов

есть поцелуй посредством носа...

 

Но это нам не привилось.

 

1963

Без “Б”

 

Смех без причины —

признак дурачины.

Ещё водочки под кебаб!

Мы — эмансипированные мужчины

без баб.

 

Часы с вынутою пружиной —

возлежит на тарелке краб.

 

Тезаурусные мужчины,

 

мы — без баб.

 

Слово “безбабье” — ещё в тумане

обретёт суммарно масштаб.

Беседуют же с Богом мусульмане

без баб?

 

Вот Валера, дилер с Саратова,

с детства несколько косолап,

кто бы знал об его косолапости

без баб?

 

Или баба — глава издательства.

Получается Групп-издат.

И поборы и издевательства.

Как на лошадь надеть пиджак.

 

Без болтливости, что не вынести,

без капканчиков вечных “кап-кап” —

без покровительской порно-невинности,

без баб.

 

Без талантливого придыхания,

без словарного курабье,

дыроколы пока отдыхают,

без “б”.

 

Устаешь от семейной прозы.

 

Мы беспечны, как семечек лузг.

 

Без вранья люксембургской Розы —

 

люкс!

 

Сжаты в “зебрах” ночные трещины,

достигается беспредел.

Наша жизнь — безрадостиженщина.

Нам без разницы, кто сгорел.

 

Рядом столик из разносолов —

стольник шефу от поп, сосков,

от восьми длинноногих тёлок

без мужиков.

 

“На абордаж” — пронеслось над пабом.

Все рванули на абордаж.

И стол, принадлежавший бабам,

ножки вверх! — полетел на наш.

 

И пошло: визг, фуражки крабьи,

зубы на пол, как монпансье —

(мой котёночек! Ты — мой храбрый…!

Уберите с меня свои грабли!)

Бьют швейцара из ФСБ.

Так накрылась идея безбабья.

Точно клякса под пресс-папье.

 

Я бездарно иду домой:

все одежды мои развешаны.

Пахнет женщиной распорядок мой.

И стихи мои пахнут женщиной.

 

Будто в небе открылась брешина.

И мораль, ни фига себе:

“В каждой бабе ищите Женщину!”

Но без “б”.

 

2008

Белый траур

 

Чёрный траур — сердцу травма.

Но, как белая рояль,

существует белый траур,

будто белая печаль.

 

Несерьёзностью момента

оттеняя вечный шах,

белой траурною лентой

надеваю белый шарф.

 

Наши карточки для паспорта

Божья — наискось! — рука

белой траурною фаскою

обвязала с уголка.

 

Вот зачем бледнее мела,

зля ученого ханжу —

(все в дерьме, а я весь в белом) —

белоснежно выхожу!

 

1995

Бульвар в Лозанне

 

Шёл в гору от цветочного ларька,

вдруг машинально повернул налево.

Взгляд пригвоздила медная доска —

за каламбур простите — «ЦветаЕва».

Зачем я езжу третий год подряд

в Лозанну? Положить два георгина

к дверям, где пела сотню лет назад —

за каламбур простите — субМарина.

С балкона на лагуну кину взгляд

на улочку с афишею «Vagina».

Есть звукоряд. Он непереводимый.

 

Нет девочки. Её слова болят.

И слава Богу, что прошла ангина.

 

2003

* * *

 

Был бы я крестным ходом,

Я от каждого храма

По городу ежегодно

Нес бы пустую раму.

И вызывали б слезы

И попадали б в раму

То святая береза,

То реки панорама.

Вбегала бы в позолоту

Женщина, со свиданья

Опаздывающая на работу,

Не знающая, что святая.

Левая сторона улицы

Видела бы святую правую.

А та, в золотой оправе,

Глядя на нее, плакала бы.

 

1980

Былина о Мо

 

Словно гоголевский шнобель,

над страной летает Мобель.

 

Говорит пророк с оглобель:

«Это Мобель, Мобель, Мобель

всем транслирует, дебил,

как он Дудаева убил.

 

Я читал в одной из книг –

Мобель дик!..»

 

– А Мадонна из Зарядья

тройню черных родила.

«Дистанционное зачатье» –

утверждает. Ну, дела!

 

Жизни смысл отстал от денег.

Мы – отвязанные люди,

без иллюзий.

 

Мобеля лауреаты

проникают Банку в код.

С толстым слоем шоколада

Марс краснеет и плывет.

 

Ты теперь дама с собачкой –

ляжет на спину с тоски,

чтоб потрогала ты пальчиком

в животе ее соски.

 

 

Если разговариваешь более получаса, –

рискуешь получить удар

             самонаводящейся ракетой.

– Опасайтесь связи сотовой.

– Особенно двухсотой.

– Налей без содовой.

 

 

Даже в ванной – связи, связи,

запредельный разговор,

словно гул в китайской вазе,

что важнее, чем фарфор.

 

Гений Мобеля создал.

Мобель гения сожрал.

 

Расплодились, мал–мала,

одноухие зайчата...

 

Ну Мобель, погоди...

 

Покупаю модный блейзер.

Восемь кнопочек на нем.

 

Нажму кнопку – кто–то трезвый

говорит во мне: «Прием.

Абонент не отвечает или

                        временно недоступен

звону злата. И мысли и

дела он знает наперед...»

Кто мой Мобель наберет?

 

Секс летит от нас отдельно.

 

В нашей качке те, кто круче,

ухватясь за зов небес,

словно держатся за ручки.

А троллейбус их исчез.

 

«Мо» – сказал Екклезиаст.

Но звенят мои штаны:

«Неоканитализм – это несоветская

                                   власть

плюс мобелизация всей страны».

 

Черный мобель, черный мобель

над моею головой,

 

нового сознанья модуль,

черный мобель, я не твой!

 

– Не сдадим Москву французу!

– В наших грязях вязнет «Оппель».

Как повязочка Кутузова

в небесах летает мобель.

МОБЕЛЬМОБЕЛЬМОБЕЛЬМОБЕЛЬ–

МОБЕЛЬМО БЕЛЬМО...

 

Слепы мы.

Слепо время само.

Бьёт женщина

 

В чьем ресторане, в чьей стране – не вспомнишь,

но в полночь

есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год,

и женщина разгневанная – бьет!

 

Быть может, ей не подошла компания,

где взгляды липнут, словно листья банные?

За что – неважно. Значит, им положено –

пошла по рожам, как белье полощут.

 

Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!

Вмажь майонезом лысому в подтяжках.

Бей, женщина!

Массируй им мордасы!

За все твои грядущие матрасы,

 

за то, что ты во всем передовая,

что на земле давно матриархат –

отбить,

   обуть,

       быть умной,

               хохотать, –

такая мука – непередаваемо!

 

Влепи в него салат из солонины.

Мужчины, рыцари,

куда ж девались вы?!

Так хочется к кому–то прислониться –

увы...

 

Бей, реваншистка! Жизнь – как белый танец.

Не он, а ты его, отбивши, тянешь.

Пол–литра купишь.

Как он скучен, хрыч!

Намучишься, пока расшевелишь.

 

Ну можно ли в жилет пулять мороженым?!

А можно ли

   в капронах

      ждать в морозы?

Самой восьмого покупать мимозы –

можно?!

 

Виновные, валитесь на колени,

колонны,

     люди,

        лунные аллеи,

вы без нее давно бы околели!

Смотрите,

    из–под грязного стола –

она, шатаясь, к зеркалу пошла.

 

«Ах, зеркало, прохладное стекло,

шепчу в тебя бессвязными словами,

сама к себе губами

прислоняюсь

и по тебе

   сползаю

тяжело,

и думаю: трусишки, нету сил –

меня бы кто хотя бы отлупил!..»

 

1964

Бьют женщину

 

Бьют женщину. Блестит белок.

В машине темень и жара.

И бьются ноги в потолок,

как белые прожектора!

 

Бьют женщину. Так бьют рабынь.

Она в заплаканной красе

срывает ручку как рубильник,

выбрасываясь

           на шоссе!

 

И взвизгивали тормоза.

К ней подбегали, тормоша.

И волочили и лупили

лицом по лугу и крапиве...

Подонок, как он бил подробно,

стиляга, Чайльд–Гарольд, битюг!

Вонзался в дышащие ребра

ботинок узкий, как утюг.

 

О, упоенье оккупанта,

изыски деревенщины...

У поворота на Купавну

бьют женщину.

 

Бьют женщину. Веками бьют,

бьют юность, бьет торжественно

набата свадебного гуд,

бьют женщину.

 

А от жаровен на щеках

горящие затрещины?

Мещанство, быт – да еще как! –

бьют женщину.

 

Но чист ее высокий свет,

отважный и божественный.

Религий – нет,

            знамений – нет.

Есть

    Женщина!..

 

...Она как озеро лежала,

стояли очи как вода,

и не ему принадлежала

как просека или звезда,

 

и звезды по небу стучали,

как дождь о черное стекло,

и, скатываясь,

             остужали

ее горячее чело.

 

1960

* * *

 

В дни неслыханно болевые

быть без сердца – мечта.

Чемпионы лупили навылет –

ни черта!

 

Продырявленный, точно решёта,

утешаю ажиотаж:

«Поглазейте в меня, как в решётку, –

так шикарен пейзаж!»

 

Но неужто узнает ружьё,

где,

     привязано нитью болезненной,

бьёшься ты в миллиметре от лезвия,

ахиллесово

          сердце

                     моё!?

 

Осторожнее, милая, тише...

Нашумело меняя места,

Я ношусь по России –

                               как птица

отвлекает огонь от гнезда.

 

Всё болишь? Ночами пошаливаешь?

Ну и плюс!

Не касайтесь рукою шершавою –

я от судороги – валюсь.

 

Невозможно расправиться с нами.

Невозможнее – выносить.

Но ещё невозможней –

                                        вдруг снайпер

срежет

            нить!

 

1965

* * *

 

В миг отлива микроскопично

перед чистым моим Четвергом

на песке отражается птичка —

точно ложечка с черенком.

Эту ложечку вертикальную

осторожненько соберя,

ты отложишь себе в телекамеру

для фамильного серебра.

 

2003

* * *

 

В ревю

танцовщица раздевается, дуря...

Реву?..

Или режут мне глаза прожектора?

 

Шарф срывает, шаль срывает, мишуру.

Как сдирают с апельсина кожуру.

 

А в глазах тоска такая, как у птиц.

Этот танец называется «стриптиз».

 

Страшен танец. В баре лысины и свист,

Как пиявки,

        глазки пьяниц налились.

 

Этот рыжий, как обляпанный желтком,

Пневматическим исходит молотком!

 

Тот, как клоп —

            апоплексичен и страшон.

Апокалипсисом воет саксофон!

 

Проклинаю твой, Вселенная, масштаб!

Марсианское сиянье на мостах,

Проклинаю,

      обожая и дивясь.

Проливная пляшет женщина под джаз!..

 

«Вы Америка?» — спрошу, как идиот.

Она сядет, сигаретку разомнет.

 

«Мальчик,— скажет,— ах, какой у вас акцент!

Закажите мне мартини и абсент».

 

1974

* * *

 

В человеческом организме

девяносто процентов воды,

как, наверное, в Паганини,

девяносто процентов любви.

 

Даже если – как исключение –

вас растаптывает толпа,

в человеческом

                     назначении –

девяносто процентов добра.

 

Девяносто процентов музыки,

даже если она беда,

так во мне,

                     несмотря на мусор,

девяносто процентов тебя.

Вальс

 

Далеко-далеко,

где Шарло де Лакло

                     зачитался “Опасными связями”.

 

Далеко-далеко,

там, где стиль Арт-деко

сочетался с этрусскими

                     вазами.

 

Далеко-далеко,

где туман — молоко

под лиловыми русскими вязами…

Где моя Медико?

В холодящем трико,

босоножки с грузинскими стразами?

Далеко? Ого-го!

На служебном арго

ты с наркотиками повязана.

Если нету Клико,

коньячку полкило

за успех всенародный и кассовый!

 

Не легко? Не легко

что на сердце легло

никому никогда не рассказывай.

 

2008

Вальс при свечах

 

Любите при свечах,

танцуйте до гудка,

живите – при сейчас,

любите – при когда?

 

Ребята – при часах,

девчата при серьгах,

живите – при сейчас,

любите – при Всегда,

 

прически – на плечах,

щека у свитерка,

начните – при сейчас,

очнитесь – при всегда.

 

Цари? Ищи–свищи!

Дворцы сминаемы.

А плечи все свежи

и несменяемы.

 

Когда? При царстве чьем?

Не ерунда важна,

а важно, что пришел.

Что ты в глазах влажна.

 

Зеленые в ночах

такси без седока...

Залетные на час,

останьтесь навсегда...

Вамп-2

 

Вы — вампы,

с утра несчастные банты,

крутые, как ртутные лампы,

Лолиты и Иоланты,

пиявки а-ля Вивальди —

вам кровь живую подайте! —

пить просят больные гланды

Веласкесовой инфанты.

 

Мне в птицах шприцы чуются —

вы — вампы,

беззащитные чудища,

трансплантирующие таланты.

 

Идея

смеялась и плакала,

рожденная кистью Ван Дейка,

сейчас обернулась вурдракулой,

Вандеей.

 

Вы — вампы...

У всех мобильники!

Всё больше неестественного,

искусственного.

Автомобильный

нерест летит из Кунцево.

С обочин мигают, как лампочки,

озабоченные вурдавалочки.

 

Мы все дерём у Монтеня,

устали от террора.

Но вторая материя

хочет крови от первой.

 

Примешивая к лаванде

веселящийся газ,

василевские ванды

доносили на нас.

 

Вампилова утопили.

По-английски “болото” — “вамп”.

Вурдалагерная Россия,

ты теперь обоюдный вамп.

 

Озы сбросят наркозы,

наркотический ямб

оставит следы на коже.

Я — вамп.

 

Я жизнь сосу из читателей,

черепок кровеня.

Но Мадонне Констабиле

не прожить без меня.

 

Моей донорской кровью

помогая десанту,

жизнь вторую открою

я Марселю Дюшампу.

 

Катерининская береза

тронет бедрами — и мне амба.

По-родственному разберемся.

 

Мы — вампы.

 

2005

Васильки Шагала

 

Лик ваш серебряный, как алебарда.

Жесты легки.

В вашей гостинице аляповатой

в банке спрессованы васильки.

 

Милый, вот что вы действительно любите!

С Витебска ими раним и любим.

Дикорастущие сорные тюбики

с дьявольски

      выдавленным

               голубым!

 

Сирый цветок из породы репейников,

но его синий не знает соперников.

Марка Шагала, загадка Шагала —

рупь у Савеловского вокзала!

 

Это росло у Бориса и Глеба,

в хохоте нэпа и чебурек.

Во поле хлеба — чуточку неба.

Небом единым жив человек.

 

Их витражей голубые зазубрины —

с чисто готической тягою вверх.

Поле любимо, но небо возлюблено.

Небом единым жив человек.

 

В небе коровы парят и ундины.

Зонтик раскройте, идя на проспект.

Родины разны, но небо едино.

Небом единым жив человек.

 

Как занесло васильковое семя

на Елисейские, на поля?

Как заплетали венок Вы на темя

Гранд Опера, Гранд Опера!

 

В век ширпотреба нет его, неба.

Доля художников хуже калек.

Давать им сребреники нелепо —

небом единым жив человек.

 

Ваши холсты из фашистского бреда

от изуверов свершали побег.

Свернуто в трубку запретное небо,

но только небом жив человек.

 

Не протрубили трубы господни

над катастрофою мировой —

в трубочку свернутые полотна

воют архангельскою трубой!

 

Кто целовал твое поле, Россия,

пока не выступят васильки?

Твои сорняки всемирно красивы,

хоть экспортируй их, сорняки.

 

С поезда выйдешь — как окликают!

По полю дрожь.

Поле пришпорено васильками,

как ни уходишь — все не уйдешь...

 

Выйдешь ли вечером — будто захварываешь,

во поле углические зрачки.

Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,

все васильки, все васильки...

 

Не Иегова, не Иисусе,

ах, Марк Захарович, нарисуйте

непобедимо синий завет —

Небом Единым Жив Человек.

* * *

 

Вдову великого поэта

берут враги —

стекает зависть по заветной,

по лунной стороне ноги.

 

Нет, ты ему не изменила!

На тыльной стороне зеркал

ты прошептала его имя.

Но он тебя не услыхал.

 

1995

Велосипеды

 

В.Бокову

 

Лежат велосипеды

В лесу, в росе.

В березовых просветах

Блестит щоссе.

 

Попадали, припали

Крылом — к крылу,

Педалями — в педали,

Рулем — к рулю.

 

Да разве их разбудишь —

Ну, хоть убей!—

Оцепенелых чудищ

В витках цепей.

 

Большие, изумленные,

Глядят с земли.

Над ними — мгла зеленая,

Смола, шмели.

 

В шумящем изобилии

Ромашек, мят

Лежат. О них забыли.

И спят, и спят.

 

1963

Весенние велогонки

 

Чемпионы новой веры

мчатся, галок распугав —

velo-velo — примавера! —

velo-velo-velo-love.

 

Повело кота налево!

В Думе полевел состав.

Многожёнство просвистело —

velo-velovelo-love.

Душа рвётся из физ. тела.

Завихренье в головах.

 

Трассу пробуем, набычась.

Не поймём, ни ты, ни я,

неземную необычность

головокружения.

 

Эй, любовники пространства!

Крутит цепи бытия,

в руль, как кот вцепившись

страстно,

жуть горизонтальная!

 

Где камея? Курит травку.

Позабыла свой анклав.

Не скамейка, а make-лавка.

velo-velovelo-love.

 

Всё велюровое лобби,

шеф, руководитель лаб.,

машут шляпами с дороги.

Сердце переходит в ноги.

velo-velovelo-love.

 

Руль бодается рогами,

шины пробуют настил.

Так на раме, вверх ногами

бык Европу увозил.

 

Запад — ложь.

Восток — химера.

Западло по части прав.

Побеждает только вера —

вера — velovelo-love.

 

Было всё. Сирена выла.

Разбиваемся стремглав.

Руль вонзался у грудь,

как вилы.

velo-velovelo-love

 

Прозевай нас, Азазелло!

В белокаменных церквах

прозвенела примавера:

velo-velo-velo-ах!

 

Любо сердцу на балу,

даже биться перестав:

“Я болю-болю-болю”.

velo-velovelo-love.

 

1995

Вечеринка

 

Подгулявшей гурьбою

Все расселись. И вдруг —

Где

   двое?!

Нет

   двух!

 

Может, ветром их сдуло?

Посреди кутежа

Два пустующих стула,

Два лежащих ножа.

 

Они только что пили

Из бокалов своих.

Были —

Сплыли.

Их нет, двоих.

 

Водою талою —

Ищи–свищи!—

Сбежали, бросив к дьяволу

Приличья и плащи!

 

Сбежали, как сбегает

С фужеров гуд.

Так реки берегами,

Так облака бегут.

Вечернее

 

Я сослан в себя

           я — Михайловское

горят мои сосны смыкаются

 

в лице моем мутном как зеркало

смеркаются лоси и пергалы

 

природа в реке и во мне

и где–то еще — извне

 

три красные солнца горят

три рощи как стекла дрожат

 

три женщины брезжут в одной

как матрешки — одна в другой

 

одна меня любит смеется

другая в ней птицей бьется

 

а третья — та в уголок

забилась как уголек

 

она меня не простит

она еще отомстит

 

мне светит ее лицо

как со дна колодца — кольцо

 

1959

* * *

 

Взгляд Твой полон любовью,

чувства прочие победя.

Я готов совершить любое

преступление ради тебя.

 

Когда судьи мне кинут сроки —

от восьми лет до ста восьми,

понимают они, жестокие,

что бессмертен я, чёрт возьми!

 

2008

Возвращение в Сигулду

 

Отшельничаю, берложу,

отлеживаюсь в березах,

лужаечный, можжевельничий,

отшельничаю,

 

отшельничаем, нас трое,

наш третий всегда на стреме,

позвякивает ошейничком,

отшельничаем,

 

мы новые, мы знакомимся,

а те, что мы были прежде,

как наши пустые одежды,

валяются на подоконнике,

 

как странны нам те придурки,

далекие, как при Рюрике

(дрались, мельтешили, дулись),

какая все это дурость!

 

А домик наш в три окошечка

сквозь холм в лесовых массивах

просвечивает, как косточка

просвечивает сквозь сливу,

 

мы тоже в леса обмакнуты,

мы зерна в зеленой мякоти,

притягиваем, как соки,

все мысли земли и шорохи,

 

как мелко мы жили, ложно,

турбазники сквозь кустарник

пройдут, постоят, как лоси,

растают,

 

умаялась бегать по лесу,

вздремнула, ко мне припавши,

и тенью мне в кожу пористую

впиталась, как в промокашку,

 

я весь тобою пропитан,

лесами твоими, тропинками,

читаю твое лицо,

как легкое озерцо,

 

как ты изменилась, милая,

как ссадина, след от свитера,

но снова как разминированная —

спасенная? спасительная!

 

ты младше меня? Старше!

на липы, глаза застлавшие,

наука твоя вековая

ауканья, кукованья,

 

как утра хрустальны летние,

как чисто у речки бисерной

дочурка твоя трехлетняя

писает по биссектриске!

 

«мой милый, теперь не денешься,

ни к другу и ни к врагу,

тебя за щекой, как денежку,

серебряно сберегу»,

 

я думал, мне не вернуться,

гроза прошла, не волнуйся,

леса твои островные

печаль мою растворили,

 

в нас просеки растворяются,

как ночь растворяет день,

как окна в сад растворяются

и всасывают сирень,

 

и это круговращение

щемяще, как возвращенье...

 

Куда б мы теперь ни выбыли,

с просвечивающих холмов

нам вслед улетает Сигулда,

как связка

      зеленых

            шаров!

Война

 

С иными мирами связывая,

глядят глазами отцов

дети —

       широкоглазые

перископы мертвецов.

Вы застали меня живым...

 

Вы застали меня живым —

не на свалке, не на пьедестале.

Когда все вы трупами стали,

вы застали меня земным.

 

Передача идёт живьём,

передача наследства миром,

биополем, живым эфиром —

что мы думаем, как поём.

 

Я вернусь в Твой край дождевой,

дверь открою в сруб берестя’ный —

я живою Тебя застану.

Как потрясно, что я живой!

 

2001

Гламурная революция

 

I

 

На журнальных обложках — люрексы.

Уго Чавес стал кумачовым.

Есть гламурная революция.

И пророк её — Пугачёва.

 

Обзывали её Пугалкиной,

клали в гнёздышко пух грачёвый.

Над эстрадой нашей хабалковой

звёзды — Галкин и Пугачёва.

 

Мы пытаемся лодку раскачивать,

ищем рифму на Башлачёва,

угощаемся в даче Гачева,

а она — уже Пугачёва.

 

Она уже очумела

от неясной тоски астральной —

роль великой революционерки,

ограниченная эстрадой.

 

Для какого-то Марио Луцци

это просто дела амурные.

Для нас это всё Революция —

не кровавая, а гламурная.

 

Есть явление русской жизни,

называемое Пугачёвщина. —

Сублимация безотчётная

в сферы физики, спорт, круизы.

А душа все неугощённая!

Её воспринимают шизы,

как общественную пощёчину.

 

В ресторанчике светской вилкою

ты расчёсываешь анчоусы,

провоцируя боль великую —

пугачёвщину.

 

На Стромынке словили голого,

и ведут, в шинель заворачивая.

Я боюсь за твою голову.

Не отрубленную. Оранжевую.

 

II

 

Галкин — в белом, и в алом — Алла

пусть летают в гламурных гала.

Как “Влюбленные” от Шагала.

 

Вместо общего: “фак ю офф”!

Чтоб страна обалдев читала:

“ГАЛКИН   АЛЛА = ЛЮБОВЬ.”

 

2008

Глобальное потепление...

 

Глобальное потепление

хрюкает над головой.

Семидесятипятилетие

стоит за моей спиной.

 

Я хрупкие ваши камеи

спасу, спиной заслоня.

Двадцатого века камения

летят до вас сквозь меня.

 

Туда и обратно нелюди

сигают дугою вольтовой.

Стреляющий в Джона Кеннеди

убил Старовойтову.

 

Нет Лермонтова без Дарьяла.

В горле от пуль першит.

Стою меж веков — дырявый,

мешающий целиться щит.

 

Спасибо за вивисекции.

Нельзя, говорят, узнать

прежнего Вознесенского

в Вознесенском-75.

 

Госпремия съела Нобеля.

Не успели меня распять.

Остался с шикарным шнобелем

Вознесенский-75.

 

К чему умиляться сдуру?

Гадать, из чего был крест?

Есть в новой архитекстуре

Архитекстор и Архитекст.

 

Я не был только протестом.

Протест мой звучал как тест.

Я был Твоим архитекcтором.

Пора возвращаться в текст.

 

2008

Гобелен

 

Я первый день рождения

Справляю меж людей.

Вы пришли, надеясь

на антиюбилей.

 

Анти Маяковский?

Анти Басаев?

Анти взорвать бы зал Чайковского?

Это не спасает.

 

Может, к попке бантик

приколоть велюровый?..

Колонны в белых ватниках

пухнут каннелюрами.

 

Скажу не на камеру,

чтоб вас не расстроить:

“Не время бросать камни,

время - камни строить!”

 

Мы же – антимыши

Книзу головой.

Антилопы мыслят

Тыльной стороной.

Антиглобалисты

Хочут шар земной

 

Никогда не ной –

Станешь Антиной.

 

В нашей антижизни

черное - белей.

Ты еще таджикам

справь антиюбилей!

Кажет нам прожилки

с изнанки гобелен.

 

Черный кобелина?

Белый Блок?

Мне из ГОБелена

проступает БОГ.

 

Бог елен Прекрасных temple

Год велел украсть все в темпе бля…

God eleventh of September

дембель предлагает тендер

 

Подсознанье. Гоби-ленд.

Бог. Изнанка. Гобелен.

 

Рядом разбирались,

вызвав антигрусь:

“Таллин убер аллес!

Юбер аллес Русь!”

 

Антиюбилярус?

отвечу вам:

“Господь uber alles!”

я строю Храм.

 

Мне Царевна - лебедь

в зеркале кривом

приоткрыла трепет

храмовым крылом.

 

Я Твои из Всенощной

слышу зуммера.

Лучшая из женщин

в камне замерла.

 

Бывшее купелью

для моих стихов

станет искуплением

земных грехов.

 

Я - первый из поэтов,

который для людей

Храм построю. Это -

антиюбилей.

 

2003

Говорит мама

 

Когда ты была во мне точкой

(отец твой тогда настаивал),

мы думали о тебе, дочка,—

оставить или не оставить?

 

Рассыпчатые твои косы,

ясную твою память

и сегодняшние твои вопросы:

«оставить или не оставить?»

Гойя

 

Я – Гойя!

Глазницы воронок мне выклевал ворон,

                                                           слетая на

                                                           поле

                                                           нагое.

 

Я – Горе.

       

Я – голос

Войны, городов головни

                                        на снегу сорок первого года.

 

Я – Голод.

 

Я – горло

Повешенной бабы, чьё тело, как колокол,

                                                           било над

                                                           площадью

                                                           голой...

 

Я – Гойя!

 

О, грозди

Возмездья! Взвил залпом на Запад –

                                         я пепел незваного гостя!

И в мемориальное небо вбил крепкие звёзды –

Как гвозди.

 

Я – Гойя.

 

1959

Грузинские базары

 

Долой Рафаэля!

Да здравствует Рубенс!

Фонтаны форели,

Цветастая грубость!

 

Здесь праздники в будни

Арбы и арбузы.

Торговки — как бубны,

В браслетах и бусах.

 

Индиго индеек.

Вино и хурма.

Ты нчынче без денег?

Пей задарма!

 

Да здравствуют бабы,

Торговки салатом,

Под стать баобабам

В четыре обхвата!

 

Базары — пожары.

Здесь огненно, молодо

Пылают загаром

Не руки, а золото.

 

В них отблески масел

И вин золотых.

 

Да здравствует мастер,

Что выпишет их!

Грузинские дороги

 

Вас за плечи держали

Ручищи эполетов.

Вы рвались и дерзали,—

Гусары и поэты!

 

И уносились ментики

Меж склонов–черепах...

И полковые медики

Копались в черепах.

 

Но оставались песни.

Они, как звон подков,

Взвивались в поднебесье

До будущих веков.

 

Их горная дорога

Крутила, как праща.

И к нашему порогу

Добросила, свища.

 

И снова мёртвой петлею

Несутся до рассвета

Такие же отпетые —

Шоферы и поэты!

 

Их фары по спирали

Уходят в небосвод.

Вы совесть потеряли!

Куда вас занесет?!

 

Из горного озона

В даль будущих веков

Летят высоким зовом

Гудки грузовников.

 

1960

* * *

 

Да здравствуют прогулки в полвторого,

проселочная лунная дорога,

седые и сухие от мороза

розы черные коровьего навоза!

Двое

 

Если вдруг ненастьем замело

под Бореем —

Ты схватись за сердце. За моё.

Отогреем.

А когда мне будет «не того»,

я схвачусь за сердце. За Твоё!

 

2003

* * *

 

Для души, северянки покорной,

и не надобно лучшей из пищ.

Брось ей в небо, как рыбам подкормку,

монастырскую горсточку птиц!

Древние строки

 

В воротничке я — как рассольный

в кругу кривляк.

Но по ночам я — пес России

о двух крылах.

 

С обрывком галстука на вые

и дыбом шерсть.

И дыбом крылья огневые.

Врагов не счесть.

 

А ты меня шерстишь и любишь,

когда ж грустишь —

выплакиваешь мне, что людям

не сообщишь.

 

В мурло уткнешься меховое

в репьях, в шипах...

И слезы общею звездою

в шерсти шипят.

 

И неминуемо минуем

твою беду

в неименуемо немую

минуту ту.

 

А утром я свищу насильно,

но мой язык —

что слезы слизывал России,

чей светел лик.

 

1967

* * *

 

Друг мой, мы зажились. Бывает.

Благодать.

Раз поэтов не убивают,

значит, некого убивать.

 

1975

Дымок над пл. Маяковского

 

Туристический автобус —

хвост морковкой

        — из Турина.

Маяковский: — Фу, туристы...

Авторитет: — Повторим, дед!

Маяковский: — Тьфу, туристы...

Дымок струится.

Метро.

Телка Валерия с Димой-киллером.

Фавн с метлой и ведром, как с кивером.

 

Киллеры, пейте ликёры!

Путаны, жуйте бананы!

Входит уполномоченный с ментами,

Упырь наморщенный

(сентиментально):

— Ух, порно-ноченьки!

Как я одинок...

Я — Демон, нью ноу-хау Хаоса.

(принюхивается)

А, дымок!..

(тёлке) Куришь? Травку?

ТЁлка: — А хулишь? Есть справка.

Уполномоченный:

— Конопля? Во, бля!

(затягивается)

Киллер: — Петля затягивается.

ТЁлка: — Забирает?

(тёлку забирают)

Уполномоченный:

— Упор на Моцарта

И на А.П. Чехова.

И на абчественность.

Вырву яйца вашим «Мумий троллям»...

Ситуация под контролем.

Киллер (обиделся):

— Мир обыдлился.

Тёлку? В камеру?

Всенародную невесту?!

Сюда телекамеру протеста!

Менты: — Где склад наркоты?

В Киеве? В Туве?

Киллер: — В НТВ!

Уполномоченный:

— В уборной молятся...

Маяковский:

— Фунт урины.

 

Тем не менее темнеет.

Тёлка несознанку мелет.

ТЁлка: — Неисповедимы

сострадания пути.

Дима, мальчик из МАДИ,

МАДИМАДИМАДИМА, Дима!

Ты меня освободи!

Алло, МК?

(Начинается ломка)

Всю страну ломает, Дима!

Вибрация лишает сна.

Дима, жить невыносимо!..

(выбрасывается из окна.

Выстрел)

Уполномоченный

(шаги убыстрил):

Оба-на!

У, полно, мочи нет...

Я выстроил

всю полноту картины...

Кретины!

Опять не ту...

НТВ: — Нету Лерки —

леркилеркилеркилер...

Киллер:

— Молчу. Отомщу. Замочу.

Не стой под сифоном!

Не порть промоушен.

Афиша:

— Малер. Вторая симфония Моцарта.

Киллер (достает шмалер.

Стреляет. Мочится).

Уполномоченный:

(упал, намоченный).

И мокрые губы шепнули: «Демокр...»

 

Над тёплым асфальтом

струится дымок.

 

Дух тёлки: — Сваливаем, Димок!

Киллер: — Простимся, Лера. Я тебя любил.

Я выстрелом тебя освободил

от наркоты и тёмных сил.

Свобода — смерть...

Была ты слишком хороша

для жизни, пленная душа.

Но это скроем.

(Стреляется).

Ситуация под контролем

выстрела в затылок.

 

Врачи вычисляют количество дырок.

Из одной, гелиотропом

И раскаянием дыша,

Струйкой дыма, точно штопор,

Испаряется душа.

И белеют, далеки,

Люди, как грибы-дымки.

 

Афиша: — Мясковский, Фуга.

Ты. Стравинский.

 

Над брошенной пушкой

дымок струится,

Как дыхание в тифу...

Маяковский: — Тьфу, трюизмы...

 

Лера! Дима! Как-то странно —

Жить, любить — и больше никогда.

Неужели только порно-прана?

Неужели просто два дымка?

Ни души. Ни ДНК.

Нелюдимой стужи череда.

Жизнь. Небытие. Нирвана.

 

Никогда. Вернее — навсегда.

 

2001

 * * *

 

Есть русская интеллигенция.

Вы думали – нет? Есть.

Не масса индифферентная,

а совесть страны и честь.

 

Есть в Рихтере и Аверинцеве

земских врачей черты –

постольку интеллигенция,

постольку они честны.

 

«Нет пороков в своём отечестве».

Не уважаю лесть.

Есть пороки в моём отечестве,

зато и пророки есть.

 

Такие, как вне коррозии,

ноздрёй петербуржской вздет,

Николай Александрович Козырев –

небесный интеллигент.

 

Он не замечает карманников.

Явился он в мир стереть

второй закон термодинамики

и с ним тепловую смерть.

 

Когда он читает лекции,

над кафедрой, бритый весь –

он истой интеллигенции

указующий в небо перст.

 

Воюет с извечной дурью,

для подвига рождена,

отечественная литература –

отечественная война.

 

Какое призванье лестное

служить ей, отдавши честь:

«Есть, русская интеллигенция!

Есть!»

 

1967

Женщина и стена

 

Держите шатенку!

Она разбегалась и билась об стену –

Лицом, животом бесполезно красивого тела.

Лоб всмятку и платье клочками, как пена –

Об стену!

«Видать, она в стельку?»

За пошлость измены!

За страшную цену

Красивою быть, да ещё современной,

За тело, что мучает нощно, а тут ещё денно, –

За съехавший с рамой портрет Рубинштейна,

Об все деловые постели, об все «невозможно»,

Об «тесно» –

Об стену!

(И после удара с минуту, наверно,

две нижние доли дрожали, как после Шопена.)

– Прости эту стену,

Что нас разделила с тобой постепенно.

 

– Прости мне, любимый, что я не убила тебя, чтоб

Избавить от плена –

Об стену!

Прости эту сцену.

Стена победила. Мы тени системы,

Об стену!..

Будь благословенна

Та сила паденья, что сбивши колени,

Бросает на стену!

Ты вдруг вылетаешь таранящим креном –

Сквозь стену –

Оставив дыру с очертаньями тела.

Сквозь тело летят облака и ночные сирены.

 

Будь благословенна.

Живите не в пространстве, а во времени...

 

Живите не в пространстве, а во времени,

минутные деревья вам доверены,

владейте не лесами, а часами,

живите под минутными домами,

 

и плечи вместо соболя кому-то

закутайте в бесценную минуту...

 

Какое несимметричное Время!

Последние минуты - короче,

Последняя разлука - длиннее...

Килограммы сыграют в коробочку.

Вы не страус, чтоб уткнуться в бренное.

 

Умирают - в пространстве.

Живут - во времени.

 

1969

* * *

 

За что нам на сердце такие рубцы?

Куда же всё денется?

И кем пожираются, как голубцы,

спелёнутые младенцы?..

 

Ну ладно б меня. Но за что же Тебя?

Запястье в прожилках...

Живёшь, сероглазую муку терпя.

Скажите прижизненно!

 

Куда же нас тащит наружу рыбак? —

боль в сердце вопьётся —

зачем содрогаемся на крючках

проклятых вопросов?

 

1995

Замерли

 

Заведи мне ладони за плечи,

обойми,

только губы дыхнут об мои,

только море за спинами плещет.

 

Наши спины, как лунные раковины,

что замкнулись за нами сейчас.

Мы заслушаемся, прислонясь.

Мы – как формула жизни двоякая.

 

На ветру мировых клоунад

заслоняем своими плечами

возникающее меж нами –

как ладонями пламя хранят.

 

Если правда, душа в каждой клеточке,

свои форточки отвори.

В моих порах стрижами заплещутся

души пойманные твои!

 

Всё становится тайное явным.

Неужели под свистопад,

разомкнувши объятья, завянем –

как раковины не гудят?

 

А пока нажимай, заваруха,

на скорлупы упругие спин!

Это нас погружает друг в друга.

 

Спим.

 

1965

Записка Е.Яницкой,

бывшей машинистке Маяковского

 

Вам Маяковский1 что–то должен.

Я отдаю.

Вы извините — он не дожил.

 

Определяет жизнь мою

платить за Лермонтова2, Лорку3

по нескончаемому долгу.

 

Наш долг страшен и протяжен

кроваво–красным платежом.

 

Благодарю, отцы и прадеды.

Крутись, эпохи колесо...

Но кто же за меня заплатит,

за все расплатится, за все?

 

1963

Заповедь

 

Вечером, ночью, днём и с утра

благодарю, что не умер вчера.

 

Пулей противника сбита свеча.

Благодарю за священность обряда.

Враг по плечу – долгожданнее брата,

благодарю, что не умер вчера.

 

Благодарю, что не умер вчера

сад мой и домик со старой терраской,

был бы вчерашний, позавчерашний,

а поутру зацвела мушмула!

 

И никогда б в мою жизнь не вошла

ты, что зовёшься греховною силой –

чисто, как будто грехи отпустила,

дом застелила – да это ж волжба!

 

Я б не узнал, как ты утром свежа!

Стал бы будить тебя некий мужчина.

Это же умонепостижимо!

Благодарю, что не умер вчера.

 

Проигрыш чёрен. Подбита черта.

Нужно прочесть приговор, не ворча.

Нужно, как Брумель, начать с «ни черта».

Благодарю, что не умер вчера.

 

Существование – будто сестра,

не совершай мы волшебных ошибок.

Жизнь – это точно любимая, ибо

благодарю, что не умер вчера.

 

Ибо права не вражда, а волжба.

Может быть, завтра скажут: «Пора!»

Так нацарапай с улыбкой пера:

«Благодарю, что не умер вчера».

* * *

 

Знай свое место, красивая рвань,

хиппи протеста!

В двери чуланные барабань,

знай свое место.

 

Я безобразить тебе запретил.

Пьешь мне в отместку.

Место твое меж икон и светил.

Знай свое место.

Зов озера

 

Памяти жертв фашизма

Певзнер 1903, Сергеев 1934,

Лебедев 1916, Бирман 1938,

Бирман 1941, Дробот 1907...

 

Наши кеды как приморозило.

Тишина.

Гетто в озере. Гетто в озере.

Три гектара живого дна.

 

Гражданин в пиджачке гороховом

зазывает на славный клев,

только кровь

          на крючке его крохотном,

кровь!

 

«Не могу, – говорит Володька, –

а по рылу – могу,

это вроде как

    не укладывается в мозгу!

 

Я живою водой умоюсь,

может, чью–то жизнь расплещу.

Может, Машеньку или Мойшу

я размазываю по лицу.

 

Ты не трожь воды плоскодонкой,

уважаемый инвалид,

ты пощупай ее ладонью –

болит!

 

Может, так же не чьи–то давние,

а ладони моей жены,

плечи, волосы, ожидание

будут кем–то растворены?

 

А базарами колоссальными

барабанит жабрами в жесть

то, что было теплом, глазами,

на колени любило сесть...»

 

«Не могу, – говорит Володька, –

лишь зажмурюсь –

             в чугунных ночах,

точно рыбы на сковородках,

пляшут женщины и кричат!»

 

Третью ночь как Костров пьет.

И ночами зовет с обрыва.

       И к нему

       Является

       Рыба

       Чудо–юдо озерных вод!

 

«Рыба,

    летучая рыба,

       с огневым лицом мадонны,

           с плавниками белыми

             как свистят паровозы,

                          рыба,

Рива тебя звали,

            золотая Рива,

           Ривка, либо как–нибудь еще,

с обрывком

   колючей проволоки или рыболовным крючком

               в верхней губе, рыба,

рыба боли и печали,

  прости меня, прокляни, но что–нибудь ответь...»

 

Ничего не отвечает рыба.

 

 

       Тихо.

       Озеро приграничное.

       Три сосны.

Изумленнейшее хранилище

жизни, облака, вышины.

 

Лебедев 1916, Бирман 1941,

Румер 1902, Бойко оба 1933.

 

1965

Из закарпатского дневника

 

             Я служил в листке дивизиона.

             Польза от меня дискуссионна.

             Я вел письма, правил опечатки.

             Кто только в газету не писал

             (графоманы, воины, девчата,

             отставной начпрод Нравоучатов) —

             я всему признательно внимал.

             Мне  писалось. Начались ученья.

             Мчались дни.

             Получились строчки о Шевченко,

             Опубликовали. Вот они:

 

Сквозь строй

 

И снится мрачный сон Тарасу.

Кусищем воющего мяса

сквозь толпы, улицы,

                 гримасы,

сквозь жизнь, под барабанный вой,

сквозь строй ведут его, сквозь строй!

Ведут под коллективный вой:

«Кто плохо бьет — самих сквозь строй».

 

Спиной он чувствует удары:

Правофланговый бьет удало.

Друзей усердных слышит глас:

«Прости, старик, не мы — так нас».

 

За что ты бьешь, дурак господен?

За то, что век твой безысходен!

Жена родила дурачка.

Кругом долги. И жизнь тяжка.

 

А ты за что, царек отечный?

За веру, что ли, за отечество?

За то, что перепил, видать?

И со страной не совладать?

 

А вы, эстет, в салонах куксясь?

(Шпицрутен в правой, в левой — кукиш.)

За что вы столковались с ними?

Что смел я то, что вам не снилось?

 

«Я понимаю ваши боли,—

сквозь сон он думал,— мелкота,

мне не простите никогда,

что вы бездарны и убоги,

вопит на снеговых заносах

как сердце раненой страны

мое в ударах и занозах

мясное

месиво

спины!

 

Все ваши боли вымещая,

эпохой сплющенных калек,

люблю вас, люди, и прощаю.

Тебя я не прощаю, век.

Я верю — в будущем, потом...»

…………. . .

Удар. В лицо сапог. Подъем.

 

1963–1965

Из Ташкентского репортажа

 

Помогите Ташкенту!

 

Озверевшим штакетником

вмята женщина в стенку.

 

Помогите Ташкенту!

 

          Если лес – помоги,

          если хлеб – помоги,

          если есть – помоги,

          если нет – помоги!

 

Ты рожаешь, Земля.

Говорят, здесь красивые горные встанут

                               массивы.

Но настолько ль красиво,

чтоб живых раскрошило?

 

На руинах как боль

     слышны аплодисменты –

ловит девочка моль.

 

Помогите Ташкенту!

 

Сад над адом. Вы как?

        Колоннада откушена.

Будто кукиш векам,

над бульваром свисает пол–Пушкина.

 

Выживаем назло

      сверхтолчкам хамоватым.

Как тебя натрясло,

белый домик Ахматовой!

 

          Если кровь – помогите,

          если кров – помогите,

          где боль – помогите,

          собой – помогите!

 

Возвращаю билеты.

     Разве мыслимо бегство

от твоих заболевших,

карих, бедственных!

 

Разве важно, с кем жили?

       Кого вызволишь – важно.

До спасенья – чужие,

лишь спасенные – ваши.

 

Я читаю тебе

в сумасшедшей печали.

Я читаю Беде,

чтоб хоть чуть полегчало.

 

Как шатает наш дом.

(как ты? цела ли? не поцарапало? пытаюсь

                      дозвониться... тщетно...)

Зарифмую потом.

Помогите Ташкенту!

 

          Инженер – помогите.

          Женщина – помогите.

          Понежней помогите –

          город на динамите.

 

Мэры, звезды, студенты,

           липы, возчицы хлеба,

дышат в общее небо.

Не будите Ташкента.

 

Как далось это необыкновенно недешево.

Нету крыш. Только небо.

Нету крыши надежнее.

 

(Ну, а вы вне Беды?

Погодите закусывать кетой.

Будьте так же чисты.

Помогите Ташкенту.

Ах, Клубок Литтарантулов,

     не устали делить монументы?

 

Напишите талантливо.

Помогите Ташкенту.)

...Кукла под сапогами.

Помогите Ташкенту,

как он вам помогает

стать собой.

 

Он – Анкета.

Ипатьевская баллада

 

Морганатическую фрамугу

выломал я из оконного круга,

чем сохранил её дни.

Дом ликвидировали без звука.

Боже, царя храни!

 

Этот скрипичный ключ деревянный,

свет заоконный, узор обманный,

видели те, кто расстрелян в упор.

Смой фонограмму, фата моргана!

У мальчугана заспанный взор…

– Дети! Как формула дома Романовых?

– HCL!

 

Боже, храни народ бывшей России!

Хлорные ливни нам отомстили.

Фрамуга впечаталась в серых зрачках

мальчика с вещей гемофилией.

Не остановишь кровь посейчас.

 

Морганатическую фрамугу

вставлю в окошко моей лачуги

и окаянные дни протяну

под этим взглядом, расширенным мукой

неба с впечатанною фрамугой.

Боже, храни страну.

 

Да, но какая разлита разлука

в формуле кислоты!

И утираешь тряпкою ты

дали округи в раме фрамуги

и вопрошающий взор высоты.

Исповедь

 

Ну что тебе надо ещё от меня?

Чугунна ограда. Улыбка темна.

Я музыка горя, ты музыка лада,

ты яблоко ада, да не про меня!

 

На всех континентах твои имена

прославил. Такие отгрохал лампады!

Ты музыка счастья, я нота разлада.

Ну что тебе надо ещё от меня?

 

Смеялась: «Ты ангел?» – я лгал, как змея.

Сказала: «Будь смел» – не вылазил из спален.

Сказала: «Будь первым» – я стал гениален,

ну что тебе надо ещё от меня?

 

Исчерпана плата до смертного дня.

Последний горит под твоим снегопадом.

Был музыкой чуда, стал музыкой яда,

ну что тебе надо ещё от меня?

 

Но и под лопатой спою, не виня:

«Пусть я удобренье для божьего сада,

ты – музыка чуда, но больше не надо!

Ты случай досады. Играй без меня».

 

И вздрогнули складни, как створки окна.

И вышла усталая и без наряда.

Сказала: «Люблю тебя. Больше нет сладу.

Ну что тебе надо ещё от меня?»

Используйте силу свою...

 

Используйте силу свою.

Мы гости со стороны.

Вы бьете по острию.

Я гвоздь от иной стены.

 

Мне спину согнули дугой,

по шляпку вбили вовнутрь.

Я гвоздь от стены другой.

Слабо вам перевернуть?!

 

Битый ноготь черней, чем деготь —

боязно глаз впереть.

Назад невозможно дергать.

Невозможно — вперед.

 

Вы сами в крови. Всё испортив,

ошибся конторский вождь.

Сияет стена напротив —

та, от которой я гвоздь.

 

Я выпрямлюсь. Я найду.

Мы гости иной страны.

По шляпку в тебя войду —

я гвоздь от твоей стены.

 

2005

Итальянский гараж

 

Б.Ахмадулиной

 

Пол — мозаика

как карась.

Спит в палаццо

         ночной гараж.

 

Мотоциклы как сарацины

или спящие саранчихи.

 

Не Паоло и не Джульетты —

дышат потные «шевролеты».

 

Как механики, фрески Джотто

отражаются в их капотах.

 

Реют призраки войн и краж.

Что вам снится,

          ночной гараж?

 

Алебарды?

или тираны?

или бабы

из ресторана?..

 

Лишь один мотоцикл притих —

самый алый из молодых.

 

Что он бодрствует? Завтра — святки.

Завтра он разобьется всмятку!

 

Апельсины, аплодисменты...

Расшибающиеся —

             бессмертны!

Мы родились — не выживать,

а спидометры выжимать!..

 

Алый, конченый, жарь! Жарь!

Только гонщицу очень жаль...

К образу

 

Ты понимаешь, с кем связалась?

С самим, быть может, Князем зла.

Гитара коброй развязалась,

по телу кольцами ползла.

 

Когда играешь ты на пару

в концерте, сердцу вопреки,

прошу тебя — стряхни гитару

с остановившейся руки.

 

Но каждым вечером я в шоке:

так гипнотически стоит,

как кобра, раздувая щёки,

в тебя нацеленный пюпитр.

 

2008

Кассирша

 

Немых обсчитали.

Немые вопили.

Медяшек медали

влипали в опилки.

 

И гневным протестом,

что все это сказки,

кассирша, как тесто,

вздымалась из кассы.

 

И сразу по залам,

сыркам, патиссонам,

пахнуло слезами,

как будто озоном.

 

О, слез этих запах

в мычащей ораве.

Два были без шапок.

Их руки орали.

 

А третий с беконом

подобием мата

ревел, как Бетховен,

земно и лохмато!

 

В стекло барабаня,

ладони ломая,

орала судьба моя

глухонемая!

 

Кассирша, осклабясь,

косилась на солнце

и ленинский абрис

искала

       в полсотне.

 

Но не было Ленина.

 

Она была

      фальшью...

Была бакалея.

В ней люди и фарши.

 

1959

Классика

 

Бровь нахмурится над спецовкой.

Пальцы вечностью затекут.

Илья Муромец васнецовский

отдаёт пионерский салют.

 

Над папирусом сын поп-арта

свесил патлы, позабывав,

что автографы Клеопатра

оставляла лишь на губах.

 

И Димитров на Якиманке

в кулаке, насшибав рубли,

поднял кружку пива. Но панки

кружку, видимо, увели.

 

Гамаюн надевала джинсы.

Третья Стража уходит в рейд.

Оживают иною жизнью.

Как бы в эту жизнь penetrate?!

 

Это Нерль в небоскрёбе проветривается?

Стоп!..

Возмущая во мне поэта,

Из меня проступает стёб.

 

В карбюраторе ржут россинанты.

Не хочу быть в толпе комет!

Я хочу к Тебе, россиянка,

Без которой России нет.

 

Без которой не разобраться,

без которой страсть — велотрек,

без которой жемчужным блядством

обернётся Тулуз Лотрек.

 

1995

Кровь

 

На кухне пол закапан красным.

Я тряпку грязную беру,

как будто кнопки из пластмассы

я отдираю на полу.

 

Об шляпки обломаешь ногти,

Ты поправляешься уже.

Но эти крохотные кнопки

навек приколоты к душе.

 

2001

Кроны и корни

 

Несли не хоронить,

Несли короновать.

 

Седее, чем гранит,

Как бронза – красноват,

Дымясь локомотивом,

Художник жил,

           лохмат,

Ему лопаты были

Божественней лампад!

 

Его сирень томилась...

Как звездопад,

             в поту,

Его спина дымилась

Буханкой на поду!..

 

Зияет дом его.

Пустые этажи.

На даче никого.

В России – ни души.

 

Художники уходят

Без шапок,

        будто в храм,

В гудящие угодья

К березам и дубам.

 

Побеги их – победы.

Уход их – как восход

К полянам и планетам

От ложных позолот.

 

Леса роняют кроны.

Но мощно над землей

Ворочаются корни

Корявой пятерней.

 

1960

* * *

 

Кто мы — фишки или великие?

Гениальность в крови планеты.

Нету «физиков», нету «лириков» —

Лилипуты или поэты!

 

Независимо от работы

Нам, как оспа, привился век.

Ошарашивающее — «Кто ты?»

Нас заносит, как велотрек.

 

Кто ты? Кто ты? А вдруг — не то?

Как Венеру шерстит пальто!

Кукарекать стремятся скворки,

Архитекторы — в стихотворцы!

 

Ну, а ты?..

Уж который месяц —

В звезды метишь, дороги месишь...

Школу кончила, косы сбросила,

Побыла продавщицей — бросила.

 

И опять и опять, как в салочки,

Меж столешниковых афиш,

Несмышленыш,

         олешка,

              самочка,

Запыхавшаяся, стоишь!..

 

Кто ты? Кто?!— Ты глядишь с тоскою

В книги, в окна — но где ты там?—

Припадаешь, как к телескопам,

К неподвижным мужским зрачкам...

 

Я брожу с тобой, Верка, Вега...

Я и сам посреди лавин,

Вроде снежного человека,

Абсолютно неуловим.

 

1959

Купание в росе

 

На лугу меж двух озёр

вне обзора от шоссе,

как катается ковёр,

мы купаемся в росе.

 

Ледяные одуванчики

исхлеставши плечи все,

ароматом обдавайте!

Мы купаемся в росе.

 

Все грехи поискупали,

окрещённые в красе,

не в людских слезах – в купавиных,

брось врачей! Купнись в росе!

Принимай росные ванны!

Никакого ОР3.

 

Как шурупчик высоты,

дует шершень от шоссе

где тут ты? и где цветы?

он ворчит: «Ля вам шерше...»

 

Милые, нас не скосили!

Равны ёжику, осе,

мы купаемся в России,

мы купаемся в росе.

 

Полосатый, словно зебра –

ну и сервис! – след любви.

Ты в росе, в росе, в росевросевросевро – серва

ландыша не раздави!..

 

Как приятно на веранде

пить холодное «rosei»...

Вы купайтесь в бриллиантах!

Мы купаемся в росе.

Лейтенант Загорин

 

Я во Львове. Служу на сборах,

в красных кронах, лепных соборах.

Там столкнулся с судьбой моей

лейтенант Загорин. Андрей.

 

(Странно... Даже Андрей Андреевич, 1933, 174. Сапог 42.

 

Он дал мне свою гимнастерку. Она сомкнулась на моей груди тугая, как кожа тополя.

И внезапно над моей головой зашумела чужая жизнь, судьба, как шумят кроны...

«Странно»,— подумал я...)

 

Ночь.

Мешая Маркса с Авиценной,

спирт с вином, с луной Целиноград,

о России

    рубят офицеры.

А Загорин мой — зеленоглаз!

 

И как фары огненные манят —

из его цыганского лица

вылетал сжигающий румянец

декабриста или чернеца.

 

Так же, может, Лермонтов и Пестель,

как и вы, сидели, лейтенант.

Смысл России

       исключает бездарь.

Тухачевский ставил на талант.

 

Если чей-то череп застил свет,

вы навылет прошибали череп

и в свободу

глядели

через —

как глядят в смотровую щель!

 

Но и вас сносило наземь, косо,

сжав коня кусачками рейтуз.

«Ах, поручик, биты ваши козыри».

«Крою сердцем — это пятый туз!»

 

Огненное офицерство!

Сердце — ваш беспроигрышный бой,

Амбразуры закрывает сердце.

Гибнет от булавки

болевой.

 

На балкон мы вышли.

Внизу шумел Львов.

Он рассказал мне свою историю. У каждого

     офицера есть своя история. В этой была

                    женщина и лифт.

    «Странно»,— подумал я...

 

1965

Лень

 

Благословенна лень, томительнейший плен,

когда проснуться лень и сну отдаться лень.

 

Лень к телефону встать, и ты через меня

дотянешься к нему, переутомлена.

 

Рождающийся звук в тебе, как колокольчик,

и диафрагмою мое плечо щекочет.

 

«Билеты?– скажешь ты.– Пусть пропадают. Лень».

Медлительнейший день в нас переходит в тень.

 

Лень – двигатель прогресса. Ключ к Диогену – лень.

Я знаю: ты прелестна, все остальное – тлен.

 

Вселенная дурит? До завтрего потерпит.

Лень телеграмму взять – заткните под портьеру.

 

Лень ужинать идти, лень выключить «трень–брень».

И лень окончить мысль: сегодня воскресень...

 

Июнь среди дороги

Разлегся подшофе

Сатиром козлоногим

Босой и в галифе.

 

1961

* * *

 

Уличному художнику

 

Лили Брик на мосту лежит,

разутюженная машинами.

Под подошвами, под резинами,

как монетка зрачок блестит!

 

Пешеходы бросают мзду.

И как рана,

Маяковский,

       щемяще ранний,

как игральная карта в рамке,

намалеван на том мосту!

 

Каково Вам, поэт, с любимой?!

Это надо ж – рвануть судьбой,

чтобы ликом,

      как Хиросимой,

отпечататься в мостовой!

 

По груди Вашей толпы торопятся,

Сена плещется под спиной.

И, как божья коровка, автобусик

мчит, щекочущий и смешной.

 

Как волнение Вас охватывает!..

Мост парит,

ночью в поры свои асфальтовые,

как сирень,

       впитавши Париж.

 

Гений. Мот. Футурист с морковкой.

Льнул к мостам. Был посол Земли...

Никто не пришел

     на Вашу выставку,

                 Маяковский.

Мы бы – пришли.

 

Вы бы что–нибудь почитали,

как фатально Вас не хватает!

 

О, свинцовою пломбочкой ночью

опечатанные уста.

И не флейта Ваш позвоночник –

алюминиевый лёт моста!

 

Маяковский, Вы схожи с мостом.

Надо временем,

       как гимнаст,

башмаками касаетесь РОСТА,

а ладонями –

            нас.

 

Ваша площадь мосту подобна,

как машины из–под моста –

Маяковскому под ноги

Маяковская Москва!

Маяковским громит подонков

Маяковская чистота!

 

Вам шумят стадионов тысячи.

Как Вам думается?

              Как дышится,

Маяковский, товарищ Мост?..

 

Мост. Париж. Ожидаем звезд.

 

Притаился закат внизу,

полоснувши по небосводу

красным следом

          от самолета,

точно бритвою по лицу!

 

* См. Маяковский.

Линней

 

Тень от носа — подлинней

всех нотатений и линей.

Так говорил старик Линней:

 

“Всё подлинное —

                     подлинней”.

                    

2008

Лобная баллада

 

Их величеством поразвлечься

прет народ от Коломн и Клязьм.

«Их любовница —

       контрразведчица

       англо–шведско–немецко–греческая...»

Казнь!

 

Царь страшон: точно кляча, тощий,

почерневший, как антрацит.

По лицу проносятся очи,

как буксующий мотоцикл.

 

И когда голова с топорика

подкатилась к носкам ботфорт,

он берет ее

         над топою,

точно репу с красной ботвой!

 

Пальцы в щеки впились, как клещи,

переносицею хрустя,

кровь из горла на брюки хлещет.

Он целует ее в уста.

 

Только Красная площадь ахнет,

тихим стоном оглушена:

«А–а–анхен!..»

Отвечает ему она:

 

Царь застыл — смурной, малохольный,

царь взглянул с такой меланхолией,

что присел заграничный гость,

будто вбитый по шляпку гвоздь.

 

1962–1963

Лонжюмо

 

(Поэма)

 

    Авиавступление

 

Посвящается слушателям

школы Ленина в Лонжюмо

 

Вступаю в поэму, как в новую пору вступают.

Работают поршни,

        соседи в ремнях засыпают.

Ночной папироской

        летят телецентры за Муром.

Есть много вопросов.

        Давай с тобой, Время, покурим.

Прикинем итоги.

        Светло и прощально

горящие годы, как крылья, летят за плечами.

 

И мы понимаем, что канули наши кануны,

что мы, да и спутницы наши,—

                         не юны,

что нас провожают

           и машут лукаво

кто маминым шарфом, а кто —

                        кулаками...

 

Земля,

   ты нас взглядом апрельским проводишь,

лежишь на спине, по–ночному безмолвная.

По гаснущим рельсам

            бежит паровозик,

как будто

       сдвигают

             застежку

                  на «молнии».

 

Россия любимая,

          с этим не шутят.

Все боли твои — меня болью пронзили.

Россия,

     я — твой капиллярный сосудик,

мне больно когда —

           тебе больно, Россия.

 

Как мелки отсюда успехи мои,

                         неуспехи,

друзей и врагов кулуарных ватаги.

Прости меня, Время,

              что много сказать

                          не успею.

Ты, Время, не деньги,

          но тоже тебя не хватает.

 

Но люди уходят, врезая в ночные отроги

дорог своих

        огненные автографы!

Векам остаются — кому как удастся —

штаны — от одних,

         от других — государства.

 

Его различаю.

         Пытаюсь постигнуть,

чем был этот голос с картавой пластинки.

Дай, Время, схватить этот профиль,

                             паривший

в записках о школе его под Парижем.

 

Прости мне, Париж, невоспетых красавиц.

Россия, прости незамятые тропки.

Простите за дерзость,

           что я этой темы

                         касаюсь,

простите за трусость,

             что я ее раньше

                        не трогал.

 

Вступаю в поэму. А если сплошаю,

прости меня, Время, как я тебя часто

                               прощаю.

           _____

 

Струится блокнот под карманным фонариком.

Звенит самолет не крупнее комарика.

А рядом лежит

        в облаках алебастровых

планета —

        как Ленин,

                мудра и лобаста.

 

            1

 

В Лонжюмо сейчас лесопильня.

В школе Ленина? В Лонжюмо?

Нас распилами ослепили

бревна, бурые как эскимо.

 

Пилы кружатся. Пышут пильщики.

Под береткой, как вспышки,— пыжики.

Через джемперы, как смола,

чуть просвечивают тела.

 

Здравствуй, утро в морозных дозах!

Словно соты, прозрачны доски.

Может, солнце и сосны — тезки?!

Пахнет музыкой. Пахнет тесом.

 

А еще почему–то — верфью,

а еще почему–то — ветром,

а еще — почему не знаю —

диалектикою познанья!

 

Обнаруживайте древесину

под покровом багровой мглы,

Как лучи из–под тучи синей,

бьют

   опилки

        из–под пилы!

 

Добирайтесь в вещах до сути.

Пусть ворочается сосна,

словно глиняные сосуды,

солнцем полные дополна.

 

Пусть корою сосна дремуча,

сердцевина ее светла —

вы терзайте ее и мучайте,

чтобы музыкою была!

 

Чтобы стала поющей силищей

корабельщиков,

         скрипачей...

 

Ленин был

    из породы

        распиливающих,

            обнажающих суть

                         вещей.

 

            2

 

Врут, что Ленин был в эмиграции

(Кто вне родины — эмигрант.)

Всю Россию,

        речную, горячую,

он носил в себе, как талант!

 

Настоящие эмигранты

  пили в Питере под охраной,

    воровали казну галантно,

        жрали устрицы и гранаты —

эмигранты!

 

Эмигрировали в клозеты

  с инкрустированными розетками,

     отгораживались газетами

        от осенней страны раздетой,

           в куртизанок с цветными гривами

эмигрировали!

 

В драндулете, как чертик в колбе,

   изолированный, недобрый,

     средь великодержавных харь,

        среди ряс и охотнорядцев,

           под разученные овации

              проезжал глава эмиграции —

царь!

 

Эмигранты селились в Зимнем.

А России

     сердце само —

билось в городе с дальним именем

Лонжюмо.

 

            3

 

Этот — в гольф. Тот повержен бриджем.

Царь просаживал в «дурачки»...

...Под распарившимся Парижем

Ленин

    режется

        в городки!

 

Раз!— распахнута рубашка,

   раз!— прищуривался глаз,

      раз!— и чурки вверх тормашками

        (жалко, что не видит Саша!) —

рраз!

 

Рас–печатывались «письма»,

раз–летясь до облаков,—

только вздрагивали бисмарки

от подобных городков!

 

Раз!— по тюрьмам, по двуглавым —

ого–го!—

Революция играла

озорно и широко!

 

Раз!— врезалась бита белая,

   как авроровский фугас —

      так что вдребезги империи,

         церкви, будущие берии —

раз!

Ну играл! Таких оттягивал

«паровозов!» Так играл,

что шарахались рейхстаги

в 45–м наповал!

Раз!..

 

...А где–то в начале века

человек,

      сощуривши веки,

«Не играл давно»,— говорит.

И лицо у него горит.

 

            4

 

В этой кухоньке скромны тумбочки

и, как крылышки у стрекоз,

брезжит воздух над узкой улочкой

Мари–Роз,

 

было утро, теперь смеркается,

и совсем из других миров

слышен колокол доминиканский

Мари–Роз,

 

прислоняюсь к прохладной раме,

будто голову мне нажгло,

жизнь вечернюю озираю

через ленинское стекло,

 

и мне мнится — он где–то спереди,

меж торговок, машин, корзин,

на прозрачном велосипедике

проскользил,

 

или в том кабачке хохочет,

аплодируя шансонье?

или вспомнил в метро грохочущем

ослепительный свист саней?

 

или, может, жару и жаворонка?

или в лифте сквозном парит,

и под башней ажурно–ржавой

запрокидывается Париж —

 

крыши сизые галькой брезжат,

точно в воду погружены,

как у крабов на побережье,

у соборов горят клешни,

 

над серебряной панорамою

он склонялся, как часовщик,

над закатами, над рекламами,

он читал превращенья их,

 

он любил вас, фасады стылые,

точно ракушки в грустном стиле,

а еще он любил Бастилию —

за то, что ее срыли!

 

и сквозь биржи пожар валютный,

баррикадами взвив кольцо,

проступало ему Революции

окровавленное

           лицо,

 

и глаза почему–то режа,

сквозь сиреневую майолику

проступало Замоскворечье,

все в скворечниках и маевках,

 

а за ними — фронты, Юденичи,

Русь ревет со звездой на лбу,

и чиркнет фуражкой студенческой

мой отец на кронштадтском льду,

 

вот зачем, мой Париж прощальный,

не пожар твоих маляров —

славлю стартовую площадку

узкой улочки Мари–Роз!

 

Он отсюда

       мыслил

            ракетно.

Мысль его, описав дугу,

разворачивала

          парапеты

возле Зимнего на снегу!

 

(Но об этом шла речь в строках

главки 3–й, о городках.)

 

            5

 

В доме позднего рококо

спит, уткнувшись щекой в конспекты,

спит, живой еще, невоспетый

Серго,

 

спи, Серго, еще раным–рано,

зайчик солнечный через раму

шевелится в усах легко,

спи, Серго,

 

спи, Серго в васильковой рубашечке,

ты чему во сне улыбаешься?

Где–то Куйбышев и Менжинский

так же детски глаза смежили.

 

Что вам снится? Плотины Чирчика?

Первый трактор и кран с серьгой?

Почему вы во сне кричите,

Серго?!

 

Жизнь хитра. Не учесть всего.

Спит Серго, коммунист кремневый.

Под широкой стеной кремлевской

спит Серго.

 

            6

 

Ленин прост — как материя,

как материя — сложен.

Наш народ — не тетеря,

чтоб кормить его с ложечки!

 

Не какие–то «винтики»,

а мыслители,

он любил ваши митинги,

Глебы, Вани и Митьки.

 

Заряжая ораторски

философией вас,

сам,

  как аккумулятор,

заряжался от масс.

 

Вызревавшие мысли

превращались потом

в «Философские письма»,

в 18–й том.

      _________

 

Его скульптор лепил. Вернее,

умолял попозировать он,

перед этим, сваяв Верлена,

их похожестью потрясен,

бормотал он оцепенело:

«Символическая черта!

У поэтов и революционеров

одинаковые черепа!»

Поэтично кроить вселенную!

И за то, что он был поэт,

как когда–то в Пушкина1 — в Ленина

бил отравленный пистолет!

 

         7

 

Однажды, став зрелей, из спешной

                        повседневности

мы входим в Мавзолей, как в кабинет

                           рентгеновский,

вне сплетен и легенд, без шапок, без прикрас,

и Ленин, как рентген, просвечивает нас.

 

Мы движемся из тьмы, как шорох кинолентин:

«Скажите, Ленин, мы — каких Вы ждали, Ленин?!

 

Скажите, Ленин, где победы и пробелы?

Скажите — в суете мы суть не проглядели?..»

 

Нам часто тяжело. Но солнечно и страстно

прозрачное чело горит лампообразно.

 

«Скажите, Ленин, в нас идея не ветшает?»

И Ленин отвечает.

 

На все вопросы отвечает

                      Ленин.

* * *

 

В. Шкловскому

 

– Мама, кто там вверху, голенастенький –

руки в стороны – и парит?

– Знать, инструктор лечебной гимнастики.

Мир не может за ним повторить.

Мастера

 

Первое посвящение

 

Колокола, гудошники...

Звон. Звон...

 

Вам,

Художники

Всех времен!

 

Вам,

Микеланджело,

Барма, Дант!

Вас молниею заживо

Испепелял талант.

 

Ваш молот не колонны

И статуи тесал —

Сбивал со лбов короны

И троны сотрясал.

 

Художник первородный

Всегда трибун.

В нем дух переворота

И вечно — бунт.

 

Вас в стены муровали.

Сжигали на кострах.

Монахи муравьями

Плясали на костях.

 

Искусство воскресало

Из казней и из пыток

И било, как кресало,

О камни Моабитов.

 

Кровавые мозоли.

Зола и пот,

И Музу, точно Зою,

Вели на эшафот.

 

Но нет противоядия

Ее святым словам —

Воители,

     ваятели,

Слава вам!

 

Второе посвящение

 

Москва бурлит, как варево,

Под колокольный звон...

 

Вам,

Варвары

Всех времен!

 

Цари, тираны,

В тиарах яйцевидных,

В пожарищах–сутанах

И с жерлами цилиндров!

 

Империи и кассы

Страхуя от огня,

Вы видели в Пегасе

Троянского коня.

 

Ваш враг — резец и кельма.

И выжженные очи,

Как

Клейма,

Горели среди ночи.

 

Вас мое слово судит.

Да будет — срам,

Да

Будет

Проклятье вам!

Матерь Владимирская, единственная...

 

Матерь Владимирская, единственная,

Первой молитвой - молитвой последнею,-

Я умоляю, стань нашей посредницей! -

Неумолимы зрачки ее льдистые!

 

Я не кощунствую! Просто - нет силы.

Жизнь забери и успехи минутные,

Найхрустальнейший голос в России -

Мне не к чему это.

 

Видишь: лежу, почернел как кикимора.

Все безисходно, осталось одно лишь -

Бросся ей в ноги, Матерь Владимирская,-

Может, умолишь! Может, умолишь!

 

1969

Мать

 

Охрани, Провидение, своим махом шагреневым,

                               пощади ее хижину —

мою мать — Вознесенскую Антонину Сергеевну,

                          урожденную Пастушихину.

 

Воробьишко серебряно пусть в окно постучится:

«Добрый день, Антонина Сергеевна,

                         урожденная Пастушихина!»

 

Дал отец ей фамилию, чтоб укутать от Времени.

Ее беды помиловали, да не все, к сожалению.

 

За житейские стыни, две войны и пустые деревни

родила она сына и дочку, Наталью Андреевну.

 

И, зайдя за калитку, в небесах над речушкою

подарила им нитку — уток нитку жемчужную.

 

Ее серые взоры, круглый лоб без морщинки,

коммунальные ссоры утешали своей

                             беззащитностью.

 

Любит Блока1 и Сирина, режет рюмкой пельмени.

Есть другие россии. Но мне эта милее.

 

Что наивно просила, насмотревшись по телику:

«Чтоб тебя не убили, сын, не езди в Америку...»

 

Назовите по имени веру женскую,

                         независимую пустынницу —

Антонину Сергеевну Вознесенскую,

                          урожденную Пастушихину.

 

1963

Мать

 

Я отменил материнские похороны.

Не воскресить тебя в эту эпоху.

 

Мама, прости эти сборы повторные.

Снегом осело, что было лицом.

Я тебя отнял у крематория

и положу тебя рядом с отцом.

 

Падают страшные комья весенние

Новодевичьего монастыря.

Спят Вознесенский и Вознесенская –

жизнью пронизанная земля.

 

То, что к тебе прикасалось, отныне

стало святыней.

В сквере скамейки, Ордынка за ними

стали святыней.

 

Стал над берёзой екатерининской

Свет материнский.

 

Что ты прошла по земле, Антонина?

По уши в ландыши влюблена,

Интеллигентка в косынке Рабкрина

и ермоловская спина!

 

В скрежет зубовной индустрии и примусов,

в мире, замешенном на крови,

ты была чистой любовью, без примеси,

лоб-одуванчик, полный любви.

 

Ты – незамеченная Россия,

ты охраняла очаг и порог,

беды и волосы молодые,

как в кулачок, зажимая в пучок.

 

Как ты там сможешь, как же ты сможешь

там без родни?

Носик смешливо больше не сморщишь

и никогда не поправишь мне воротник.

 

Будешь ночами будить анонимно.

Сам распахнётся ахматовский томик.

Что тебя мучает, Антонина,

Тоня?

 

В дождь ты стучишься. Ты не простудишься.

Я ощущаю присутствие в доме.

В тёмных стихиях ты наша заступница,

Тоня…

 

Рюмка стоит твоя после поминок

с корочкой хлебца на сорок дней.

Она испарилась наполовину.

Или ты вправду притронулась к ней?

 

Не попадает рифма на рифму,

но это последняя связь с тобой!

Оборвалась. Я стою у обрыва,

малая часть твоей жизни земной.

 

«Благодарю, что родила меня

и познакомила этим с собой,

с тайным присутствием идеала,

что приблизительно звали – любовь.

 

Благодарю, что мы жили бок о бок

в ужасе дня или радости дня,

робкой любовью приткнувшийся лобик –

лет через тысячу вспомни меня».

 

Я этих слов не сказал унизительно.

Кто прочитает это, скорей

матери ландыши принесете.

Поздно – моей, принесите – своей.

 

1983

Миллион роз

 

Жил-был художник один,

домик имел и холсты.

Но он актрису любил,

ту, что любила цветы.

 

Он тогда продал свой дом –

продал картины и кров, –

и на все деньги купил

целое море цветов.

 

Миллион, миллион, миллион алых роз

из окна видишь ты.

Кто влюблён, кто влюблён, кто влюблён –

                              и всерьёз! –

свою жизнь для тебя превратит в цветы.

 

Утром встаёшь у окна –

может, сошла ты с ума?

Как продолжение сна

площадь цветами полна.

 

Похолодеет душа –

что богач там чудит?

А за окном без гроша

бедный художник стоит.

 

Встреча была коротка.

В ночь её поезд увёз.

Но в её жизни была

песня безумия роз.

 

Прожил художник один.

Много он бед перенёс.

Но в его жизни была

целая площадь из роз.

 

1981

* * *

Можно и не быть поэтом

Но нельзя терпеть, пойми,

Как кричит полоска света,

Прищемленная дверьми!

Молитва

 

Когда я придаю бумаге

черты твоей поспешной красоты,

я думаю не о рифмовке –

с ума бы не сойти!

 

Когда ты в шапочке бассейной

ко мне припустишь из воды,

молю не о души спасенье –

с ума бы не сойти!

 

А за оградой монастырской,

как спирт ударит нашатырный,

послегрозовые сады –

с ума бы не сойти!

 

Когда отчетливо и грубо

стрекозы посреди полей

стоят, как черные шурупы

стеклянных, замерших дверей,

 

такое растворится лето,

что только вымолвишь: «Прости,

за что мне, человеку, это!

С ума бы не сойти!»

 

Куда–то душу уносили –

забыли принести.

«Господь, – скажу, – или Россия,

назад не отпусти!»

Молитва мастера

 

Благослови, Господь, мои труды.

Я создал Вещь, шатаемый любовью,

не из души и плоти — из судьбы.

 

Я свет звезды, как соль, возьму в щепоть

и осеню себя стихом трехперстным.

Мои труды благослови, Господь!

 

Через плечо соль брошу на восход.

(Двуперстье же, как держат папироску,

боярыня Морозова взовьет!)

 

С побудкою архангельской трубы

не я, пусть Вещь восстанет из трухи.

Благослови, Господь, мои труды.

 

Твой суд приму — хоть голову руби,

разбей семью — да будет по сему.

Господь, благослови мои труды.

 

Уходит в люди дочь моя и плоть,

ее Тебе я отдаю как зятю, —

Искусства непорочное зачатье —

 

Пусть позабудет, как меня зовут.

 

Сын мой и господин ее любви,

ревную я к тебе и ненавижу.

Мои труды, Господь, благослови.

 

Исправь людей. Чтоб не были грубы,

чтоб жемчугов ее не затоптали.

Обереги, Господь, мои труды.

 

А против Бога встанет на дыбы —

убей создателя, не погуби Созданья.

Благослови, Господь, Твои труды.

 

1974

Монолог Битника

 

Бунт машин

 

Бегите — в себя, на Гаити, в костелы, в клозеты,

                                      в Египты —

Бегите!

 

Ревя и мяуча, машинные толпы дымятся:

«Мяса!»

 

Нас темные, как Батыи,

Машины поработили.

 

В судах их клевреты наглые,

Из рюмок дуя бензин,

Вычисляют: кто это в Англии

Вел бунт против машин?

Бежим!..

 

А в ночь, поборовши робость,

Создателю своему

Кибернетический робот:

 

«Отдай,— говорит,— жену!

Имею слабость к брюнеткам,— говорит.—

Люблю на тридцати оборотах.

Лучше по–хорошему отдайте!..»

 

О хищные вещи века!

На душу наложено вето.

Мы в горы уходим и в бороды,

 

Ныряем голыми в воду,

Но реки мелеют, либо

В морях умирают рыбы...

 

От женщин рольс–ройсы родятся..

Радиация!..

 

...Душа моя, мой звереныш,

Меж городских кулис

Щенком с обрывком веревки

Ты носишься и скулишь!

 

А время свистит красиво

Над огненным Теннесси,

Загадочное, как сирин

С дюралевыми шасси.

 

1963

* * *

 

Я Мэрлин, Мэрлин.

             Я героиня

самоубийства и героина.

Кому горят мои георгины?

С кем телефоны заговорили?

Кто в костюмерной скрипит лосиной?

 

Невыносимо,

 

невыносимо, что не влюбиться,

невыносимо без рощ осиновых,

невыносимо самоубийство,

но жить гораздо

          невыносимей!

 

Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин

(Я помню Мэрлин.

Ее глядели автомобили.

На стометровом киноэкране

в библейском небе,

          меж звезд обильных,

над степью с крохотными рекламами

дышала Мерлин,

        ее любили...

 

Изнемогают, хотят машины.

Невыносимо),

        невыносимо

лицом в сиденьях, пропахших псиной!

Невыносимо,

        когда насильно,

а добровольно — невыносимей!

 

Невыносимо прожить, не думая,

невыносимее — углубиться.

Где наша вера? Нас будто сдунули,

существованье — самоубийство,

 

самоубийство — бороться с дрянью,

самоубийство — мириться с ними,

невыносимо, когда бездарен,

когда талантлив — невыносимей,

 

мы убиваем себя карьерой,

деньгами, девками загорелыми,

ведь нам, актерам,

           жить не с потомками,

а режиссеры — одни подонки,

 

мы наших милых в объятьях душим,

но отпечатываются подушки

на юных лицах, как след от шины,

невыносимо,

 

ах, мамы, мамы, зачем рождают?

Ведь знала мама — меня раздавят,

о, кинозвездное оледененье,

нам невозможно уединенье,

в метро,

в троллейбусе,

в магазине

«Приветик, вот вы!»— глядят разини,

 

невыносимо, когда раздеты

во всех афишах, во всех газетах,

забыв,

    что сердце есть посередке,

в тебя завертывают селедки,

 

лицо измято,

      глаза разорваны

(как страшно вспомнить во «Франс–Обзёрвере»

свой снимок с мордой

             самоуверенной

на обороте у мертвой Мэрлин!).

 

Орет продюсер, пирог уписывая:

«Вы просто дуся,

          ваш лоб — как бисерный!»

А вам известно, чем пахнет бисер?!

Самоубийством!

 

Самоубийцы — мотоциклисты,

самоубийцы спешат упиться,

от вспышек блицев бледны министры —

самоубийцы,

       самоубийцы,

идет всемирная Хиросима,

невыносимо,

 

невыносимо все ждать,

            чтоб грянуло,

                  а главное —

необъяснимо невыносимо,

ну, просто руки разят бензином!

 

невыносимо

        горят на синем

твои прощальные апельсины...

 

Я баба слабая. Я разве слажу?

Уж лучше — сразу!

* * *

 

Мордеем, друг. Подруги молодеют.

Не горячитесь.

Опробуйте своей моделью

как «анти» превращается в античность.

 

1961

Море

 

Море — бескрайнее, как китайцы.

Когда ж заболит,

то вдруг начинает камнями кидаться.

Антиглобалист!

 

Жмурится море целыми днями,

а то сразу в слезы

и начинает швыряться камнями.

Ну, китаёзы!

 

2004

Мотогонки по вертикальной стене

 

Н. Андросовой

 

Заворачивая, манежа,

Свищет женщина по манежу!

Краги —

       красные, как клешни.

Губы крашеные — грешны.

Мчит торпедой горизонтальною,

Хризантему заткнув за талию!

 

Ангел атомный, амазонка!

Щеки вдавлены, как воронка.

Мотоцикл над головой

Электрическою пилой.

 

Надоело жить вертикально.

Ах, дикарочка, дочь Икара...

Обыватели и весталки

Вертикальны, как «ваньки–встаньки».

 

В этой, взвившейся над зонтами,

Меж оваций, афиш, обид,

Сущность женщины

             горизонтальная

Мне мерещится и летит!

 

Ах, как кружит ее орбита!

Ах, как слезы белкам прибиты!

И тиранит ее Чингисхан —

Тренирующий Сингичанц...

 

СИНГИЧАНЦ: «Ну, а с ней не мука?

Тоже трюк — по стене, как муха...

А вчера камеру проколола... Интриги....

Пойду напишу

        по инстанции...

И царапается, как конокрадка».

 

Я к ней вламываюсь в антракте.

«Научи,— говорю,—

            горизонту...»

 

А она молчит, амазонка.

А она головой качает.

А ее еще трек качает.

А глаза полны такой —

            горизонтальною

                       тоской!

 

1973

Муза

 

Все мы Неба узники.

Кто-то в нас играет?

Безымянной музыки не бывает.

 

Тёлки в знак «вивата»

бросят в воздух трусики!

Только не бывает

   безымянной музыки.

 

Просигналит «Муркой»

лимузин с Басманной.

Не бывает музыки безымянной.

Мы из Царства мумий

никого не выманим.

Мы уходим в музыку.

Остаёмся именем.

 

Чьё оно? Создателя?

Или же заказчика?

Одному — поддатие.

А другому — Кащенко.

 

И кометы мускульно

  по небу несутся —

Магомета музыкой

и Иисуса.

Не бывает Грузии без духана.

Не бывает музыки бездыханной.

Может быть базарной,

жить на бивуаках —

но бездарной музыки не бывает.

Водит снайпер мушкою

   в тире вкусов:

Штакеншнайдер? Мусоргский?

Мокроусов?

Живу как не принято.

Пишу независимо,

слышу в Твоём имени пианиссимо.

Жизнь мою запальчиво

Ты поизменяла —

музыкальным пальчиком

    безымянным.

Полотенцем вафельным

не сдерите родинки!

Ты, моя соавторша, говоришь мне:

«родненький»...

Ты даёшь мне мужество

в нашем обезьяннике.

Не бывает музыка безымянной.

 

2003

Муравей

 

Он приплыл со мной с того берега,

заблудившись в лодке моей.

Не берут его в муравейники.

С того берега муравей.

 

Черный он, и яички беленькие,

даже, может быть, побелей...

Только он муравей с того берега,

с того берега муравей.

 

С того берега он, наверное,

как католикам старовер,

где иголки таскать повелено

остриями не вниз, а вверх.

 

Я б отвез тебя, черта беглого,

да в толпе не понять — кто чей.

Я и сам не имею пеленга

того берега, муравей.

 

Того берега, где со спелинкой

земляниковые бока...

Даже я не умею пеленга,

чтобы сдвинулись берега!

 

Через месяц на щепке, как Беринг,

доплывет он к семье своей,

но ответят ему с того берега:

«С того берега муравей».

 

1964

* * *

 

Мы от музыки проснулись.

Пол от зайчиков пятнист.

И щеки моей коснулись

тени крохотных ресниц.

 

Под навесом оргалита,

нажимая на педаль,

ангел Божий алгоритмы

нам с Тобою передал.

 

1990-е

* * *

Мы – кочевые,

          мы – кочевые,

                 мы, очевидно,

сегодня чудом переночуем,

а там – увидим!

 

Квартиры наши конспиративны,

                как в спиритизме,

чужие стены гудят как храмы,

чужие драмы,

 

со стен пожаром холсты и схимники...

а ну пошарим –

            что в холодильнике?

 

Не нас заждался на кухне газ,

и к телефонам зовут не нас,

 

наиродное среди чужого,

и как ожоги,

 

чьи поцелуи горят во тьме,

еще не выветрившиеся вполне?

 

Милая, милая, что с тобой?

Мы эмигрировали в край чужой,

 

ну что за город, глухой как чушки,

где прячут чувства?

 

Позорно пузо растить чинуше –

но почему же,

 

когда мы рядом, когда нам здорово –

что ж тут позорного?

 

Опасно с кафедр нести напраслину –

что ж в нас опасного?

 

не мы опасны, а вы лабазны,

людье,

    которым

           любовь

                опасна!

 

Опротивели, конспиративные!..

Поджечь обои? вспороть картины?

об стены треснуть

             сервиз, съезжая?..

 

«Не трожь тарелку – она чужая».

На берегу

 

В лучах заката меж морского скарба,

раздавленного кем-то, на спине

нашёл я умирающего краба.

Перевернул. И возвратил волне.

Над ним всплывала белая медуза,

и он, горя клешнями под водой,

со дна, как герб

Советского Союза,

вздымался, от заката золотой.

 

2003

На озере

 

Прибегала в мой быт холостой,

задувала свечу, как служанка.

Было бешено хорошо

и задуматься было ужасно!

 

Я проснусь и промолвлю: «Да здррра-

вствует бодрая температура!»

И на высохших после дождя

громких джинсах – налёт перламутра.

 

Спрыгну в сад и окно притворю,

чтобы бритва тебе не жужжала.

Шнур протянется

                     в спальню твою.

Дело близилось к сентябрю.

И задуматься было ужасно,

 

что свобода пуста, как труба,

что любовь – это самодержавье.

Моя шумная жизнь без тебя

не имеет уже содержанья.

 

Ощущение это прошло,

прошуршавши по саду ужами...

Несказаемо хорошо!

А задуматься — было ужасно.

* * *

 

На суде, в раю или в аду

скажет он, когда придут истцы:

«Я любил двух женщин как одну,

хоть они совсем не близнецы».

 

Всё равно, что скажут, всё равно...

Не дослушивая ответ,

он двустворчатое окно

застегнёт на чёрный шпингалет.

На у. Луна

 

Ева, как кувшин этрусский,

к ней пририсовал я змея,

дегустирующей ручкой,

как умею, как умею.

 

Не раздумывая долго,

я рисунок красной спаржей

подарил нервопатологу.

Тот его повесил в спальне.

 

Пока красный змей с ужимками

Кушал шею, кушал шею,

Исходило из кувшина

Искушенье, искушенье.

 

Искушенье,

                   Разрушеньем.

Кайф, изведанный

                   Исусом,

Что-то вроде

                    Воскрешенья,

искушение

                   искусством.

 

Это всё произошло

                   На последней

                    Неделе

Православной

                    Пасхи:

Полускорлупки

                   в воздухе

                    летели,

зазубренные,

             как пачки.

 

P.S.

 

После Пасхи нас несмело

Посещает иногда

Прародительница Ева

В красках гнева и стыда.

 

Мы лежим в зелёных ваннах,

Как горошины в стручках.

И, проняв твоё Евагелие,

Звёзды по небу стучат.

 

В веке пасмурном и скучном

Пасха – искушенье кушаньем.

 

Люди чокаются

                   яйцами,

Ищут в ближнем

                    дурака.

Указательными

                   Пальцами

Крутят

                   в области

                    виска.

 

На рисунке озарялись

Линии от перегрева.

Женщина разорялась:

“Я – Ева!”

Я – Ева русская, лучшая

Из всех существовавших Ев,

Все эво- и рево-люции

Людские – блеф!

 

Душа – спор

Голубки и ягуара.

Это моя скорлупа

                    и аура.

 

Любовь – это понимание

Другого. Понять весь Свет,

Послав всех

                    к Евиной маме,

                   которой на свете нет.

 

Люди в большинстве не Лувры,

приветик Шереметьеву!

Верьте в луны, луны, луны!

Верьте в Еву!

Все вы психи, аналитики, -

Без наития.

Не спасут вас частоколы.

 

Попался невропатолог!

Я – Ева”...

 

Мы представить не сумеем,

Что, быть может, тривиально

Эта женщина со змеем

Над учёным вытворяла.

Последнее, что помнил невро-

Патолог –

Пальцы с утолщением, как трефы,

Волнующие нерпавдоподобно.

 

Самого невропатолога

Мы увидим через сутки.

Кровь хлестала из проколов,

Он в свихнувшемся рассудке.

Точно шрамы, были помочи,

Волосы дымились хлоркой,

И объяснялся он при помощи

Федерико Гарсиа Лорки...

 

“Huye luna, luna, luna!”

Что по-русски значит – Полундра!

Я писал про Лорку в юности.

Теперь снова погиб прилюдно.

 

Верьте в луны, луны, луны!

Льёт луна сквозь наши сны

Водопады из гальюна,

Как сверкают колуны.

 

Лес, одетый в галуны.

И в мозгу прошелестело –

Что Евангелие от Евы,

Есть евангелие Луны.

 

Ева, как Луна, – одна.

Скорлупа? Баул без дна?

Небеса начнут с нуля.

Улица луной полна.

 

НА УЛ. ЛУНА.

 

2006

Надо решать с этими кадрами!

 

Глаза претворяют социальные беды.

Запреты на уровне зампреда.

Вырви глаз, но с тем, чтобы незаметно.

Без ментов ...!

И.о. Иова — Лев Шестов.

 

Фиалка пахнет алкоголем.

Алкоиды — прибежище «Аль-Кайеды».

Катилина меркантилен,

но желает кантилен!

Отвечает Канту Ленин:

«Интеллигенция — говно».

«Ростокино-Лада» —

ЦРУ кинуло бен Ладена.

У моря горе размером с дно —

сТЫдно.

Ты мой кадр двадцать пяТЫй!

На выставке ТЫшлера все цвеТЫ

— ТЫ.

Приеду в АхТЫрку опять — Ты.

Без тебя — булка,

с тобой — буТЫлка.

 

Пей «Зубровку», забудь Дубровку!

Народ — у бровки.

 

Когда слышу упрёк, что народ прост,

или просто с бабой иду в театр —

над городом вижу слова: «НОРД-ОСТ»

и «ТЕРАКТ».

 

Видеом ли мой давний глаза протёр

и накаркал страшный антракт?

Из окошка выпрыгивает актёр

актерактерактерактерактер —

сквозь него проступает слово «ТЕРАКТ».

Что творится!.. Опустите мне веки!

Чечевица —

гарантия от катара.

Вы — очевидцы двадцать первого века.

Я — человек двадцать пятого кадра.

 

А может, Иов — и.о. Шестова?

Я — поэт кадра двадцать шестого.

 

2003

Надпись на шестом томе

 

Добавок-том назвал я впопыхах

«Пять с плюсом».

Он необычен и вульгарен, как

блядь с флюсом.

Плюс общий вкус, с которым

как ни бьюсь,

не сдвинешь.

Плюс драки вкус, который тоже плюс

не минус.

Плюс Ты, к которой тороплюсь.

Плюс времени моя неподсудимость!

Я жить любил, где глухомань и плющ,

но и на баррикадах не был трусом.

Плюс главное, о коем не треплюсь, —

трансляция иных незримых уст —

жизнь с плюсом.

Стиль новорусский непонятен мне —

икона с плюшем.

Я крестик Твой в разжатой пятерне —

пять с плюсом.

 

2003

* * *

Нам,

продавшим

в себе

человека,

не помогут

ни травка,

ни бром.

Мы болеем

Серебряным

веком,

как Иуда

балдел серебром.

 

2003

* * *

 

Нам, как аппендицит,

поудаляли стыд.

 

Бесстыдство — наш удел.

Мы попираем смерть.

Ну, кто из нас краснел?

Забыли, как краснеть!

 

Сквозь ставни наших щек

Не просочится свет.

Но по ночам — как шов,

заноет — спасу нет!

 

Я думаю, что бог

в замену глаз и уш

нам дал мембраны щек,

как осязанье душ.

 

Горит моя беда,

два органа стыда —

не только для бритья,

не только для битья.

 

Спускаюсь в чей–то быт,

смутясь, гляжу кругом —

мне гладит щеки стыд

с изнанки утюгом.

 

Как стыдно, мы молчим.

Как минимум – схохмим.

Мне стыдно писанин,

написанных самим!

 

Далекий ангел мой,

стыжусь твоей любви

авиазаказной...

Мне стыдно за твои

 

соленые, что льешь.

Но тыщи раз стыдней,

что не отыщешь слез

на дне души моей.

 

Смешон мужчина мне

с напухшей тучей глаз.

Постыднее вдвойне,

что это в первый раз.

 

И черный ручеек

бежит на телефон

за все, за все, что он

имел и не сберег.

 

За все, за все, за все,

что было и ушло,

что сбудется ужо,

и все еще — не все...

 

В больнице режиссер

Чернеет с простыней.

Ладони распростер.

Но тыщи раз стыдней,

 

что нам глядит в глаза,

как бы чужие мы,

стыдливая краса

хрустальнейшей страны.

 

Застенчивый укор

застенчивых лугов,

застенчивая дрожь

застенчивейших рощ...

 

Обязанность стиха

быть органом стыда.

 

1964

Напоили

 

Напоили.

Первый раз ты так пьяна,

на пари ли?

Виновата ли весна?

Пахнет ночью из окна

и полынью.

Пол – отвесный, как стена.

Напоили.

 

Меж партнёров и мадам

синеглазо

Бродит ангел вдрабадан,

семиклашка.

 

Её мутит. Как ей быть?

Хочет взрослою побыть.

 

Кто-то вытащил ей таз

из передней

и наяривает джаз,

как посредник:

 

«Всё на свете в первый раз,

не сейчас –

так через час,

интересней в первый раз,

чем в последний…»

 

Но чьи усталые глаза

стоят в углу,

как образа?

И не флиртуют, не манят –

Они отчаяньем кричат.

 

Что им мерещится в фигурке

Между танцующих фигур?

 

И, как помада на окурках,

на смятых пальцах

маникюр.

 

1967

* * *

 

Нас дурацкое счастье минует.

Нас минует печаль и беда.

Неужели настанет минута,

когда я не увижу тебя?

 

И не важно, что, брошенный в жижу

мирового слепого дождя,

больше я никого не увижу.

Страшно, что не увижу Тебя.

 

2000

* * *

 

Б. Ахмадулиной

 

Нас много. Нас может быть четверо.

Несёмся в машине как черти.

Оранжеволоса шофёрша.

И куртка по локоть – для форса.

 

Ах, Белка, лихач катастрофный,

нездешняя ангел на вид,

хорош твой фарфоровый профиль,

как белая лампа горит!

 

В аду в сковородки долдонят

и вышлют к воротам патруль,

когда на предельном спидометре

ты куришь, отбросивши руль.

 

Люблю, когда выжав педаль,

хрустально, как тексты в хорале,

ты скажешь: «Какая печаль!

права у меня отобрали...

 

Понимаешь, пришили превышение

        скорости в возбуждённом состоянии.

                  А шла я вроде нормально...»

 

Не порть себе, Белочка, печень.

Сержант нас, конечно, мудрей,

но нет твоей скорости певчей

в коробке его скоростей.

 

Обязанности поэта

не знать километроминут,

брать звуки со скоростью света,

как ангелы в небе поют.

 

За эти года световые

пускай мы исчезнем, лучась,

пусть некому приз получать.

Мы выжали скорость впервые.

 

Жми, Белка, божественный кореш!

И пусть не собрать нам костей.

Да здравствует певчая скорость,

убийственнейшая из скоростей!

 

Что нам впереди предначертано?

Нас мало. Нас, может быть, четверо.

Мы мчимся –

                       а ты божество!

И всё-таки нас большинство.

 

1964

* * *

 

Нас несет Енисей.

      Как плоты над огромной и черной водой.

Я – ничей!

Я – не твой, я – не твой, я – не твой!

Ненавижу провал

     твоих губ, твои волосы,

         платье, жилье.

Я плевал

На святое и лживое имя твое!

Ненавижу за ложь

     телеграмм и открыток твоих,

Ненавижу, как нож

     по ночам ненавидит живых.

Ненавижу твой шелк,

     проливные нейлоны гардин.

Мне нужнее мешок, чем холстина картин!

Атаманша–тихоня

     телефон–автоматной Москвы,

Я страшон, как Иона,

     почернел и опух от мошки.

Блещет , словно сазан,

     голубая щека рыбака.

«Нет» – слезам.

«Да» – мужским, продубленным рукам.

«Да» – девчатам разбойным, купающим МАЗ, как коня,

«Да»  – брандспойтам,

Сбивающим горе с меня.

* * *

 

Не возвращайтесь к былым возлюбленным,

былых возлюбленных на свете нет.

Есть дубликаты –

                              как домик убранный,

где они жили немного лет.

 

Вас лаем встретит собачка белая,

и расположенные на холме

две рощи – правая, а позже левая –

повторят лай про себя, во мгле.

 

Два эха в рощах живут раздельные,

как будто в стереоколонках двух,

всё, что ты сделала и что я сделаю,

они разносят по свету вслух.

 

А в доме эхо уронит чашку,

ложное эхо предложит чай,

ложное эхо оставит на ночь,

когда ей надо бы закричать:

 

«Не возвращайся ко мне, возлюбленный,

былых возлюбленных на свете нет,

две изумительные изюминки,

хоть и расправятся тебе в ответ...»

 

А завтра вечером, на поезд следуя,

вы в речку выбросите ключи,

и роща правая, и роща левая

вам вашим голосом прокричит:

 

«Не покидайте своих возлюбленных.

Былых возлюбленных на свете нет...»

 

Но вы не выслушаете совет.

Не забудь

 

Человек надел трусы,

майку синей полосы,

джинсы белые, как снег,

надевает человек.

 

Человек надел пиджак,

на пиджак нагрудный знак

под названьем «ГТО».

Сверху он надел пальто.

 

На него, стряхнувши пыль,

он надел автомобиль.

Сверху он надел гараж

(тесноватый—но как раз!),

 

сверху он надел наш двор,

как ремень надел забор,

сверху он надел жену,

и вдобавок — не одну,

 

сверху весь микрорайон,

область надевает он.

Опоясался как рыцарь

государственной границей.

И, качая головой,

надевает шар земной.

Черный космос натянул,

крепко звезды застегнул,

 

Млечный Путь — через плечо,

сверху — кое-что еще...

 

Человек глядит вокруг.

Вдруг —

у созвездия Весы

вспомнил, что забыл часы.

 

(Где-то тикают они,

позабытые, одни?..)

 

Человек снимает страны,

и моря, и океаны,

и машину, и пальто.

Он без Времени — ничто.

 

Он стоит в одних трусах,

держит часики в руках.

На балконе он стоит

и прохожим говорит:

 

«По утрам, надев трусы,

НЕ ЗАБУДЬТЕ ПРО ЧАСЫ!»

 

1975

 * * *

 

Не отрекусь

от каждой строчки прошлой – 

от самой безнадёжной и продрогшей

из актрисуль.

 

Не откажусь

от жизни торопливой,

от детских неоправданных трамплинов

и от кощунств.

 

Не отступлюсь –

«Ни шагу! Не она ль за нами?»

Наверное, с заблудшими, лгунами…

Мой каждый куст!

 

В мой страшный час,

Хотя и блядовая,

Поэзия меня не предавала,

Не отреклась.

 

Я жизнь мою

в исповедальне высказал.

Но на весь мир транслировалась исповедь.

Всё признаю.

 

Толпа кликуш

ждёт, хохоча, у двери:

«Кус, его, кус!»

 

Всё, что сказал, вздохнув, удостоверю.

 

Не отрекусь.

 

1975

Не покидай меня

Романс

 

Я в панике, что ты меня покинешь!

Сегодня. Не когда-нибудь…

Ни бабки, ни эфир паникадилищ

не смогут мне тебя вернуть.

 

Не кинь меня! Ты отвечаешь: «Да уж…»

Под мышками жжёт старая трава,

я чувствую, меня ты покидаешь.

Сила оставила твоя.

 

Ты обожаешь по-китайски!

Уток пекинских – птичий грипп – нема.

Я чувствую, меня ты покидаешь.

Не кинь меня.

 

Женщина, застенчивая, как Кинешма,

вдруг станешь киллером синема?

Ты всё равно когда-нибудь меня покинешь…

Не кинь меня!

 

Двустворчато окно киноманжетины.

И примула – как запонка окна.

«Таких, как я, не покидают женщины!»

Вдруг ты покинула меня?

 

Стыд архаичен, точно якобинец.

В кабинку автомата – толкотня.

Ты скажешь: «Финиш! Как тебя покинешь?»

Как ты останешься без меня?..

Негу заоконную на себя наденьте...

 

Негу заоконную на себя наденьте.

Мы — воры в законе. Dolce far niente.

 

Вечности воруемой не сбежать из дома.

Между поцелуями — тайная истома.

 

Долгая секунда тянется неделями —

Сладкая цикута ничегонеделанья.

 

НТВ и в праздники выдаёт фрагменты.

Мы ж погрязли в праздности. Dolce far niente.

 

Мы не вылезаем из ничегонеделанья.

Вся цивилизация — крестик Твой нательный.

 

Позабудьте цельсии или фаренгейты.

Жизнь ценна бесцельностью. Dolce far niente.

 

Длится процедурный перерыв в истории.

Между поцелуями — сладкая истома.

 

1995

* * *

 

Ни славы, и ни короны,

ни тяжкой короны земной -

пошли мне, Господь, второго,

что был бы все рядом со мной.

прошу не любви ворованной,

не милости на денек -

пошли мне, Господь, второго,

чтоб не был так одинок.

 

Чтоб было с кем пасоваться,

аукаться через степь,

для сердца, не для оваций,

на два голоса спеть.

Чтоб кто-нибудь меня понял,

не часто, но хоть разок,

и с раненых губ моих поднял

царапнутый пулей рожок.

 

И пусть мой напарник певчий,

забыв, что мы сила вдвоем,

меня, побледнев от соперничества,

прирежет за общим столом.

Прости ему - он до гроба

одиночеством окружен.

Пошли ему , Бог, второго -

такого, как я и как он...

 

1972

Новогодние прогулки с Сексом

 

Попискивает комарик,

плывёт в Новый год кровать.

Оставив меня кемарить,

пошёл мой Секс погулять.

 

По барам, местам приватным,

по бабам, что станут “экс”.

Пугая экспроприаторов,

пошёл погулять мой Секс.

 

По-гоголевски про нос он,

пел песенку, муча плебс,

с невыветрившимся прононсом,

как будто Григорий Лепс.

 

Перекликаясь саксами,

собой друг друга дразня,

с четвероногими сексами

прогуливаются друзья.

 

На набережной Стикса

фонари принимают душ.

Тень от моего Секса

доходит до Мулен-Руж!

 

Такая страшная сила

меня по миру несла —

сублимированная Россия,

Евангелие от Козла.

 

Рождаясь и подыхая,

качающийся, вознесён,

с тобой на одном дыхании

кончающий стадион.

 

В год Новый — былые выгоды.

За выдохом следует вдох.

Из жизни, увы, нет выхода.

И женщина — только вход.

 

Расстреливающий осекся.

Расстреливаемому — под зад.

Вы видели моего Рекса?

На место, мой Рекс,

                     назад!

 

2008

                    

Ностальгия по настоящему

 

Я не знаю, как остальные,

но я чувствую жесточайшую

не по прошлому ностальгию –

ностальгию по настоящему.

 

Будто послушник хочет к господу,

ну а доступ лишь к настоятелю –

так и я умоляю доступа

без посредников к настоящему.

 

Будто сделал я что-то чуждое,

или даже не я – другие.

Упаду на поляну – чувствую

по живой земле ностальгию.

 

Нас с тобой никто не расколет.

Но когда тебя обнимаю –

обнимаю с такой тоскою,

будто кто-то тебя отнимает.

 

Одиночества не искупит

в сад распахнутая столярка.

Я тоскую не по искусству,

задыхаюсь по настоящему.

 

Когда слышу тирады подленькие

оступившегося товарища,

я ищу не подобья – подлинника,

по нему грущу, настоящему.

 

Всё из пластика, даже рубища.

Надоело жить очерково.

Нас с тобою не будет в будущем,

а церковка...

 

И когда мне хохочет в рожу

идиотствующая мафия,

говорю: «Идиоты — в прошлом.

В настоящем рост понимания».

 

Хлещет чёрная вода из крана,

хлещет рыжая, настоявшаяся,

хлещет ржавая вода из крана.

Я дождусь – пойдёт настоящая.

 

Что прошло, то прошло. К лучшему.

Но прикусываю, как тайну,

ностальгию по настающему.

Что настанет. Да не застану.

 

1976

Ночь

 

Выйдешь -

дивно!..

Свитязь

видно.

Нью–йоркская птица

 

На окно ко мне садится

в лунных вензелях

алюминиевая птица —

вместо тела 

                      фюзеляж

и над ее шеей гайковой

как пламени язык

над гигантской зажигалкой

полыхает

                  женский

                                   лик!

(В простынь капиталистическую

Завернувшись, спит мой друг.)

кто ты? бред кибернетический?

полуробот? полудух?

помесь королевы блюза

и летающего блюдца?

может ты душа Америки

уставшей от забав?

кто ты юная химера

с сигареткою в зубах?

но взирают не мигая

не отерши крем ночной

очи как на Мичигане

у одной

у нее такие газовые

под глазами синячки

птица что предсказываешь?

птица не солги!

что ты знаешь сообщаешь?

что-то странное извне

как в сосуде сообщающемся

подымается во мне

век атомный стонет в спальне...

(Я ору. И, матерясь,

Мой напарник, как ошпаренный,

Садится на матрас.)

Облака

 

Улети моя боль, утеки!

А пока

надо мною плывут утюги,

плоскодонные, как облака.

Днища струйкой плюют на граждан,

на Москву, на Великий Устюг,

для отпарки их и для глажки

и других сердобольных услуг.

Коченеет цветочной капустой

их великая белая мощь —

снизу срезанная, как бюсты,

в париках мукомольных, вельмож.

Где-то их безголовые торсы?

За какою рекой и горой

ищет в небе над Краматорском

установленный трижды герой?

И границы заката расширя,

полыхает, как дьявольский план,

карта огненная России,

перерезанная пополам.

Она в наших грехах неповинна,

отражаясь в реке, как валет,

всюду ищет свою половину.

Но другой половины — нет.

 

2003

Одной

 

Бежишь не от меня —

от себя ты бежишь.

Рандеву отменя,

убегаешь в Париж.

 

Мне в мобильный Сезам

объяснишь: “Например,

я внимала слезам

нотр-дамских химер”.

 

Для того ль Тебя Бог

оделил красотой,

чтоб усталый плейбой

рифмовался с тобой?

 

Именины Твои

справишь, прячась в Твери.

Для чего выходной?

Чтоб остаться одной?

 

Ты опять у окна,

как опята, бледна.

Ничего впереди.

От себя не сбежишь.

Ручки тянет к груди

нерождённый малыш…

 

Не догонишь, хрипя,

длинноногий табун.

Не догонит себя

одинокий бегун.

 

Ночью лапы толпы

станут потными.

Не рифмуешься Ты

с идиотами.

 

Каково самой

владеть истиной,

чтобы из одной

стать единственной!

 

Стиснешь пальцы, моля,

прагматизм бытия,

гениальность моя,

Ты — единственная.

 

Среди диспутов,

дисков, дискурсов

Ты — единственная:

будь Единственной.

 

2008

Фрагмент из поэмы «Оза»

 

В час отлива, возле чайной

                      я лежал в ночи печальной,

         говорил друзьям об Озе и величьи бытия,

но внезапно чёрный ворон

                       примешался к разговорам,

вспыхнув синими очами,

   он сказал:

«А на фига?!»

 

Я вскричал: «Мне жаль вас, птица,

                человеком вам родиться б,

                     счастье высшее трудиться.

                                полпланеты раскроя...»

Он сказал: «А на фига?!»

 

«Будешь ты, великий ментор,

         бог машин, экспериментов,

                будешь бронзой монументов

                          знаменит во все края...»

Он сказал: «А на фига?!»

 

«Уничтожив олигархов,

                ты настроишь агрегатов,

                        демократией заменишь

                               короля и холуя...»

Он сказал: «А на фига?!»

 

Я сказал: «А хочешь — будешь

        спать в заброшенной избушке,

           утром пальчики девичьи

         будут класть на губы вишни,

             глушь такая, что не слышна

                        ни хвала и ни хула...»

Он ответил: «Все — мура,

        раб стандарта, царь природы,

                 ты свободен без свободы,

                      ты летишь в автомашине,

                              но машина — без руля...

 

Оза, Роза ли, стервоза —

         как скучны метаморфозы,

             в ящик рано или поздно...

Жизнь была — а на фига?!»

 

Как сказать ему, подонку,

что живём не чтоб подохнуть,—

чтоб губами чудо тронуть

поцелуя и ручья!

 

Чудо жить необъяснимо.

Кто не жил — что ж спорить с ними?!

Можно бы — да на фига?!

Фрагмент из поэмы «Оза»

 

Я сплавлю скважины замочные.

Клевещущему – исполать.

Все репутации подмочены.

Трещи,

трехспальная кровать!

 

У, сплетники! У, их рассказы!

Люблю их царственные рты,

их уши,

  точно унитазы,

непогрешимы и чисты.

 

И версии урчат отчаянно

в лабораториях ушей,

что кот на даче у Ошанина

сожрал соседских голубей,

что гражданина А. в редиске

накрыли с балериной Б...

 

Я жил тогда в Новосибирске

в блистанье сплетен о тебе.

как пулеметы, телефоны

меня косили наповал.

И точно тенор – анемоны,

я анонимки получал.

 

Междугородные звонили.

Их голос, пахнущий ванилью,

шептал, что ты опять дуришь,

что твой поклонник толст и рыж.

Что таешь, таешь льдышкой тонкой

в пожатье пышущих ручищ...

 

Я возвращался.

На Волхонке

лежали черные ручьи.

 

И все оказывалось шуткой,

насквозь придуманной виной,

и ты запахивала шубку

и пахла снегом и весной.

 

Так ложь становится гарантией

твоей любви, твоей тоски...

 

Орите, милые, горланьте!..

Да здравствуют клеветники!

Смакуйте! Дергайтесь от тика!

Но почему так страшно тихо?

 

Тебя не судят, не винят,

и телефоны не звонят...

Озеро Свитязь

 

Кто ты – непознанный Бог

или природа по Дарвину –

но по сравненью с Тобой,

как я бездарен!

 

Озера тайный овал

высветлит в утренней просеке

то, что мой предок назвал

кодом нечаянным: «Господи...»

 

Господи, это же ты!

Вижу как будто впервые

озеро красоты

русской периферии.

 

Господи, это же ты

вместо исповедальни

горбишься у воды

старой скамейкой цимбальной.

 

Будто впервые к воде

выйду, кустарник отрину,

вместо молитвы Тебе

я расскажу про актрису.

 

Дом, где родилась она, –

между собором и баром...

Как ты одарена,

как твой сценарий бездарен!

 

Долго не знал о тебе.

Вдруг в захолустнейшем поезде

ты обернулась в купе:

Господи...

 

Господи, это же ты...

Помнишь, перевернулись

возле Алма–Аты?

Только сейчас обернулись.

 

Это впервые со мной,

это впервые,

будто от жизни самой

был на периферии.

 

Годы. Темноты. Мосты.

И осознать в перерыве:

Господи – это же ты!

Это – впервые.

Оленёнок

 

1.

 

«Ольга, опомнись! Что с вами, Ольга?..»

 

Это блуждает в крови, как иголка…

Ну почему – призадумаюсь только –

передо мною судьба твоя Ольга?

 

Полуфранцуженка, полурусская,

с джазом простуженным туфелькой хрусткая

как несуразно в парижских альковых –

«Ольга» –

как мокрая ветка ольховая!

 

Что натворили когда-то родители!

В разных глазах породнили пронзительно

смутный витраж нотр-дамской розетки

с нашим Блаженным в разводах разэтаких.

 

Бродят, как город разора и оргий,

Ольга французская с русскою Ольгой.

 

2.

 

Что тебе снится, русская Ольга?

 

Около озера рощица, что ли…

Помню, ведро по ноге холодило –

хоть никогда в тех краях не бродила.

 

Может, в крови моей гены горят?

Некатолический вижу обряд,

а за калиточкой росно и колко…

 

Как вам живётся, французская Ольга?

 

«Как? О-ля-ля! Мой «Рено» – как игрушка,

плачу по-русски, смеюсь по-французски…

Я парижанка. Ночами люблю

слушать, щекою прижавшись к рулю».

 

Руки лежат, как в других государствах.

Правая бренди берёт, как лекарство,

Левая вправлена в псковский браслет,

а между ними – тысячи лет.

 

Горе застыло в зрачках удлинённых,

о, оленёнок,

Вмёрзший ногами на двух нелюдимых

И разъезжающихся

               льдинах!

 

3.

 

Я эту «Ольгу» читал на эстраде.

Утром звонок: «Экскюзе, бога ради!

Я полурусская… с именем Ольга…

Школьница… рыженькая вот только…»

 

Ольга, опомнитесь! Что с вами, Ольга?!

 

1963

* * *

 

Олимп белеет. Время сбрендило.

Зато фурыкает на мне

фуражечка Остапа Бендера —

иль Гумилёва? —

     тоном ментора:

«Поэт — весь в белом,

       мир в дерьме».

 

2003

* * *

 

Он вышел в сад. Смеркался час.

Усадьба в сумраке белела,

смущая душу, словно часть

незагорелая у тела.

 

А за самим особняком

пристройка помнилась неясно.

Он двери отворил пинком.

Нашарил ключ и засмеялся.

 

За дверью матовой светло.

Тогда здесь спальня находилась.

Она отставила шитье

и ничему не удивилась.

* * *

 

Опали берега осенние.

Не заплывайте. Это омут.

А летом озеро — спасение

тем, кто тоскуют или тонут.

 

А летом берега целебные,

как будто шина, надуваются

ольховым светом и серебряным

и тихо в берегах качаются.

 

Наверное, это микроклимат.

Услышишь, скрипнула калитка

или колодец журавлиный —

все ожидаешь, что окликнут.

 

Я здесь и сам живу для отзыва.

И снова сердце разрывается —

дубовый лист, прилипший к озеру,

напоминает Страдивариуса.

* * *

 

Оправдываться – не обязательно.

Не дуйся, мы не пара обезьян.

Твой разум не поймет – что объяснять ему?

Душа ж всё знает – что ей объяснять?

 

1959

Осеннее вступление

 

Развяжи мне язык, Муза огненных азбучищ.

Время рёв испытать.

Развяжи мне язык,

                       как осенние вязы

                                              развязываешь

в листопад,

 

как, принюхиваясь к ветру,

к мхам под мышками голых берёз,

воют вепри.

Значит, осень всерьёз.

 

Развяжи мне язык – как снимают ботинок,

чтоб ранимую землю осязать босиком,

как гигантское небо

                       эпохи Батыя

сковородку Земли,

обжигаясь,

                       берёт языком.

 

Освежи мне язык,

                       современная муза.

Водку из холодильника в рот наберя,

напоила щекотно,

                       морозно и узко!

Вкус рябины и русского словаря.

 

Онемевшие залы я бросал тебе под ноги вазами.

оставляя заик,

как у девки отчаянной,

                       были трубы мои

                                              перевязаны.

Разреши меня словом. Развяжи мне язык.

 

И никто не знавал, как в душевной изжоге

обдирался я в клочья –

                       вам виделся бзик?

Думал – вдруг прозревают от шока!

Развяжи мне язык.

 

Время рёва зверей. Время линьки архаров.

Архаическим рёвом

                       взрывая кадык,

не латинское «Август», а древнее «3 а р е в»,

озари мне язык.

 

Зарев

        заваленных базаров, грузовиков,

зарев разрумяненных от плиты хозяек,

зарев,

когда чащи тяжелы и пузаты,

а воздух над полем вздрагивает, как ноздри,

в предвкушении перемен,

когда звери воют в сладкой тревоге,

зарев,

когда видно от Москвы до Хабаровска

и от костров картофельной ботвы до костров Батыя,

 

зарев,

когда в левом верхнем углу жемчужно-витиеватой березы

замерла белка,

алая, как заглавная буквица

Ипатьевской летописи,

                       ах, Зарев,

                                      дай мне откусить твоего запева!

Заревает история.

                       Зарев тура, по сердцу хвати.

И в слезах, обернувшись, над трупом Сахары,

львы ревут,

           как шесты микрофонов,

                       воздев вертикально

                                         с помпушкой хвосты –

Зарев!

 

Зарев сброшенных груш,

                       кабинетов министров,

перезрелых на зависть,

зарев голой страны,

                       как деревья без листьев,

                                                              зарев.

 

«Ну да. Зарев слушает. Я – товарищ, Зарев, Петр Захарьевич.

Да,

в ночь на первое августа. Еду со смены, дальний свет

переключил. И все – будто кто меня окликает.

«Зарев, Зарев!» – кричат, как эхо, разными

колокольчиками, или бубенчики звенят:

«За-а-рев, За-а-рев...»

 

Чёрный был телефон – белый стал телефон.

Замы вырастут в завов.

И кочующей кеты на юг,

                                     под углом

ультразвуковый зарев.

 

Дружный зарев семьи,

                       отхватившей по займу

                                                          «Москвич»,

«Волгу» б зараз!

Ярославна в «высотке» всё себя не сумеет постичь –

Зарев.

 

Зарев счастья встречаний,

праздник новых одежд,

женский зарев прощальный

с детством первых раздежд.

 

Мы лесам соплеменны,

в нас поют перемены.

Что-то в нас назревает.

Человек заревает.

 

Паутинки летят. Так линяет пространство.

Тянет за реку.

Чтобы голос обресть – надо крупно расстаться,

зарев,

зарев – значит «прощай!», зарев – значит

                                                                     «да здравствует

завтра!».

 

Как горящая пакля, на сучках клочья волчьи и пёсьи.

Звери платят ясак за провидческий рык.

Шкурой платят за песню.

Развяжи мне язык.

 

Я одет поверх куртки

                       в квартиру с коридорами-рукавами,

где из почтового ящика,

                       как платок из кармана,

                                              газета торчит,

сверху дом,

                как боярская шуба

                каменными мехами,–

развяжи мне язык.

 

Ах, моё ремесло – самобытное? нет, самопытное!

Оббиваясь о стены, во сне, наяву,

ты пытай меня, время, пока тебе слово не выдам.

Дай мне дыбу любую. Пока не взреву.

 

Зарев новых словес. Зарев зрелых предчувствий,

революций и рас.

Зарев первой печурки,

красным бликом смеясь...

Запах снега

                  Пречистый,

изменяющий вас.

 

Человечьи кричит на шоссе

белка, крашенная, как в Вятке,–

алюминиевая уже,

только алые морда и лапки.

Осень 

 

С.Щипачеву

 

Утиных крыльев переплеск.

И на тропинках заповедных

последних паутинок блеск,

последних спиц велосипедных.

 

И ты примеру их последуй,

стучись проститься в дом последний.

В том доме женщина живет

и мужа к ужину не ждет.

 

Она откинет мне щеколду,

к тужурке припадет щекою,

она, смеясь, протянет рот.

И вдруг, погаснув, все поймет –

поймет осенний зов полей,

полет семян, распад семей...

 

Озябшая и молодая,

она подумает о том,

что яблонька и та – с плодами,

буренушка и та – с телком.

 

Что бродит жизнь в дубовых дуплах,

в полях, в домах, в лесах продутых,

им – колоситься, токовать.

Ей – голосить и тосковать.

 

Как эти губы жарко шепчут:

«Зачем мне руки, груди, плечи?

К чему мне жить и печь топить

и на работу выходить?»

 

Ее я за плечи возьму –

я сам не знаю, что к чему...

 

А за окошком в юном инее

лежат поля из алюминия.

По ним – черны, по ним – седы,

до железнодорожной линии

Протянутся мои следы.

 

1961

Осень в Сигулде

 

Свисаю с вагонной площадки,

прощайте,

 

прощай мое лето,

пора мне,

на даче стучат топорами,

мой дом забивают дощатый,

прощайте,

 

леса мои сбросили кроны,

пусты они и грустны,

как ящик с аккордеона,

а музыку – унесли,

 

мы – люди,

мы тоже порожни,

уходим мы,

         так уж положено,

из стен,

       матерей

              и из женщин,

и этот порядок извечен,

 

прощай, моя мама,

у окон

ты станешь прозрачно, как кокон,

наверно, умаялась за день,

присядем,

 

друзья и враги, бывайте,

гуд бай,

из меня сейчас

со свистом вы выбегайте,

и я ухожу из вас,

 

о родина, попрощаемся,

буду звезда, ветла,

не плачу, не попрошайка,

спасибо, жизнь, что была,

 

на стрельбищах

в 10 баллов

я пробовал выбить 100,

спасибо, что ошибался,

но трижды спасибо, что

 

в прозрачные мои лопатки

входило прозренье, как

в резиновую перчатку

красный мужской кулак,

 

«Андрей Вознесенский» – будет,

побыть бы не словом, не бульдиком,

еще на щеке твоей душной –

«Андрюшкой»,

 

спасибо, что в рощах осенних

ты встретилась, что–то спросила

и пса волокла за ошейник,

а он упирался,

спасибо,

 

я ожил, спасибо за осень,

что ты мне меня объяснила,

хозяйка будила нас в восемь,

а в праздники сипло басила

пластинка блатного пошиба,

спасибо,

 

но вот ты уходишь, уходишь,

                        как поезд отходит, уходишь...

из пор моих полых уходишь,

мы врозь друг из друга уходим,

чем нам этот дом неугоден?

 

Ты рядом и где–то далеко,

почти что у Владивостока,

 

я знаю, что мы повторимся

в друзья и подругах, в травинках,

нас этот заменит и тот –

«природа боится пустот»,

 

спасибо за сдутые кроны,

на смену придут миллионы,

за ваши законы – спасибо,

 

но женщина мчится по склонам,

как огненный лист за вагоном...

 

Спасите!

 

1963

Осень Пастернака

 

Люби меня!...

Одна была - как Сольвейг,

другая - точно конница Деникина

Заныкана общественная совесть!

Поэт в себе соединял несо-

единимое.

 

Две женщины - Рассвета и Заката.

Сегодня и когда-то. Но полвека

жил человек на ул.Павленко,

привязанный, как будто под наркозом,

к двум переделкинским березам.

 

Он, мальчика, меня учил нетленке,

когда под возмущения и вздохи

“Люби меня!” - он повелел эпохе.

 

Он не давал разъехаться домашним.

“Люби меня!” - он говорил прилюдно.

И в интервью ”Paris dimanche”м,

и в откровении прелюдий.

 

Любили люди вместо кофе - сою.

И муравьи любили кондоминиумы

Поэт собой соединил несо-

единимое.

Любили все: объятия и ссоры,

и венских стульев шеи лебединые.

 

А жизнь давно зашла за середину.

У Зины в кухне догорали зимы.

А Люся, в духе Нового Завета,

была, как революция, раздета.

Мужская стрась белела, как седины.

Эпоха - третья женщина поэта,

его в себя втыкала, как в розетку -

переходник для неисповедимого.

 

У Зины в доме - трепет гарнизона.

И пармезан ее не пересох.

У Люси - нитка гарнизона

развязана, как поясок.

 

- Вас сгубит переделкинский

                                                  отшельник -

Не царь. не государственный ошейник

- две женщины вас сгубят.

Iґm sorry.

Настали времена звериные.

Какие муки он терпел несо-

измеримые.

 

А жены помышляют о реванше.

И, внутренности разорвавши,

березы распрямлялись:

та - в могилу,

а эта - с дочкой в лагерь угодила.

И в его поле страшно и магнитно

“Люби меня!” - звучало

                     как крещендо.

И этим cовершалось воскрешенье.

 

Летят машины - осы Патриарха.

Нас настигает осень Пастернака.

 

У Зины гости рифмами закусывали.

У Люси гости - гении и дауны.

Распятый ими губку в винном соусе

протягивает нам

                          из солидарности.

 

У Зины на губах - слезинки соли,

У Люси вокруг глаз синели нимбы…

 

Люби меня!

Соедини несо-

единимое…..

Тебя я создал из души и праха.

Для Божьих страхов, для молитв

                            и траханья.

Тебя я отбирал из женщин разных -

 

единственную.

Велосипедик твой на шинах красных

казался ломтиками редиски.

 

Люби меня!

Философизм несносен.

Люзина? Люся?! Я не помню имени.

Но ты - моя Люболдинская осень.

Люби меня!

Люби меня!

Люби меня!

 

Лик Демона похож на Кугультинова.

Поэт уйдет. Нас не спасают СОИ.

Держава рухнет треснувшею льдиною.

 

ПОЭТ - ЭТО РАСПЛАТА ЗА НЕСОЕ-

ДИНИМОЕ.

 

2003

Отступление о частной собственности

 

Отзовись!                                                             

        Что с тобою? примчись, припади, расскажи!

Атавизм?                                                              

Или может быть — рак души?..                        

                                                                                

К лучшей женщине мира,

самой юной беда добралсь.

была она милая,              

С фаюмским сиянием глаз.                                

                                                                                

Мотоциклы вела,                                                

                   в них вонзалась и гнулась она,  

Как стрела                                                            

В разъяренном, ревущем боку кабана!             

                                                                                

Начинается с дач,                                                

                    лимузинов, с небритых мужей,    

Начинается сдача                                                

Самых чистых её рубежей.                                

                                                                                

Раздавило машиной,                                           

                 под глазами, как нимбы, мешки.         

Чьи-то лапки мышиные,                                    

Как клеёнка, липки.                                            

                                                                   

Осень сад осыпает                                              

                 на толчёный кирпич.                

Человек засыпает.                                               

                 И ночами — кричит!                

                                                                                

Что-то давит ей плечики...                                 

                 И всю ночь — не помочь! —         

Дача                                                           

   пляшет                                                         

        на пленнице,                                 

Как татарский помост!

Охота на зайца

 

Ю. Казакову

 

Травят зайца. Несутся суки.

Травля! Травля! Сквозь лай и гам.

И оранжевые кожухи

апельсинами по снегам.

 

Травим зайца. Опохмелившись,

я, завгар, лейтенант милиции,

лица в валенках, в хроме лица,

зять Букашкина с пацаном —

 

Газанем!

 

Газик, чудо индустриализации,

наворачивает цепя.

Трали-вали! Мы травим зайца.

Только, может, травим себя?

 

Юрка, как ты сейчас в Гренландии?

Юрка, в этом что-то неладное,

если в ужасе по снегам

скачет крови

      живой стакан!

 

Страсть к убийству, как страсть к зачатию,

ослепленная и зловещая,

она нынче вопит: зайчатины!

Завтра взвоет о человечине...

 

Он лежал посреди страны,

он лежал, трепыхаясь слева,

словно серое сердце леса,

тишины.

 

Он лежал, синеву боков

он вздымал, он дышал пока еще,

как мучительный глаз,

                   моргающий,

на печальной щеке снегов.

 

Но внезапно, взметнувшись свечкой,

он возник,

и над лесом, над черной речкой

резанул

человечий

крик!

 

Звук был пронзительным и чистым, как

                             ультразвук

или как крик ребенка.

Я знал, что зайцы стонут. Но чтобы так?!

Это была нота жизни. Так кричат роженицы.

 

   Так кричат перелески голые

   и немые досель кусты,

   так нам смерть прорезает голос

   неизведанной чистоты.

 

   Той природе, молчально-чудной,

   роща, озеро ли, бревно —

   им позволено слушать, чувствовать,

   только голоса не дано.

 

   Так кричат в последний и в первый.

   Это жизнь, удаляясь, пела,

   вылетая, как из силка,

   в небосклоны и облака.

 

Это длилось мгновение,

мы окаменели,

как в остановившемся кинокадре.

Сапог бегущего завгара так и не коснулся земли.

Четыре черные дробинки, не долетев, вонзились

в воздух.

 

Он взглянул на нас. И — или это нам показалось

над горизонтальными мышцами бегуна, над

запекшимися шерстинками шеи блеснуло лицо.

Глаза были раскосы и широко расставлены, как

на фресках Дионисия.

Он взглянул изумленно и разгневанно.

Он парил.

      Как бы слился с криком.

 

   Он повис...

   С искаженным и светлым ликом,

   как у ангелов и певиц.

 

   Длинноногий лесной архангел...

   Плыл туман золотой к лесам.

   «Охмуряет»,— стрелявший схаркнул.

   И беззвучно плакал пацан.

 

   Возвращались в ночную пору.

   Ветер рожу драл, как наждак.

   Как багровые светофоры,

   наши лица неслись во мрак.

Памяти Алексея Хвостенко

 

Пост-трупы звезд.

Отрубился Хвост.

 

Прохвосты пишут про Хвоста.

Ворчит святая простота

из-под хвоста.

 

Звезда чиста.

 

Прошу Христа

понять Хвоста...

 

Бомж музыки, над площадью Восста...

ты, вроде пешеходного моста,

пылишь над нами, в дырках как бигудь...

 

Забудь.

 

Прости короткой жизни муть.

Мети бородкой Млечный путь.

 

2004

Параболическая баллада

 

Я — памятник отцу, Андрею Николаевичу.

Юдоль его отмщу.

        Счета его оплачиваю.

Врагов его казню.

        Они с детьми своими

по тыще раз на дню

        его повторят имя.

От Волги по Юкон

        пусть будет знаменито,

как, цокнув языком,

        любил он землянику.

Он для меня как бог.

        По своему подобью

слепил меня, как мог,

        и дал свои надбровья.

Он жил мужским трудом,

        в свет превращая воду,

считая, что притом

        хлеб будет и свобода.

Я памятник отцу,

        Андрею Николаевичу,

сам в форме отточу,

        сам рядом врою лавочку.

Чтоб кто–то век спустя

        с сиренью индевеющей

нашел плиту «6 а»

        на старом Новодевичьем.

Согбенная юдоль.

        Угрюмое свечение.

Забвенною водой

        набух костюм вечерний.

В душе открылась течь. И утешаться нечем.

Прости меня, отец,

        что памятник не вечен.

Я — памятник отцу, Андрею Николаевичу.

Я лоб его ношу

        и жребием своим

вмещаю ипостась,

        что не досталась кладбищу, —

Отец — Дух — Сын.

 

1959

Параболическая баллада

 

Судьба, как ракета летит по параболе

обычно – во мраке, и реже – по радуге.

Жил огненно-рыжий художник Гоген,

богема, а в прошлом торговый агент.

Чтоб в Лувр королевский попасть из Монмарта,

Он дал кругаля через Яву с Суматрой!

 

Унёсся, забыв сумасшествие денег,

кудахтанье жён и дерьмо академий.

Он преодолел тяготенье земное.

 

Жрецы гоготали за кружкой пивною:

«Прямая – короче, парабола – круче,

не лучше ль скопировать райские кущи?»

 

А он уносился ракетой ревущей

сквозь ветер, скрывающий фалды и уши.

И в Лувр он попал не сквозь главный порог –

параболой гневно пробив потолок!

 

Идут к своим правдам, по-разному храбро,

червяк – через щель, человек – по параболе.

Жила-была девочка рядом в квартале.

Мы с нею учились, зачёты сдавали.

Куда ж я уехал! И чёрт меня нёс

меж грузных тбилисских двусмысленных звёзд.

 

Прости мне дурацкую эту параболу.

Простывшие плечики в чёрном парадном…

О, как ты звенела во мраке Вселенной

упруго и прямо – как прутик антенны!

А я всё лечу, приземляясь по ним –

земным и озябшим твоим позывным.

Как трудно даётся нам эта парабола!..

 

Сметая каноны, прогнозы, параграфы,

несутся искусство, любовь и история –

по параболической траектории!

 

В Сибирь уезжает он нынешней ночью.

……………………………………………………………………

А может быть, всё же прямая – короче?

 

1959

 

Париж без рифм

 

Париж скребут. Париж парадят.

Бьют пескоструйным аппаратом,

Матрон эпохи рококо

продраивает душ Шарко!

 

И я изрек: «Как это нужно —

содрать с предметов слой наружный,

увидеть мир без оболочек,

порочных схем и стен барочных!..»

 

Я был пророчески смешон,

но наш патрон, мадам Ланшон,

сказала: «0–ля–ля, мой друг!..» И вдруг —

город преобразился,

       стены исчезли, вернее, стали прозрачными,

над улицами, как связки цветных шаров, висели комнаты,

каждая освещалась по–разному,

внутри, как виноградные косточки,

              горели фигуры и кровати,

вещи сбросили панцири, обложки, оболочки,

над столом

коричнево изгибался чай, сохраняя форму чайника,

и так же, сохраняя форму водопроводной трубы,

       по потолку бежала круглая серебряная вода,

 

в соборе Парижской богомагери шла месса,

как сквозь аквариум,

просвечивали люстры и красные кардиналы,

архитектура испарилась,

и только круглый витраж розетки почему–то парил

                         над площадью, как знак:

                              «Проезд запрещен»,

над Лувром из постаментов, как 16 матрасных пружин,

                         дрожали каркасы статуй,

пружины были во всем,

все тикало,

о Париж,

    мир паутинок, антенн и оголенных проволочек,

как ты дрожишь,

как тикаешь мотором гоночным,

о сердце под лиловой пленочкой,

Париж

(на месте грудного кармашка, вертикальная, как рыбка,

плыла бритва фирмы «Жиллет»)!

Париж, как ты раним, Париж,

под скорлупою ироничности,

под откровенностью, граничащей

с незащищенностью,

Париж,

 

в Париже вы одни всегда,

хоть никогда не в одиночестве.

и в смехе грусть,

         как в вишне косточка,

Париж — горящая вода,

Париж,

как ты наоборотен,

как бел твой Булонский лес,

         он юн, как купальщицы,

бежали розовые собаки,

       они смущенно обнюхивались,

они могли перелиться одна в другую,

                    как шарики ртути,

и некто, голый, как змея,

промолвил: «чернобурка я»,

 

шли люди,

на месте отвинченных черепов,

как птицы в проволочных

                  клетках,

свистали мысли,

 

монахиню смущали мохнатые мужские видения,

президент мужского клуба страшился разоблачений

(его тайная связь с женой раскрыта,

он опозорен),

над полисменом ножки реяли,

как нимб, в серебряной тарелке

плыл шницель над певцом мансард,

   в башке ОАСа оголтелой

Дымился Сартр на сковородке,

а Сартр,

      наш милый Сартр,

вдумчив, как кузнечик кроткий,

жевал травиночку коктейля,

всех этих таинств

          мудрый дух,

в соломинку,

       как стеклодув,

он выдул эти фонари,

весь полый город изнутри,

и ратуши и бюшери,

как радужные пузыри!

 

Я тормошу его:

         «Мой Сартр,

мой сад, от зим не застекленный,

зачем с такой незащищенностью

шары мгновенные

          летят?

 

Как страшно все обнажено,

на волоске от ссадин страшных,

их даже воздух жжет, как рашпиль,

мой Сартр!

        Вдруг все обречено?!.»

 

Молчит кузнечик на листке

с безумной мукой на лице.

Било три...

Мы с Ольгой сидели в «Обалделой лошади»,

в зубах джазиста изгибался звук в форме саксофона,

женщина усмехнулась,

»Стриптиз так стриптиз»,—

              сказала женщина,

и она стала сдирать с себя не платье, нет,—

                    кожу!—

как снимают чулки или трикотажные

                тренировочные костюмы

 

— о! о!—

последнее, что я помню, это белки,

бесстрастно–белые, как изоляторы,

                   на страшном,

                   орущем, огненном лице.

 

»...Мой друг, растает ваш гляссе...»

Париж. Друзья. Сомкнулись стены.

А за окном летят в веках

мотоциклисты

        в белых шлемах,

как дьяволы в ночных горшках.

 

1959

* * *

 

Пей отраву, ешь «ризотто»

но последняя строка –

линиею горизонта

будет жить наверняка!

 

2008

Первый лёд

 

Мерзнет девочка в автомате,

Прячет в зябкое пальтецо

Все в слезах и губной помаде

Перемазанное лицо.

 

Дышит в худенькие ладошки.

Пальцы – льдышки. В ушах – сережки.

 

Ей обратно одной, одной

Вдоль по улочке ледяной.

 

Первый лед. Это в первый раз.

Первый лед телефонных фраз.

 

Мерзлый след на щеках блестит –

Первый лед от людских обид.

Первый снег

 

Над Академией,

осатанев,

грехопадением

падает снег.

 

Парками, скверами

счастье взвивалось.

Мы были первыми.

С нас начиналось –

 

рифмы, молитвы,

свист пулевой,

прыганья в лифты

вниз головой!

 

Сани, погони,

искры из глаз.

Все – эпигоны,

всё после нас…

 

С неба тяжёлого,

сном, чудодейством,

снегом на голову

валится детство,

 

Свалкою, волей,

шапкой с ушами,

шалостью, школой

непослушаньем.

 

Здесь мы встречаемся.

Мы однолетки.

Мы задыхаемся

в лестничной клетке.

 

Автомобилями

мчатся недели.

К чёрту фамилии!

Осточертели!

 

Разве Монтекки

и Капулетти

локоны, веки,

лепеты эти?

 

Тысячеустым

четверостишьем

чище искусства,

чуда почище.

 

1950-е

Песенка Елизаветы

 

Не ешьте изделья мучные!

Вам шах? Рокируйтесь турой...

У женщины каждый мужчина —

второй.

 

Нельзя, да и нету причины

считать, сколько шли чередой.

Со мной каждый новый мужчина —

второй.

 

Мне завтра поправит цирюльник

прическу, что сбита тобой.

Из глубинных твоих поцелуев

мой самый любимый — второй.

                          

2003

Песня

 

Мой моряк, мой супруг незаконный!

Я умоляю тебя и кляну –

сколько угодно целуй незнакомок.

Всех полюби. Но не надо одну.

 

Это несётся в моих телеграммах,

стоном пронзит за страною страну.

Сколько угодно гости в этих странах.

Все полюби. Но не надо одну.

 

Милый моряк, нагуляешься – свистни.

В сладком плену или идя ко дну,

сколько угодно шути своей жизнью!

Не погуби только нашу – одну.

Песня вечерняя

 

Ты молилась ли на ночь, береза?

Вы молились ли на ночь,

запрокинутые озера

Сенеж, Свитязь и Нарочь?

 

Вы молились ли на ночь, соборы

Покрова и Успенья?

Покурю у забора.

Надо, чтобы успели.

 

Ты молилась ли на ночь, осина?

Труд твой будет обильный.

Ты молилась, Россия?

Как тебя мы любили!

Песня шута

 

Оставьте меня одного,

оставьте,

люблю это чудо в асфальте,

да не до него!

 

Я так и не побыл собой,

я выполню через секунду

людскую свою синекуру.

Душа побывает босой.

 

Оставьте меня одного;

без нянек,

изгнанник я, сорванный с гаек,

но горше всего,

 

что так доживешь до седин

под пристальным сплетневым оком

то «вражьих», то «дружеских» блоков...

Как раньше сказали бы — с Богом

оставьте один на один.

 

Свидетели дня моего,

вы были при спальне, при родах,

на похоронах хороводом.

Оставьте меня одного.

 

Оставьте в чащобе меня.

Они не про вас, эти слезы,

душа наревется одна —

до дна!—

 

где кафельная береза,

положенная у пня,

омыта сияньем белесым.

Гляди ж — отыскалась родня!

 

Я выйду, ослепший как узник,

и выдам под хохот и вой:

«Душа — совмещенный санузел,

где прах и озноб душевой.

 

...Поэты и соловьи

поэтому и священны,

как органы очищенья,

а стало быть, и любви!

 

А в сердце такие пространства,

алмазная ипостась,

омылась душа, опросталась,

чего нахваталась от вас».

 

1972

Песчаный человечек

 

(Стихи для детей)

 

Человек бежит песчаный

по дороженьке печальной.

 

На плечах красиво сшита

майка в дырочках, как сито.

 

Не беги, теряя вес,

можешь высыпаться весь!

 

Но не слышит человек,

продолжает быстрый бег.

 

Подбегает он к Москве —

остается ЧЕЛОВЕ...

 

Губы радостно свело —

остается лишь ЧЕЛО...

 

Майка виснет на плече —

от него осталось ЧЕ...

…………. .

Человечка нет печального.

Есть дороженька песчаная...

Петрарка

 

Не придумано истинней мига,

чем раскрытые наугад –

недочитанные, как книга, –

разметавшись, любовники спят.

 

1965

Пластинка

 

Старая песенка

мне боль осла6ила,

сняла все прессинги,

как раньше, набело,

лег ла мне на сердце,

на «раза табула» –

табулатабулатабулатабулатабулатабулат

булатабулатабулатабулатабулатабулатабула

табулатабулатабулатабулатабулата

булата сердце

игла корябала

нам на усладу

Плач по двум нерождённым поэмам

 

Аминь.

 

Убил я поэму. Убил, не родивши. К Харонам!

Хороним.

Хороним поэмы. Вход всем посторонним.

Хороним.

 

На черной Вселенной любовниками

                      отравленными

лежат две поэмы,

     как белый бинокль театральный.

Две жизни прижались судьбой половинной —

две самых поэмы моих

             соловьиных!

 

Вы, люди,

      вы, звери,

               пруды, где они зарождались

        в Останкине,—

в с т а н ь т е!

Вы, липы ночные,

         как лапы в ветвях хиромантии,—

встаньте,

дороги, убитые горем,

              довольно валяться в асфальте,

как волосы дыбом над городом,

вы встаньте.

 

Раскройтесь, гробы,

      как складные ножи гиганта,

вы встаньте —

             Сервантес, Борис Леонидович,

                                   Браманте,

вы б их полюбили, теперь они тоже останки,

встаньте.

 

И Вы, Член Президиума Верховного Совета

                           товарищ Гамзатов,

встаньте,

погибло искусство, незаменимо это,

            и это не менее важно,

                      чем речь

               на торжественной дате,

встаньте.

Их гибель — судилище. Мы — арестанты.

Встаньте.

 

О, как ты хотела, чтоб сын твой шел чисто

                             и прямо,

встань, мама.

 

Вы встаньте в Сибири,

                 в Москве,

                      в городишках,

мы столько убили

            в себе,

                не родивши,

встаньте,

Ландау, погибший в косом лаборанте,

встаньте,

Коперник, погибший в Ландау галантном,

встаньте,

вы, девка в джаз–банде,

          вы помните школьные банты?

встаньте,

 

геройские мальчики вышли в герои, но в анти,

встаньте,

(я не о кастратах — о самоубийцах,

кто саморастратил

          святые крупицы),

встаньте.

 

Погибили поэмы. Друзья мои в радостной

                                 панике —

«Вечная память!»

Министр, вы мечтали, чтоб юнгой

                    в Атлантике плавать,

Вечная память,

громовый Ливанов, ну, где ваш несыгранный

                                    Гамлет?

вечная память,

где принц ваш, бабуся? А девственность

             можно хоть в рамку обрамить,

вечная память,

зеленые замыслы, встаньте как пламень,

вечная память,

мечта и надежда, ты вышла на паперть?

вечная память!..

 

Аминь.

 

Минута молчанья. Минута — как годы.

Себя промолчали — все ждали погоды.

Сегодня не скажешь, а завтра уже

                      не поправить.

Вечная память.

 

И памяти нашей, ушедшей как мамонт,

вечная память.

 

Аминь.

 

Тому же, кто вынес огонь сквозь

                          потраву,—

Вечная слава!

Вечная слава!

Плохой почерк

 

Портится почерк. Не разберёшь,

что накарябал.

Портится почерк. Стиль нехорош,

но не характер.

 

Солнце, напрягшись, как массажист,

дышит, как поршень.

У миллионов испорчена жизнь,

воздух испорчен.

 

Почки в порядке, но не понять

сердца каракуль.

Точно «Варяг» или буквочка «ять»,

тонет кораблик.

 

Я тороплюсь. Сквозь летящую дичь,

сквозь нескладуху –

Скоропись духа успеть бы постичь,

скоропись духа!

 

Бешенным веером по февралю

чиркнули сани.

Я загогулину эту люблю

чистописанья!

 

Скоропись духа гуляет здесь

вне школьных правил.

«Надежды нету – надежда есть»

(Апостол Павел).

 

Почерк исчез, как в туннеле свет.

Незримый Боже!

Чем тебя больше на свете нет –

тем тебя больше!

Пожар в Архитектурном институте

 

Пожар в Архитектурном!

По залам, чертежам,

амнистией по тюрьмам –

пожар, пожар!

 

По сонному фасаду

бесстыже, озорно,

гориллой краснозадой

взвивается окно!

 

А мы уже дипломники,

нам защищать пора.

Трещат в шкафу под пломбами

мои выговора!

 

Ватман – как подраненный,

красный листопад.

Горят мои подрамники,

города горят.

 

Бутылью керосиновой

взвилось пять лет и зим...

Кариночка Красильникова,

ой! горим!

 

Прощай, архитектура!

Пылайте широко,

коровники в амурах,

райклубы в рококо!

 

О юность, феникс, дурочка,

весь в пламени диплом!

Ты машешь красной юбочкой

и дразнишь язычком.

 

Прощай, пора окраин!

Жизнь – смена пепелищ.

Мы все перегораем.

Живешь – горишь.

 

А завтра, в палец чиркнувши,

вонзится злей пчелы

иголочка от циркуля

из горсточки золы...

 

...Все выгорело начисто.

Милиции полно.

Все – кончено!

Все – начато!

Айда в кино!

 

1959

Портрет Хуциева

 

Марлен Мартыныч, Марлен Монтирович,

Арестовавыч Картиныч,

как лист сутулыч,

          как лист осеннич,

                    летишь, христовыч,

                              на свой чердак.

Тел в твоё время не арестовывали –

душе впаяли четвертак!

 

Все годы лучшие твои схватили –

не самого тебя, слава Господи.

Убили душу лишь, Марлен Мотивыч,

и расшакалили в Госкино.

 

Топтал ботиныч асфальт Державы,

а в заточённой твоей душе

сидели Слуцкий и Окуджава,

зал нестудентов теперь уже.

 

Душа с Распутиным срока навёртывала

(с Григорь Ефимычем) – за годом год…

Она вернулась, от пыток мёртвая,

и нас с тобою не узнаёт.

 

Бродило тело меж нас, не плакало,

Нематерьяльное, как вина.

Ведь, по свидетельству Андрея Плахова,

фильм закрыли из-за меня.

 

И что тут выправишь?

          И что тут вычленишь?

Как всё постичь?

Мерлин Мартинивич, Политехничевич,

Нечечевичевич,

ты всех простишь.

Последняя электричка

 

Мальчики с финками, девочки с фиксами.

Две контролёрши заснувшими сфинксами.

 

Я еду в этом тамбуре,

спасаясь от жары.

Кругом гудят, как в таборе,

гитары и воры.

 

И как-то получилось,

что я читал стихи

между теней плечистых,

окурков, шелухи.

 

У них свои ремёсла.

А я читаю им,

как девочка примёрзла

к окошкам ледяным.

 

На чёрта им девчонка

и рифм ассортимент?

Таким, как эта, – с чёлкой

и пудрой в сантиметр?!

 

Стоишь – черты спитые,

на блузке видит взгляд

всю дактилоскопию

малаховских ребят.

 

Чего ж ты плачешь бурно,

и, вся от слёз светла,

мне шепчешь нецензурно –

чистейшие слова?..

 

И вдруг из электрички,

ошеломив вагон,

ты чище Беатриче,

сбегаешь на перрон!

 

1959

Постскриптум

 

Двадцатилетнюю несут —

наверно, в Рай?

За что заплатим новыми

«Норд-Остами»?

О, Господи, Ты нас не покидай!

Хотя бы Ты не покидай нас,

Господи!

 

2003

Похож на ёжика Войнович...

 

Похож на ёжика Войнович.

Румяный ёжик — это новость!

«Чиво?! — читаю: — Чи вам йов?»

Античиновничий Войнович

считает: «Повесть — это совесть».

Тропинок пыль не восстановишь.

Целует девку Иванов.

 

2003

Похороны окурка

 

Обычай, не признанный Минобороной:

окурок хороним.

Студент я, разбуженный ночью

придурок, —

хороним окурок.

В грязи, по-пластунски,

подобно хавроньям,

характер хороним.

 

На белой простынке под крик:

«Бейте чурок!»

несём мы лежащий на спинке окурок.

Плывёт он, как в супе рожок

макаронный —

мы детство хороним.

Несём на подушке, как орден, его...

Упокой, Господи, душу окурочка,

раба Твоего.

 

Прощай, мой окурочек черножопый!

Взвод, топай

шеренгою, слитно под вопли старлея,

как теплоцентральная батарея.

 

Вы правы, сержанты с повадкою урок,

спалит всю Державу преступный окурок!

Бей наших, чтоб ёжились за кордоном.

Сахарова хороним.

Бей в зубы, чтоб вдребезги брызги

коронок!

Мальчишек хороним.

Под небом с горящим за нас Комаровым

Россию хороним.

Не топай по мостику шагом синхронным!

 

Держава сгорит. Нас мерзавцы раздавят.

Минздрав предупреждает.

Стреляем мы кучно, но все — в молоко.

Упокой, Господи, душу окурочка моего!

 

Прощай, мой окурочек самовольный!

Картошку окучивать, вынести войны —

зачем? чтобы властвовать

наркобаронам?!

Мы веру хороним.

Жасмин белокурый. Дымятся сирени.

Держава к окуркам ползёт на коленях.

 

С румяною курвой в халате махровом

любимых хороним.

Яйца курочек учат. С Запада рассвело.

Упокой, Господи, окурочек раба своего!

 

При свечках-мигалках

бездымного пороха

идут самовольные самопохороны.

Всё по’ хрену!

Сокурсник мой был одаренней

Сокурова —

хороним окурок.

Другой бедокурствовал, как Маяко...

Упокой, Господи, окурочка моего!

 

Мы в куртках дерзали, когда начинали.

Всё дымом ушло неизвестно куда.

От грозной Державы остался чинарик.

Сосите чинарики, господа!

 

Былые пророки ушли в выпивохи.

И здесь

мы с вами окурки великой эпохи.

Шиздец!

 

Бьёт сердце неистово. Пляшет барометр.

Нас Божия искра, окурок хоронит.

Что ж нам Божью искру в себе

просолить?

Даём прикурить!

— Зачем богохульствуете, Андрей?

Упокой, Господи, окурочек грешной

души моей.

 

Если страждущие портянки,

словно куколки, размотались —

вдруг выпархивает Бортнянского

сладкогласая благодать.

 

Краткость жизни — мгновенье чудное,

между Чёрной речкой и Мойкой.

Кротко лунные жрёт жемчужины

кот в помойке.

 

2003

* * *

 

Почему два великих поэта,

проповедники вечной любви,

не мигают, как два пистолета?

Рифмы дружат, а люди — увы...

 

Почему два великих народа

холодеют на грани войны,

под непрочным шатром кислорода?

Люди дружат, а страны — увы...

 

Две страны, две ладони тяжелые,

предназначенные любви,

охватившие в ужасе голову

черт–те что натворившей Земли!

 

1961

Поют негры

 

Мы —

  тамтамы гомеричные с глазами горемычными,

                                      клубимся,

                                как дымы,—

                                      мы...

 

Вы —

  белы, как холодильники, как марля карантинная,

                           безжизненно мертвы...

                                           вы...

 

О чем мы поем вам, уважаемые джентльмены?

 

О

руках ваших из воска, как белая известка, о, как они

впечатались между плечей печальных, о,

                                   наших жен

              печальных, как их позорно жгло —

                                           о–о!

«Но–но!»

нас лупят, точно клячу, мы чаевые клянчим,

                                  на рингах и на

                     рынках у нас в глазах темно,

но,

когда ночами спим мы, мерцают наши спины,

                               как звездное окно.

В нас,

боксерах, гладиаторах, как в черных радиаторах,

                                 или в пруду карась,

    созвездья отражаются

              торжественно и жалостно —

                         Медведица и Марс —

                                           в нас...

 

Мы — негры, мы — поэты,

           в нас плещутся планеты.

Так и лежим, как мешки, полные звездами

                               и легендами...

 

Когда нас бьют ногами,

Пинают небосвод.

У вас под сапогами

Вселенная орет!

Правила поведения за столом

 

Уважьте пальцы пирогом,

в солонку курицу макая,

но умоляю об одном –

не трожьте музыку руками!

 

Нашарьте огурец со дна

и стан справасидящей дамы,

даже под током провода –

но музыку нельзя руками.

 

Она с душою наравне.

Берите трешницы с рублями,

но даже вымытыми не

хватайте музыку руками.

 

И прогрессист и супостат,

мы материалисты с вами,

но музыка – иной субстант,

где не губами, а устами...

 

Руками ешьте даже суп,

но с музыкой – беда такая!

Чтоб вам не оторвало рук,

не трожьте музыку руками.

 

1967

Прикрыла душу нагота...

 

Прикрыла душу нагота

Недолговечной стеклотарой.

Как хорошо, что никогда

Я не увижу Тебя старой

 

Усталой — да, орущей — да,

И непричёсанной, пожалуй…

Но, слава Богу, никогда

Я не увижу тебя старой!

 

Не подойдёшь среди автографов

Меж взбудораженной толпы —

Ручонкой сухонькой потрогав,

Не назовёшь меня на «ты».

 

От этой нежности страшенной,

Разбухшей, как пико’вый туз,

Своё узнавши отраженье,

Я в ужасе не отшатнусь.

 

Дай, Господи, мне проворонить,

Вовек трусливо не узнать

Твой Божий свет потусторонний

В единственно родных глазах.

 

2001

* * *

 

Прими, Господь, поэта улиц

и со Святыми упокой

за соколиную сутулость,

нахохленную над струной.

 

Прощай, Булат. Политехнический.

И те, кто рядышком сидят.

Твой хрипловатый катехизис –

нам как пароль. Прости, Булат...

 

Он жил, как жить должны артисты.

По-христиански опочил.

Стихами, в бытность атеистом,

Те6е он, Господи, служил.

 

 

1997

Пролог

 

Пес твой, Эпоха, я вою у сонного ЦУМа —

чую Кучума!

 

Чую кольчугу

         сквозь чушь о «военных коммунах»,

чую Кучума,

чую мочу

      на жемчужинах луврских фаюмов —

чую Кучума,

пыль над ордою встает грибовидным самумом,

люди, очнитесь от ваших возлюбленных юных,

чую Кучума!

 

Чу, начинается... Повар скуластый

мозг вырезает из псины живой и скулящей...

Брат вислоухий, седой от безумья —

чую кучумье!

 

Неужели астронавты завтра улетят на Марс,

                            а послезавтра

вернутся в эпоху скотоводческого феодализма?

 

Неужели Шекспира заставят каяться

                 в незнании «измов»?

 

Неужели Стравинского поволокут

         с мусорным ведром на седой

           голове по воющим улицам!

 

Я думаю, право ли большинство?

Право ли наводненье во Флоренции,

круша палаццо, как орехи грецкие?

Но победит Чело, а не число.

 

Я думаю — толпа иль единица?

Что длительней — столетье или миг,

который Микеланджело постиг?

Столетье сдохло, а мгновенье длится.

 

Я думаю...

 

Хам эпохальный стандартно грядет

                 по холмам, потрохам,

                                   хам,

хам примеряет подковки к новеньким сапогам,

                                       хам,

тень за конем волочится, как раб на аркане,

крови алкает ракета на телеэкране,

                                хам.

 

В Маркса вгрызаются крысы амбарные,

рушат компартию, жаждут хампартию.

                                 Хм!

 

Прет чингисхамство, как тесто в квашне,

                                     хам,

сгинь, наважденье, иль все ото только во сне?

                                        Кань!

Суздальская богоматерь,

         сияющая на белой стоне,

как кинокассирша в полукруглом окошечке,

дай мне билет, куда не пускают после 16–ти.

Невмоготу понимать все...

 

Народ не бывает Кучумом. Кучумы — это

                                   божки

Кучумство — не нация Лу Синя и Ци Бай–ши.

При чем тут расцветка кожи?

                   Мы знали их,

                           белокурых.

 

Кучумство с подростков кожу

              сдирало на абажуры.

«СверхВостоку» «СверхЗапад» снится.

               Кучумство — это волна

совиного шовинизма.

         Кучумство — это война.

Неужто Париж над кострами вспыхнет,

                         как мотылек?

(К чему же века истории, коль снова

                         на четырех?)

При чем тут «ревизионизмы»

            и ханжеский балаган?

(Я слышу: «Икры зернистой!» Я слышу:

                     «Отдай Байкал!»)

 

Неужто опять планету нам выносить на горбу?

Время!

Молись России

         за неслыханную ее судьбу!

 

За наше самозабвение, вечное, как небеса,

все пули за Рим, за Вены, вонзающее в себя!

 

Спасательная Россия! Какие бы ни Батый —

вечно Россия.

         Снова Россия.

                  Вечно Россия.

 

Россия — ладонь распахнутая,

и Новгород — небесам

горит на равнине распаханной —

как сахар дают лошадям.

 

Дурные твои Батыи —

          Мамаями заскулят.

Мама моя, Россия,

не дай тебе

         сжаться в кулак.

 

Гляжу я, ночной прохожий,

на лунный и круглый стог.

Он сверху прикрыт рогожей —

чтоб дождичком не промок.

 

И так же сквозь дождик плещущий

космического сентября,

накинув

     Россию

         на плечи,

поеживается Земля.

Прощание с Политехническим

 

Большой аудитории  посвящаю

 

В Политехнический!

В Политехнический!

По снегу фары шипят яичницей.

Милиционеры свистят панически.

Кому там хнычется?!

В Политехнический!

 

Ура, студенческая шарага!

А ну, шарахни

По совмещанам свои затрещины!

Как нам мещане мешали встретиться!

 

Ура вам, дура

в серьгах-будильниках!

Ваш рот, как дуло,

разинут бдительно.

Ваш стул трещит от перегрева.

Умойтесь! Туалет – налево.

 

Ура, галёрка! Как шашлыки,

дымятся джемперы, пиджаки.

Тысячерукий, как бог языческий,

Твоё Величество –

Политехнический!

Ура, эстрада! Но гасят бра.

И что-то траурно звучит «ура».

 

Двенадцать скоро. Пора уматывать.

Как ваши лица струятся матово!

В них проступает, как сквозь экраны,

все ваши радости, досады, раны.

 

Вы, третья с краю,

с копной на лбу.

я вас не знаю.

Я вас – люблю!

 

Чему смеётесь? Над чем всплакнёте?

И что черкнёте, косясь, в блокнотик?

 

Что с вами, синий свитерок?

В глазах тревожный ветерок…

 

Придут другие – ещё лиричнее,

Но это будут не вы –

Другие.

Мои ботинки черны, как гири.

Мы расстаёмся, Политехнический!

 

Нам жить не долго. Суть не в овациях,

мы растворяемся в людских количествах

в твоих просторах,

Политехнический.

Невыносимо нам расставаться.

 

Ты на кого-то меня сменяешь,

Но, понимаешь,

Пообещай мне, не быть чудовищем,

Забудь со стоящим!

 

Ты ворожи ему, храни разиню.

Политехнический –

моя Россия! –

ты очень бережен и добр, как Бог.

лишь Маяковского не уберёг…

 

Поэты падают,

дают финты

меж сплетен, патоки

и суеты.

 

но где б я ни был – в земле, на Ганге, –

ко мне прислушивается магически

гудящей раковиною гиганта

большое ухо

Политехнического!

 

1962

Пускай из Риги плывут миноги...

 

Пускай  из  Риги  плывут  миноги  к  берегам  Канады,  в  край  прародителей.

Не  надо  улиц  переименовывать, постройте  новые и  назовите.

Здесь  жили  люди, а  в  каждом - чудо.

А вдруг  вернутся, вспомнив  Неву?

Я  никогда  тебя  не  забуду.

Вернее  временно - пока  живу.

 

1975

 * * *

 

Пусть другие ваши рейтинги

обсуждают широко.

В самом страшном из столетий

нам с тобою – хорошо.

Хорошо, что нашей паре

по хую всё, ангел мой.

Хорошо, что мы совпали

не с эпохой, а с Тобой.

* * *

 

Пусть наше дело давно труба,

пускай вы прошли по нашим трупам,

пускай вы живы, нас истребя,

вы были – трупы, мы были – трубы!

 

Средь исторической немоты

какой божественною остудой

в нас прорыдала труба Судьбы!

Вы были – трусы, мы были – трубы!

 

Вы стены строили от нас затем,

что ваши женщины от нас в отрубе,

но проходили мы сквозь толщу стен,

на то и трубы!

 

Мы трубадуры от слова «дуры».

Вы были правы, нас растоптавши.

Вы заселили все кубатуры.

Пространство – ваше. Но время – наше.

 

Разве признаетесь вы себе

в звуконепроницаемых срубах,

что вы завидуете трубе?

Живите, трупы. Зовите трубы!

 

1981

Ради тебя

 

Ради тебя надрываюсь на радио –

вдруг ты услышишь, на службу идя,

я в этой жизни живу Тебя ради.

ради Тебя.

 

Я тренажёры кручу Тебя ради,

на пустом месте педали крутя.

В жизни, похоже, я кем-то украден.

И надо мною кружат ястреба.

 

Между убийцами выбор и пройдами.

Не ради «зелени» и тряпья,

не для народа я пел, не для Родины –

ради Тебя, ради Тебя.

 

Точно на диске для радиолы

дактилоскопическая резьба –

без твоих пальчиков мне одиноко!

Приди ради Бога, ради Тебя.

 

Не в Петербурге, не в Ленинграде –

в небе над Невским мы жили с тобой.

Третий глаз в лоб мне ввинтишь Тебя ради

антикокардой. Это любовь.

 

В моих фантазиях мало доблести,

жизнь виртуальную торопя,

я отучаю тебя от комплексов ради

Тебя, ради Тебя.

 

Пусть пародийны мои парадигмы.

Но завтра сбудется трепотня.

Если умру я, повторно роди меня –

роди ради Бога, ради Тебя.

Разговор с эпиграфом

 

Александр Сергеевич,

         Разрешите представиться.

                    Маяковский

 

Владимир Владимирович, разрешите представиться!

Я занимаюсь биологией стиха.

Есть роли

       более пьедестальные,

но кому–то надо за истопника...

 

У нас, поэтов, дел по горло,

кто занят садом, кто содокладом.

Другие, как страусы,

              прячут головы,

отсюда смотрят и мыслят задом.

 

Среди идиотств, суеты, наветов

поэт одиозен, порой смешон —

пока не требует поэта

к священной жертве

              Стадион!

 

И когда мы выходим на стадионы в Томске

или на рижские Лужники,

вас понимающие потомки

тянутся к завтрашним

               сквозь стихи.

 

Колоссальнейшая эпоха!

Ходят на поэзию, как в душ Шарко.

Даже герои поэмы

              «Плохо!»

требуют сложить о них «Хорошо!»

 

Вы ушли,

     понимаемы процентов на десять.

Оставались Асеев и Пастернак.

Но мы не уйдем —

              как бы кто не надеялся!—

мы будем драться за молодняк.

 

Как я тоскую о поэтическом сыне

класса «Ан» и 707–«Боинга»...

Мы научили

       свистать

              пол–России.

Дай одного

       соловья–разбойника!..

 

И когда этот случай счастливый представится,

отобью телеграммку, обкусав заусенцы:

ВЛАДИМИР ВЛАДИМИРОВИЧ

             РАЗРЕШИТЕ ПРЕСТАВИТЬСЯ —

ВОЗНЕСЕНСКИЙ

Разные книги

 

Бог наполнил Библию

страшными вещами,

варианты гибели

людям возвещая.

 

Это продолжалось

болью безответной, —

беззаветной жалостью

Нового Завета.

 

Зависти реликтовые

после отзовутся

завистью религий,

войн и революций.

 

Вечностью застукана,

тлением оставлена,

вещая преступность

Ленина и Сталина.

 

2008

Реквием

 

Возложите на море венки.

Есть такой человечий обычай –

в память воинов в море погибших,

возлагают на море венки.

 

Здесь, ныряя, нашли рыбаки

десять тысяч стоящих скелетов,

ни имён, ни причин не поведав,

запрокинувших головы к свету,

они тянутся к нам глубоки.

Возложите на море венки.

 

Чуть качаются на позвонках,

кандалами прикованы к кладбищу,

безымянные страшные ландыши.

Возложите на море венки.

На одном, как ведро сапоги,

На другом – на груди амулетка.

Вдовам их не помогут звонки.

Затопили их вместо расстрела,

души их, покидавшие тело,

по воде оставляли круги.

Возложите на море венки

под свирель, барабан и сирены.

Из жасмина, из роз, из сирени

возложите на море венки.

 

Возложите на землю венки.

В ней лежат молодые мужчины.

Из сирени, из роз, из жасмина

возложите живые венки.

 

Заплетите земные цветы

над землёю сгоревшим пилотам.

С ними пили вы перед полётом,

Возложите на небо венки.

 

Пусть стоят они в небе, видны,

презирая закон притяженья,

говоря поколеньям пришедшим:

«Кто живой – возложите венки»

 

Возложите на Время венки,

в этом вечном огне мы сгорели.

Из жасмина, из белой сирени

на огонь возложите венки.

 

И на ложь возложите венки.

мы в ней гибнем, товарищ, с тобою.

Возложите венки на Свободу.

Пусть живёт. Возложите венки.

 

1975

Реквием оптимистический 1970-го года

 

За упокой Высоцкого Владимира

коленопреклоненная Москва,

разгладивши битловки, заводила

его потусторонние слова.

 

Владимир умер в 2 часа.

И бездыханно

стояли серые глаза,

как два стакана.

 

А над губой росли усы

пустой утехой,

резинкой врезались трусы,

разит аптекой.

 

Спи, шансонье Всея Руси,

отпетый...

Ушел твой ангел в небеси

обедать.

 

Володька,

если горлом кровь,

Володька,

когда от умных докторов

воротит,

а баба, русый журавель,

в отлете,

кричит за тридевять земель:

«Володя!»

 

Ты шел закатною Москвой,

как богомаз мастеровой,

чуть выпив,

шел популярней, чем Пеле,

с беспечной челкой на челе,

носил гитару на плече,

как пару нимбов.

(Один для матери - большой,

золотенький,

под ним для мальчика - меньшой...)

Володя!..

 

За этот голос с хрипотцой,

дрожь сводит,

отравленная хлеб-соль

мелодий,

купил в валютке шарф цветной,

да не походишь.

Отныне вечный выходной.

Спи, русской песни крепостной -

свободен.

 

О златоустом блатаре

рыдай, Россия!

Какое время на дворе -

таков мессия.

 

А в Склифосовке филиал

Евангелья.

И Воскрешающий сказал:

«Закрыть едальники!»

 

Твоею песенкой ревя

под маскою,

врачи произвели реа-

нимацию.

 

Ввернули серые твои,

как в новоселье.

Сказали: ’Топай. Чти ГАИ.

Пой веселее».

 

Вернулась снова жизнь в тебя.

И ты, отудобев,

нам говоришь: «Вы все - туда.

А я - оттуда!..»

 

Гремите, оркестры.

Козыри - крести.

Высоцкий воскресе.

Воистину воскресе!

 

Москва, 1971

Римские праздники

 

В Риме есть обычай

           в Новый год выбрасывать

           на улицу старые вещи.

 

Рим гремит, как аварийный

отцепившийся вагон.

А над Римом, а над Римом

Новый год, Новый год!

 

Бомбой ахают бутылки

из окон,

      из окон,

ну, а этот забулдыга

ванну выпер на балкон.

 

А над площадью Испании,

как летающий тарел,

вылетает муж из спальни –

устарел, устарел!

 

В ресторане ловят голого.

Он гласит: «Долой невежд!

Не желаю прошлогоднего.

Я хочу иных одежд».

 

Жизнь меняет оперенье,

и летят, как лист в леса,

телеграммы,

        объявленья,

милых женщин адреса.

 

Милый город, мы потонем

в превращениях твоих,

шкурой сброшенной питона

светят древние бетоны.

Сколько раз ты сбросил их?

Но опять тесны спидометры

твоим аховым питомицам.

Что еще ты натворишь?!

 

Человечество хохочет,

расставаясь со старьем.

Что–то в нас смениться хочет?

Мы, как Время, настаем.

 

Мы стоим, забыв делишки,

будущим поглощены.

Что в нас плачет, отделившись?

Оленихи, отелившись,

так добры и смущены.

 

Может, будет год нелегким?

Будет в нем погод нелетных?

Не грусти – не пропадем.

Образуется потом.

 

Мы летим, как с веток яблоки.

Опротивела грызня.

Но я затем живу хотя бы,

чтоб средь ветреного дня,

детектив глотнувши залпом,

в зимнем доме косолапом

кто–то скажет, что озябла

без меня,

       без меня...

 

И летит мирами где–то

в мрак бесстрастный, как крупье,

наша белая планета,

как цыпленок в скорлупе.

 

Вот она скорлупку чокнет.

Кем–то станет – свистуном?

Или черной, как грачонок,

сбитый атомным огнем?

 

Мне бы только этим милым

не случилось непогод...

А над Римом, а над миром –

Новый год, Новый год...

 

...Мандарины, шуры–муры,

и сквозь юбки до утра

лампами

      сквозь абажуры

светят женские тела.

Романс

 

Запомни этот миг. И молодой шиповник.

И на Твоём плече прививку от него.

Я – вечный Твой поэт и вечный Твой любовник.

И – больше ничего.

 

Запомни этот мир, пока Ты можешь помнить,

а через тыщу лет и более того,

Ты вскрикнешь, и в Тебя царапнется шиповник...

И – больше ничего.

Роща

 

Не трожь человека, деревце,

костра в нём не разводи.

И так в нём такое делается

Боже, не приведи!

 

Не бей человека, птица,

ещё не открыт отстрел.

Круги твои –

ниже,

         тише.

Неведомое – острей.

 

Неопытен друг двуногий.

Вы, белка и колонок,

снимите силки с дороги,

чтоб душу не наколол.

 

Не браконьерствуй, прошлое.

Он в этом не виноват.

Не надо, вольная рощица,

к домам его ревновать.

 

Такая стоишь тенистая,

с начёсами до бровей

травили его, освистывали,

ты-то хоть не убей!

 

Отдай ему в воскресение

все ягоды и грибы,

пожалуй ему спасение,

спасением погуби.

 

1968

Рублёвское шоссе

 

Мимо санатория

реют мотороллеры.

 

За рулем влюбленные —

как ангелы рублевские.

 

Фреской Благовещенья,

резкой белизной

 

за ними блещут женщины,

как крылья за спиной!

 

Их одежда плещет,

рвется от руля,

 

вонзайтесь в мои плечи,

белые крыла.

 

Улечу ли?

      Кану ль?

Соколом ли?

Камнем?

 

Осень. Небеса.

Красные леса.

Русско-американский романс

 

И в моей стране, и в твоей стране

до рассвета спят – и не спиной к спине.

 

И одна луна, золота вдвойне,

И в моей стране, и в твоей стране.

 

И в одной цене, – ни за что, за так,

для тебя восход, для меня – закат.

 

И предутренний холодок в окне

не в твоей вине, не в моей вине.

 

И в твоём вранье, и в моём вранье

есть любовь и боль по родной стране.

 

Идиотов бы поубрать вдвойне –

и в твоей стране, и в моей стране.

 

1977

Сага

 

Ты меня на рассвете разбудишь,

проводить необутая выйдешь.

Ты меня никогда не забудешь.

Ты меня никогда не увидишь.

 

Заслонивши тебя от простуды,

я подумаю: «Боже всевышний!

Я тебя никогда не забуду.

Я тебя никогда не увижу».

 

Эту воду в мурашках запруды,

это Адмиралтейство и Биржу

я уже никогда не забуду

и уже никогда не увижу.

 

Не мигают, слезятся от ветра

безнадежные карие вишни.

Возвращаться – плохая примета.

Я тебя никогда не увижу.

 

Даже если на землю вернёмся

мы вторично, согласно Гафизу,

мы, конечно, с тобой разминёмся.

Я тебя никогда не увижу.

 

И окажется так минимальным

наше непониманье с тобою

перед будущим непониманьем

двух живых с пустотой неживою.

 

И качнётся бессмысленной высью

пара фраз, залетевших отсюда:

«Я тебя никогда не забуду.

Я тебя никогда не увижу».

Северная магнолия

 

Не помню — Рим или Монголия?

Века замедлились,

пока

мне девушка цветок магнолии

вдевала в лацкан пиджака.

 

Я игнорировал магнолию,

к душе привитый черенок.

К чему гадать: «Что быть могло ли бы?»

Перечеркните черновик!

 

Мы — эхо русской меланхолии

в нас страшный фитилёк горит.

Рояль, как профиль мейерхольдовский

незабываемо раскрыт.

 

Отцвёл пиджак. Столетье бренное

ушло. Калининград не тот.

Я сам сгорел как удобрение.

Но магнолия цветёт.

 

2001

Сибирские бани

 

Бани! Бани! Двери – хлоп!

Бабы прыгают в сугроб.

 

Прямо с пылу, прямо с жару –

Ну и ну!

Слабовато Ренуару

до таких сибирских «ню»!

 

Что мадонны! Эти плечи,

эти спины наповал,

будто доменною печью

запрокинутый металл.

 

Задыхаясь от разбега,

здесь на ты, на ты, на ты

чистота огня и снега

с чистотою наготы.

 

День морозный, чистый, парный.

Мы стоим, четыре парня, –

в полушубках, кровь с огнем,

как их шуткой

             шуганем!

 

Ой, испугу!

Ой, в избушку,

как из пушки, во весь дух:

– Ух!..

 

А одна в дверях задержится,

за приступочку подержится

и в соседа со смешком

кинет

     кругленьким снежком!

 

1958

Сирень

 

Сидишь беременная, бледная.

Как ты переменилась, бедная.

 

Сидишь, одергиваешь платьице,

И плачется тебе, и плачется...

 

За что нас только бабы балуют

И губы, падая, дают,

 

И выбегают за шлагбаумы,

И от вагонов отстают?

 

Как ты бежала за вагонами,

Глядела в полосы оконные...

 

Стучат почтовые, курьерские,

Хабаровские, люберецкие...

 

И от Москвы до Ашхабада,

Остолбенев до немоты,

 

Стоят, как каменные, бабы,

Луне подставив животы.

 

И, поворачиваясь к свету,

В ночном быту необжитом

 

Как понимает их планета

Своим огромным животом.

* * *

 

Сидят три девы–стеклодувши

с шестами, полыми внутри.

Их выдуваемые души

горят, как бычьи пузыри.

 

Душа имеет форму шара,

имеет форму самовара.

Душа – абстракт. Но в смысле формы

она дает любую фору!

 

Марине бы опохмелиться,

но на губах ее горит

душа пунцовая, как птица,

которая не улетит!

 

Нинель ушла от моториста.

Душа высвобождает грудь,

вся в предвкушенье материнства,

чтоб накормить или вздохнуть.

 

Уста Фаины из всех алгебр

с трудом две буквы назовут,

но с уст ее абстрактный ангел

отряхивает изумруд!

 

Дай дуну в дудку, постараюсь.

Дай гостю душу показать.

Моя душа не состоялась,

из формы вырвалась опять.

 

В век Скайлэба и Байконура

смешна кустарность ремесла.

О чем, Марина, ты вздохнула?

И красный ландыш родился.

 

Уходят люди и эпохи,

но на прилавках хрусталя

стоят их крохотные вздохи

по три рубля, по два рубля...

 

О чем, Марина, ты вздохнула?

Не знаю. Тело упорхнуло.

Душа, плененная в стекле,

стенает на моем столе.

* * *

 

Сирень похожа на Париж,

горящий осами окошек.

Ты кисть особняков продрогших

серебряную шевелишь.

 

Гудя нависшими бровями,

страшен от счастья и тоски,

Париж,

    как пчелы,

          собираю

в мои подглазные мешки.

* * *

 

Скука – это пост души,

когда жизненные соки

помышляют о высоком.

Искушеньем не греши.

 

Скука – это пост души,

это одинокий ужин,

скучны вражьи кутежи,

и товарищ вдвое скучен.

 

Врет искусство, мысль скудна.

Скучно рифмочек настырных.

И любимая скучна,

словно гладь по–монастырски.

 

Скука – кладбище души,

ни печали, ни восторга,

все трефовые тузы

распускаются в шестерки.

 

Скукотища, скукота...

Скука создавала Кука,

край любезнейший когда

опротивеет, как сука!

 

Пост великий на душе.

Скучно зрителей кишевших.

Все духовное уже

отдыхает, как кишечник.

 

Ах, какой ты был гурман!

Боль примешивал, как соус,

в очарованный роман,

аж посасывала совесть...

 

Хохмой вывернуть тоску?

Может, кто откусит ухо?

Ку–ку!

Скука.

 

Помесь скуки мировой

с нашей скукой полосатой.

Плюнешь в зеркало – плевок

не достигнет адресата.

 

Скучно через полпрыжка

потолок достать рукою.

Скучно, свиснув с потолка,

не достать паркет ногою.

* * *

 

Сложи атлас, школярка шалая, –

мне шутить с тобою легко, –

чтоб Восточное полушарие

на Западное легло.

 

Совместятся горы и воды,

Колокольный Великий Иван,

будто в ножны, войдет в колодец,

из которого пил Магеллан.

 

Как две раковины, стадионы,

мексиканский и Лужники,

сложат каменные ладони

в аплодирующие хлопки.

 

Вот зачем эти люди и зданья

не умеют унять тоски –

доски, вырванные с гвоздями

от какой–то иной доски.

 

А когда я чуть захмелею

и прошвыриваюсь на канал,

с неба колят верхушками ели,

чтобы плечи не подымал.

 

Я нашел отпечаток шины

на ванкуверской мостовой

перевернутой нашей машины,

что разбилась под Алма–Атой.

 

И висят как летучие мыши,

надо мною вниз головой –

времена, домишки и мысли,

где живали и мы с тобой.

 

Нам рукою помашет хиппи,

Вспыхнет пуговкою обшлаг.

Из плеча – как черная скрипка

крикнет гамлетовский рукав.

Смерть

 

Кончину чую. Но не знаю часа.

Плоть ищет утешенья в кутеже.

Жизнь плоти опостылела душе.

Душа зовёт отчаянную чашу!

Мир заблудился в непролазной чаще

Средь ядовитых гадов и ужей.

Как черви, лезут сплетни из ушей.

И истина сегодня – гость редчайший.

Устал я ждать. Я верить устаю.

Когда ж взойдёт, Господь, что Ты посеял?

Нас в срамоте застанет смерти час.

Нам не постигнуть истину Твою.

Нам даже в смерти не найти спасенья.

И отвернутся ангелы от нас.

 

1975

Смерть Шукшина

 

Хоронила Москва Шукшина,

хоронила художника, то есть

хоронила страна мужика

и активную совесть.

 

Он лежал под цветами на треть,

недоступный отныне.

Он свою удивлённую смерть

предсказал всенародно в картине.

 

В каждом городе он лежал

на отвесных российских простынках.

Называлось не кинозал –

просто каждый пришёл и простился.

 

Он сегодняшним дням – как двойник.

Когда зябко курил он чинарик,

так же зябла, подняв воротник,

вся страна в поездах и на нарах.

 

Он хозяйственно понимал

край как дом – где берёзы и хвойники.

Занавесить бы чёрным Байкал,

словно зеркало в доме покойника.

 

1975

Сначала

 

Достигли ли почестей постных,

рука ли гашетку нажала –

в любое мгновенье не поздно,

начните сначала!

 

«Двенадцать» часы ваши пробили,

но новые есть обороты.

ваш поезд расшибся. Попробуйте

летать самолетом!

 

Вы к морю выходите запросто,

спине вашей зябко и плоско,

как будто отхвачено заступом

и брошено к берегу пошлое.

 

Не те вы учили алфавиты,

не те вас кимвалы манили,

иными их быть не заставите –

ищите иные!

 

Так Пушкин порвал бы, услышав,

что не ядовиты анчары,

великое четверостишье

и начал сначала!

 

Начните с бесславья, с безденежья.

Злорадствует пусть и ревнует

былая твоя и нездешняя –

ищите иную.

 

А прежняя будет товарищем.

Не ссорьтесь. Она вам родная.

Безумие с ней расставаться,

однако

 

вы прошлой любви не гоните,

вы с ней поступите гуманно –

как лошадь, ее пристрелите.

Не выжить. Не надо обмана.

Сон

 

Мы снова встретились,

и нас везла машина грузовая.

Влюбились мы – в который раз.

Но ты меня не узнавала.

 

Ты привезла меня домой.

Любила и любовь давала.

Мы годы прожили с тобой,

но ты меня не узнавала!

Сонет-экспромт

 

Измучила нас музыка канистр.

Лишь в ванной обнажаем свою искренность.

Играй для Бога, лысый органист!

Сегодня много званых — мало избранных.

 

Как сванка, плотный спустится туман.

Пуста Россия, что светилась избами.

И пустотело выдохнет орган:

“Как много нынче званых — мало избранных”.

 

Но музыка пуста, словно орган.

И космополитична, как алкаш.

Нет для неё ни званых и ни избранных.

 

На шесть стволов нас заказав расхристанно,

Бах поднял воротник, как уркаган.

Из бранных слов мы постигаем истину.

 

1995

Сообщающийся эскиз

 

Я шел вдоль берега Оби,

я селезню шел параллельно.

Я шел вдоль берега любви,

и вслед деревни мне ревели.

 

И параллельно плачу рек,

лишенных лаянья собачьего,

финально шел XX век,

крестами ставни заколачивая.

 

И в городах, и в хуторах

стояли Инги и Устиньи,

их жизни, словно вурдалак,

слепая высосет пустыня.

 

Кричала рыба из глубин:

«Возьми детей моих в котомку,

но только реку не губи!

Оставь хоть струйку для потомства».

 

Я шел меж сосен голубых,

фотографируя их лица,

как жертву, прежде чем убить,

фотографирует убийца.

 

Стояли русские леса,

чуть–чуть подрагивая телом.

Они глядели мне в глаза,

как человек перед расстрелом.

 

Дубы глядели на закат.

Ни Микеланджело, ни Фидий,

никто их краше не создаст.

Никто их больше не увидит.

 

«Окстись, убивец–человек!» —

кричали мне, кто были живы.

Через мгновение их всех

погубят взрывы.

 

«Окстись, палач зверей и птиц,

развившаяся обезьяна!

Природы гениальный смысл

уничтожаешь ты бездарно».

 

И я не мог найти Тебя

среди абсурдного пространства,

и я не мог найти себя,

не находил, как ни старался.

 

Я понял, что не будет лет,

не будет века двадцать первого,

что времени отныне нет.

Оно на полуслове прервано...

 

Земля пустела, как орех.

И кто–то в небе пел про это:

«Червь, человечек, короед,

какую ты сожрал планету!»

Старая песня

 

Пой, Георгий, прошлое болит.

На иконах – конская моча.

В янычары отняли мальца.

Он вернётся – родину спалит.

 

Мы с тобой, Георгий, держим стол.

А в глазах – столетия горят.

Братия насилуют сестёр.

И никто не знает, кто чей брат.

 

И никто не знает, кто чей сын,

материнский вырезав живот.

Под какой из вражеских личин

раненая родина зовёт?

 

Если я, положим, янычар,

не свои ль сжигаем алтари?

Где чужие – можем различать,

но не понимаешь, где свои.

 

Вырванные груди волоча,

остолбеневая от любви,

мама, отшатнись от палача.

Мама! У него глаза – твои.

 

1968

Старая фотография

 

Нигилисточка, моя прапракузиночка!

Ждут жандармы у крыльца на вороных.

Только вздрагивал, как белая кувшиночка,

гимназический стоячий воротник.

 

Страшно мне за эти лилии лесные,

и коса, такая спелая коса!

Не готова к революции Россия.

Дурочка, разуй глаза.

 

«Я готова,— отвечаешь,— это главное».

А когда через столетие пройду,

будто шейки гимназисток обезглавленных,

вздрогнут белые кувшинки на пруду.

 

1972

Стеклозавод

 

Мы, как сосуды,

        налиты синим,

                зеленым, карим,

друг в друга сутью,

        что в нас носили,

                 перетекаем.

Ты станешь синей,

        я стану карим,

                а мы с тобою

непрерывно переливаемы

        из нас — в другое.

В какие ночи,

        какие виды,

            чьих астрономищ?

Не остановишь —

        остановите!—

            не остановишь.

Текут дороги,

        как тесто, город,

                дома текучи,

и чьи–то уши

      текут, как хобот.

           А дальше — хуже!

А дальше...

    Все течет. Все изменяется.

          Одно переходит в другое.

   Квадраты расползаются в эллипсы.

Никелированные спинки кроватей текут,

   как разварившиеся макароны.

   Решетки тюрем свисают,

   как кренделя или аксельбанты.

Генри Мур, краснощекий английский ваятель,

   носился по биллиардному сукну своих

   подстриженных газонов.

Как шары, блистали скульптуры, но они то

   расплывались, как флюс, то принимали изящные

   очертания тазобедренных суставов.

«Остановитесь!— вопил Мур. — Вы прекрасны!..» —

Не останавливались.

 

По улицам проплыла стайка улыбок.

 

На мировой арене, обнявшись, пыхтели два борца.

Черный и оранжевый. Их груди слиплись. Они

   стояли, походя сбоку на плоскогубцы,

   поставленные на попа.

Но–о ужас! На оранжевой спине угрожающе

   проступили черные пятна.

Просачивание началось. Изловчившись, оранжевый

   крутил ухо соперника и сам выл от боли — это

   было его собственное ухо.

Оно перетекло к противнику.

Букашкина выпустили.

Он вернулся было в бухгалтерию, но не смог ее

   обнаружить, она, реорганизуясь, принимала

   новые формы.

Дома он не нашел спичек. Спустился ниже этажом.

   Одолжить.

В чужой постели колыхалась мадам Букашкина. «Ты

   как здесь?» «Сама не знаю — наверно,

   протекла через потолок». Вероятно, это было

   правдой. Потому, что на ее разомлевшей коже,

   как на разогревшемся асфальте, отпечаталась

   чья–то пятерня с перстнем. И почему–то ступня.

Вождь племени Игого–жо искал новые формы

   перехода от феодализма к капитализму.

Все текло вниз, к одному уровню, уровню моря.

Обезумевший скульптор носился, лепил, придавая

   предметам одному ему понятные идеальные

   очертания, но едва вещи освобождались от его

   пальцев, как они возвращались к прежним

   формам, подобно тому, как расправляются

   грелки или резиновые шарики клизмы.

 

Лифт стоял вертикально над половодьем, как ферма

      по колено в воде.

   «Вверх — вниз!»

   Он вздымался, как помпа насоса.

   «Вверх — вниз».

   Он перекачивал кровь планеты.

   «Прячьте спички в местах, недоступных детям».

   Но места переместились и стали доступными.

   «Вверх — вниз».

 

   Фразы бессильны. Словаслиплисьводну фразу.

   Согласные растворились.

   Остались одни гласные.

   «Оаыу аоии оааоиаые!..»

   Это уже кричу я.

   Меня будят. Суют под мышку ледяной градусник.

   Я с ужасом гляжу на потолок.

   Он квадратный.

* * *

 

Стихи не пишутся – случаются,

как чувства или же закат.

Душа – слепая соучастница.

Не написал – случилось так.

Стихи, написанные в клинике

 

Пешим ковбоем пишу по обоям.

В рифмах мой дом.

Когда Тебе плохо – плохо обоим –

двое в одном.

 

Мы вне общественного участья.

Век проживём.

Только вдвоём причащаемся счастьем,

только вдвоём.

 

Не помяну Тебя в пошлых диспутах

и в интервью.

Всех продаю. Твоё Имя единственное

не оскверню.

Мысль изречённая, ставшая ложью,

сгубит себя.

Имя Твоё холодит, точно ложечка

из серебра.

 

Так существуем, не потакаемы

сточной толпой.

Но ты – такая.

И я такой.

 

Разве поймёт зарубежная клиника

наш живой стих –

эти каракули, стенную клинопись,

стих для двоих?!

 

Жалко не жизни – проститься с про-

странством,

взятым внаём.

Страшно – придётся с Тобою

расстаться,

быть не вдвоём.

 

Сволочью ль стану, волком ли стану –

пусть брешут псы.

Наша любовь – оглашённая тайна.

Не для попсы.

Тарковский на воротах

 

Стоит белый свитер в воротах,

Тринадцатилетний Андрей.

Бей, урка дворовый,

Бей урка дворовый,

бутцей ворованной,
по белому свитеру

бей –

По интеллигентской породе!

 

В одни ворота игра.

За то, что напялился белой вороной

в мазутную грязь двора.

 

Бей белые свитера!

 

Мазила!

За то, что мазила, бей!

Пускай простирает Джульетта Мазина.

Сдай свитер

в абстрактный музей.

 

Бей, детство двора,

за домашнюю рвотину,

что с детства твой свет погорел,

за то, что ты знаешь

широкую родину

по ласкам блатных лагерей.

 

             Бей щёткой, бей пыром,

             бей хором, бей миром

             всех «хоров» и «отлов» зубрил,

             бей по непонятному ориентиру.

 

             Не гол – человека забил,

             за то, что дороги в стране развезло,

             что в пьяном зачат грехе,

             что мяч ожидая,

             вратарь назло

             стоит к тебе буквой «х».

 

            С великой темью смешон поединок.

            Но белое пятнышко,

            муть,

            бросается в ноги,

            с усталых ботинок

            всю грязь принимая на грудь.

 

Передо мной блеснуло азартной фиксой потное лицо Шки.

Дело шло к финалу.

 

            Подошвы двор вытер

            о белый свитер

            – Андрюха! Борьба за тебя.

            – Ты был к нам жестокий,

            не стал шестёркой,

            не дал нам забить себя.

 

            Да вы же убьёте его, суки!

            Темнеет, темнеет окрест.

            И бывшие белые ноги и руки

            Летят, как андреевский крест.

 

Да они и правда убьют его! Я переглянулся с корешом – тот понимает меня,

и мы выбиваем мяч на проезжую часть переулка, под грузовики.

Мячик испускает дух. Совсем стемнело.

 

Когда уходил он,

зажавши кашель,

двор понял, какой он больной.

Он шёл,

обернувшись к темени нашей

незапятнанной белой спиной.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Андрюша, в Париже ты вспомнишь ту жижу

в поспешной могиле чужой.

Ты вспомнишь не урок – Щипок-переулок.

А вдруг прилетишь домой?

 

Прости, если поздно. Лежи, если рано.

Не знаем твоих тревог.

Пока ж над страной трепещут экраны,

как распятый

твой свитерок.

Тема

 

Жизнь вдохните в школьницу лежащую!

Дозы газа, веры и стыда.

И чеченка, губы облизавшая,

не успела. Двух цивилизаций

не соединила провода.

Два навстречу мчащихся состава.

Машинист сигает на ходу!

В толпах душ, рванувшихся к астралу,

в Конце света, как Тебя найду?!

Что творится!..

Может, ложь стокгольмская права,

если убиенному убийца

пишет в Рай ведущие слова?!

Нет страданья в оправданье тяги,

отвергающей дар Божий — жизнь.

Даже в «Бухенвальде» и в ГУЛАГе

не было самоубийств.

Чудо жизни, земляничное, грибное —

выше политичных эскапад.

Оркестровой ямой выгребною

музыку в дерьме не закопать!

Победили? Но гнетёт нас что-то,

что ещё не поняли в себе:

смысл октябрьского переворота.

Некое смеркание в судьбе.

(У американцев — в сентябре.)

Если кто-то и домой вернулся

и тусуется по вечерам —

всё равно душой перевернулся.

Всё равно он остаётся там.

Христиане и магометане.

Два народа вдавлены в «Норд-Ост».

Сокрушённо разведёт руками

Магометом признаваемый Христос.

Он враждующих соединил руками

в новую Столетнюю войну,

ненависть собою замыкая...

В землю ток уходит по Нему.

 

2003

Теряю голос

 

1.

 

Голос теряю. Теперь нет про нас

Гостелерадио.

Врач мой испуган. Ликует Парнас –

голос теряю.

 

Люди не слышат заветнейших строк,

просят, садисты!

Голос, как вор на заслуженный срок,

садится.

 

В праве на голос отказано мне.

Бьют по колёсам,

Чтоб хоть один в голосистой стране

был безголосым.

 

Воет стыдоба. Взрывается кейс.

Я – телеящик

с хором критиков и критикесс,

слух потерявших.

 

Веру наивную не верну.

Жизнь раскололась.

Ржёт вся страна, потеряв страну.

Я ж – только голос…

 

Разве вернуть с мировых сквозняков

холодом арники

Голос, украденный тьмой

Лужников и холлом Карнеги?!

 

Мной терапевтов замучена рать.

Жру карамели.

Вам повезло. Вам не страшно терять.

Вы не имели.

 

В бюро находок длится делёж

острых сокровищ.

Где ты потерянное найдёшь?

Там же, где совесть.

 

Для миллионов я стал тишиной

материальной.

Я свою душу – единственный мой

голос теряю.

 

2.

 

Все мы простуженные теперь.

Сбивши портьеры,

свищет в мозгах наших ветер потерь!

Время потери.

 

Хватит, товарищ, ныть, идиот!

Вытащи кодак.

Ты потеряешь – кто-то найдёт.

Время находок.

 

Где кандидат потерял голоса?

В компре кассеты?

Жизнь моя – белая полоса

Ещё не выпущенной газеты.

 

Го, горе!

P you

м м

ос те ю!

 

3.

 

…Ради Тебя, ради в тёмном ряду

Белого платья,

руки безмолвные разведу

жестом распятья.

 

И остроумный новосёл –

кейс из винила –

скажет: «Артист! Сам руками развёл.

Мол, извинился».

 

Не для музыкальных частот,

не на весь глобус,

новый мой голос беззвучно поёт –

внутренний голос.

 

Жест бессловесный, безмолвный мой крик

слышат не уши.

У кого есть они – напрямик

слушают души.

 

2002

* * *

 

Теряю свою независимость,

поступки мои, верней, видимость

поступков моих и суждений

уже ощущают уздечку,

и что там софизмы нанизывать!

 

Где прежде так резво бежалось,

путь прежний мешает походке,

как будто магнитная залежь

притягивает подковки!

Безволье какое–то, жалость...

Куда б ни позвали — пожалуйста,

как набережные кокотки.

 

Какое–то разноголосье,

лишившееся дирижера,

в душе моей стонет и просит,

как гости во время дожора.

 

И галстук, завязанный фигой,

искусства не заменитель.

Должны быть известными — книги,

а сами вы незнамениты,

чем мина скромнее и глуше,

тем шире разряд динамита.

 

Должны быть бессмертными — души,

а сами вы смертно–телесны,

телевизионные уши

не так уже интересны.

Должны быть бессмертными рукописи,

а думать — кто купит?— бог упаси!

 

Хочу низложенья просторного

всех черт, что приписаны публикой.

Монархия первопрестольная

в душе уступает республике.

Тоскую о милых устоях.

 

Отказываюсь от затворничества

для демократичных забот —

жестяной лопатою дворничьей

расчищу снежок до ворот.

 

Есть высшая цель стихотворца —

ледок на крылечке оббить,

чтоб шли отогреться с морозца

и исповеди испить.

 

1964

Тишины

 

Тишины хочу, тишины…

Нервы, что ли, обожжены?

Тишины…

 

       Чтобы тень от сосны,

щекоча нас, перемещалась,

холодящая, словно шалость,

вдоль спины, до мизинца ступни.

 

Тишины…

 

Звуки будто отключены.

Чем назвать твои брови с отливом?

Понимание – молчаливо.

Тишины.

 

Звук запаздывает за светом.

Слишком часто мы рты разеваем.

Настоящее – неназываемо.

Надо жить ощущением, цветом.

 

Кожа тоже ведь человек,

С впечатленьями, голосами.

Для неё музыкально касанье,

как для слуха – поёт соловей.

 

Как живётся вам там, болтуны,

На низинах московских, аральских?

Горлопаны, не наорались?

 

Тишины…

 

Мы в другое погружены.

В ход природ неисповедимый,

и по едкому запаху дыма

мы поймём, что идут чабаны.

 

Значит, вечер. Вскипает приварок.

Они курят, как тени, тихи.

И из псов, как из зажигалок,

Светят тихие языки.

 

1964

Торгуют арбузами

 

Москва завалена арбузами.

Пахнуло волей без границ.

И веет силой необузданной

Оот возбужденных продавщиц.

 

Палатки. Гвалт. Платки девчат.

Хохочут. Сдачею стучат.

Ножи и вырезок тузы.

«Держи, хозяин, не тужи!»

 

Кому кавун? Сейчас расколется!

И так же сочны и вкусны

Милиционерские околыши

И мотороллер у стены.

 

И так же весело и свойски,

как те арбузы у ворот –

земля

     мотается

               в авоське

меридианов и широт!

 

1967

Тоска

 

Загляжусь ли на поезд с осенних откосов,

забреду ли в вечернюю деревушку –

будто душу высасывают насосом,

будто тянет вытяжка или вьюшка,

будто что-то случилось или случится –

ниже горла высасывает ключицы.

 

Или ноет какая вина запущенная?

Или женщину мучил – и вот наказанье?

Сложишь песню – отпустит, а дальше – пуще.

 

Показали дорогу, да путь заказали.

Точно тайный горб на груди таскаю –

тоска такая!

 

Я забыл, какие у тебя волосы,

я забыл, какое твое дыханье,

подари мне прощенье,

коли виновен,

а простивши – опять одари виною...

 

1967

* * *

 

Туманный пригород, как турман.

         Как поплавки, милиционеры.

Туман.

Который век? Которой эры?

 

Все — по частям, подобно бреду.

        Людей как будто развинтили...

Бреду.

Вернет — барахтаюсь в ватине.

 

Носы. Подфарники. Околыши.

         Они, как в фодисе, двоятся

Калоши?

Как бы башкой не обменяться!

 

Так женщина — от губ едва,

      двоясь и что–то воскрешая,

Уж не любимая — вдова,

      еще твоя, уже — чужая...

 

О тумбы, о прохожих трусь я...

         Венера? Продавец мороженого!..

Друзья?

Ох, эти яго доморощенные!

 

Ты?! Ты стоишь и щиплешь уши,

        одна, в пальто великоватом!—

Усы!?

И иней в ухе волосатом!

 

Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,

      туман, туман — не разберешься,

О чью щеку в тумаке трешься?..

Ау!

Туман, туман — не дозовешься...

 

Как здорово, когда туман рассеивается!

 

1972

Ты меня не оставляй...

 

«Ты меня не оставляй, « -

Всюду слышу голос твой.

Слышу эхо над рекой:

«Ты меня не оставляй!»

Ты всегда во мне, мой край.

Детства старенький трамвай,

Ты меня не оставляй,

Душу мне не растравляй.

 

Край пронзительно любимый,

Ты всегда меня поймешь,

Гениальная равнина

В белых клавишах берез...

 

Ни расчету, ни уму

Не постичь тебя, мой край.

Душу не понять твою,

Как ее не вычисляй!

Жизнь моя порой трудна.

Ты не оставляй меня.

Было всякое. Пускай!

Только ты не оставляй.

 

Край пронзительно любимый,

Ты всегда меня поймешь,

Гениальная равнина

В белых клавишах берез...

 

Все красивые слова

Без тебя равны нулю.

Не оставлю я тебя.

Жизнь, я так тебя люблю!

Я живу не по уму,

А как сердце мне велит.

Для тебя я не умру -

Стану горсточкой земли.

 

Край пронзительно любимый,

Ты всегда меня поймешь,

Гениальная равнина

В белых клавишах берез...

 

1972

* * *

 

Ты поставила лучшие годы,

я – талант.

Нас с тобой секунданты угодливо

Развели. Ты – лихой дуэлянт!

 

Получив твою меткую ярость,

пошатнусь и скажу, как актёр,

что я с бабами не стреляюсь,

из-за бабы – другой разговор.

 

Из-за той, что вбегала в июле,

что возлюбленной называл,

что сейчас соловьиною пулей

убиваешь во мне наповал!

 

1972

* * *

 

Ты с тёткой живешь. Она учит канцоны.

Чихает и носит мужские кальсоны.

Как мы ненавидим проклятую ведьму!...

 

Мы дружим с овином, как с добрым медведем.

Он греет нас, будто ладошки запазухой.

И пасекой пахнет.

 

                 А в Суздале — Пасха!

А в Суздале сутолока, смех, воронье,

 

Ты в щеки мне шепчешь про детство твое.

То сельское детство, где солнце и кони,

И соты сияют, как будто иконы.

Тот отблеск медовый на косах твоих...

 

В России живу — меж снегов и святых!

* * *

 

Ты чувствуешь, как расправляется

лицо, уставшее от fucking?

так утром снова распрямляются

дождём побитые фиалки.

 

2008

У озера

 

Живу невдалеке от озера.

Цвет осени ест глаза.

Как Красная книга отзывов,

отозванные леса.

 

Но нет в лесах муравейников.

Они ушли в города.

Заменена вертолётом

отозванная стрекоза.

 

Хоть мы с земли не отозваны,

но в небеса спеша,

села на столб неотёсанный

отозванная душа.

 

1995

* * *

 

Убрать болтливого вождя

нельзя, не ждя.

 

Построить храмы без гвоздя

нельзя, не ждя.

 

Когда луна, околдовав,

дрожит, скользя,

вам снова хочется — стремглав! —

не ждя — нельзя!..

 

Как “помощь скорая”, летим,

смешав сирены и интим.

Плевали на очередя.

Нам ждать нельзя.

 

2008

Увы

 

“Разговор с фининспектором о поэзии”.

Фабзайцы и Маяковский.

Разговор Дельфина со Спектором — полный абзац МКовский!

 

Кутузовский глаз проспекта

туман затянул восковкой.

Ах, ленточка одноглазой фальмалогичной Москвы...

 

1995

Устраивали Ватерлоо...

 

Устраивали Ватерлоо.

Считали: Наполеон

годится на роль Второго.

Но уклонился он.

 

Кто не ушёл в торговлю,

вторую тысячу лет

Второго ищет, второго.

Но всё ускользает след.

 

Безумствуют экстрасенсы.

И харьковская Марго

вздохнёт: «Второй — Вознесенский.

Секите его!

Он хам. Не хлопочет наседкой.

Бросил трубку, травя со мной.

Вознесенский — второй, Вознесенский —

второй».

 

Пропала моя фазенда.

Взорвались трубы зимой.

Сорвало силой подземной,

что было жизнью второй.

 

Почему ж Господь меня именно

отыскал в слепых временах?

Чтобы мог начертать это имя

в человеческих письменах?

 

Мешаем пепел и перлы.

Отвечу я на письмо:

«Поэт всегда — или Первый

или дерьмо».

                    

2003

Фестиваль молодёжи

 

Пляска затылков,

блузок, грудей –

это в Бутырках

бреют блядей.

 

Амбивалентно

добро и зло –

может, и Лермонтова

наголо?

 

Пей вверхтормашками,

влей депрессант,

чтоб нового «Сашку»

не смог написать…

 

Волос – под ноль.

Воля – под ноль.

Больше не выйдешь

под выходной!

 

Смех беспокоен,

снег бестолков.

Под «Метрополем»

дробь каблучков.

 

Точно косули,

зябко стоят –

Вешних сосулек

грешный отряд.

 

Фары по роже

хлещут, как жгут.

Их в Запорожье

матери ждут.

 

Их за бутылками

не разглядишь.

Бреют в бутырках

бедных блядищ.

 

Эх, бедовая

Судьба девчачья!

Снявши голову,

По волосам не плачут.

 

1956

 Фиалки

 

Ухаживали. Фаловали.

Тебе, едва глаза протру,

Фиалки – неба филиалы –

Я рвал и ставил поутру.

Они из чашки хорошели.

Стыдясь, на цыпочках, врастяг

К тебе протягивали шеи,

Как будто школьницы в гостях.

Одна, отпавшая от сверстниц,

В воде оплывшая по грудь

Свою отдать хотела свежесть

Кому-нибудь, кому-нибудь...

 

2008

Фиалки

 

А. Райкину

 

Боги имеют хобби,

бык подкатил к Европе.

Пару веков спустя

голубь родил Христа.

Кто же сейчас в утробе?

 

Молится Фишер Бобби.

Вертинские вяжут (обе).

У Джоконды улыбка портнишки,

чтоб булавки во рту сжимать.

Любитель гвоздик и флоксов

в Майданеке сжег полглобуса.

 

Нищий любит сберкнижки

коллекционировать!

Миров — как песчинок в Гоби!

Как ни крути умишком,

мы видим лишь божьи хобби,

нам Главного не познать.

 

Боги имеют слабости.

Славный хочет бесславности.

Бесславный хлопочет: «Ой бы,

мне бы такое хобби!»

 

Боги желают кесарева,

кесарю нужно богово.

Бунтарь в министерском кресле,

монашка зубрит Набокова.

А вера в руках у бойкого.

 

Боги имеют баки —

висят на башке пускай,

как ручка под верхним баком,

воду чтобы спускать.

Не дергайте их, однако.

 

Но что–то ведь есть в основе?

Зачем в золотом ознобе

ниспосланное с высот

аистовое хобби

женскую душу жмет?

 

У бога ответов много,

но главный: «Идите к богу!»...

 

...Боги имеют хобби —

уставши миры вращать,

с лейкой, в садовой робе

фиалки выращивать!

 

А фиалки имеют хобби

выращивать в людях грусть.

Мужчины стыдятся скорби,

поэтому отшучусь.

 

«Зачем вас распяли, дядя?!» —

«Чтоб в прятки водить, дитя.

Люблю сквозь ладонь подглядывать

в дырочку от гвоздя».

 

1962

Флорентийские факелы

 

Ко мне является Флоренция,

фосфоресцируя домами,

и отмыкает, как дворецкий,

свои палаццо и туманы.

 

Я знаю их, я их калькировал

для бань, для стадиона в Кировске.

Спит Баптистерий — как развитие

моих проектов вытрезвителя.

 

Дитя соцреализма грешное,

вбегаю в факельные площади.

Ты калька с юности, Флоренция!

Брожу по прошлому!

 

Через фасады, амбразуры,

как сквозь восковку,

восходят судьбы и фигуры

моих товарищей московских.

 

Они взирают в интерьерах,

меж вьющихся интервьюеров,

как ангелы или лакеи,

стоят за креслами глазея.

 

А факелы над черным Арно

невыносимы —

как будто в огненных подфарниках

несутся в прошлое машины!

 

— Ау!— зовут мои обеты,

— Ау!— забытые мольберты,

и сигареты,

и спички сквозь ночные пальцы.

— Ау!— сбегаются палаццо,

авансы юности опасны —

попался?!

 

И между ними мальчик странный,

еще не тронутый эстрадой,

с лицом, как белый лист тетрадный,

в разинутых подошвах с дратвой —

Здравствуй!

 

Он говорит: «Вас не поймешь,

преуспевающий пай–мальчик!

Вас продавщицы узнают.

Вас заграницы издают.

 

Но почему вы чуть не плакали?

И по кому прощально факелы

над флорентийскими хоромами

летят свежо и похоронно?!»

 

Я занят. Я его прерву.

В 10.30 — интервью...

 

Сажусь в машину. Дверцы мокры,

Флоренция летит назад.

И, как червонные семерки,

палаццо в факелах горят.

 

1973

Хобби света

 

Я сплю на чужих кроватях,

сижу на чужих стульях,

порой одет в привозное,

ставлю свои книги на чужие стеллажи, —

но свет

должен быть

собственного производства.

Поэтому я делаю витражи.

 

Уважаю продукцию ГУМа и Пассажа,

но крылья за моей спиной

работают как ветряки.

Свет не может быть купленным или продажным.

Поэтому я делаю витражи.

 

Я прутья свариваю электросваркой.

В наших магазинах не достать сырья.

Я нашел тебя на свалке.

Но я заставлю тебя сиять.

 

Да будет свет в Тебе

молитвенный и кафедральный,

да будут сумерки как тамариск,

да будет свет

в малиновых Твоих подфарниках,

когда Ты в сумерках притормозишь.

 

Но тут мое хобби подменяется любовью.

Жизнь расколота? Не скажи!

За окнами пахнет средневековьем.

Поэтому я делаю витражи.

 

Человек на 60% из химикалиев,

на 40% из лжи и ржи...

Но на 1% из Микельанджело!

Поэтому я делаю витражи.

 

Но тут мое хобби занимается теософией.

Пузырьки внутри сколов

стоят, как боржом.

Прибью витраж на калитку тесовую.

Пусть лес исповедуется

перед витражом.

 

Но это уже касается жизни, а не искусства.

Жжет мои легкие эпоксидная смола.

Мне предлагали (по случаю)

елисеевскую люстру.

Спасибо. Мала.

 

Ко мне прицениваются барышники,

клюют обманутые стрижи.

В меня прицеливаются булыжники.

Поэтому я делаю витражи.

 

1975

Художник и модель

 

Ты кричишь, что я твой изувер,

и, от ненависти хорошея,

изгибаешь, как дерзкая зверь,

голубой позвоночник и шею.

 

Недостойную фразу твою

не стерплю, побледнею от вздору.

Но тебя я боготворю.

И тебе стать другой не позволю.

 

Эй, послушай! Покуда я жив,

жив покуда,

будет люд тебе в храмах служить,

на тебя молясь, на паскуду.

 

1973

Часы сыча

 

Мне незнакомец на границе

вручил, похожий на врача,

два циферблата, как глазницы, —

часы сыча, часы сыча.

 

Двучашечные, как весы,

двойное время сообща,

идут на мне часы, часы

ЧАСЫЧАСЫЧАСЫЧА.

 

«Четыре» в Бруклине сейчас,

«двенадцать» — время Киржача.

Живём, от счастья осерчав,

или — от горя хохоча?

 

Где время верное, Куратор? —

спрошу, в затылке почесав.

На государственных курантах

иль в человеческих часах?

 

С ожогом не бегу в санчасть —

мне бабка говорит: «Поссы...»

Народ бывает прав подчас,

а после — Господи, спаси!

 

В Нью-Йорке ночь, в России день.

Геополитика смешна.

Джинсы надетые — раздень.

Не совпадают времена.

 

Я пойман временем двойным —

не от сыча, не от Картье —

моим — несчастным, и Твоим

от счастия накоротке.

 

Что, милая, налить тебе?

Шампанского или сырца?

На ОРТ и НТВ

часы сыча, часы сыча.

 

Над Балчугом и Цинциннати

в рубахах чёрной чесучи

горят двойные циферблаты

СЫЧАСЫЧАСЫЧАСЫ

 

Двойные времена болят.

Но в подсознании моём

есть некий Третий циферблат

и время верное — на нём.

 

2001

* * *

 

Черёмуха благоуханна.

Повсюду пенятся фужеры.

Не проверяйте мне дыхания,

хмельные милиционеры!

 

Замёрзшие, как богдыханы,

лягухи певчие стесняются.

Черёмуха благоуханна.

Белеет крестик христианства.

 

Сказав печалям: “Гоу хоум”,

закатим, милая, в Суханово.

Альтернативою плохому

черёмуха благоуханна.

 

Не знаю, как сказать по-русски...

Но у’хами или уха’ми

слыхать: ты в уханьи порубки

особенно благоуханна.

 

Пропахнет всё дыханьем ромовым,

когда, как нищенку из храма,

я приведу домой черёмуху.

Черёмуха благоуханна.

 

1995

Ши-ша

 

I

Не на саксе в элегантном ресторане,

а в подвальчике по имени Ши-ша,

я тебе сыграю на кальяне,

называемая женщиной, душа.

 

На кальяне разыграюсь, на кальяне,

у шахидов есть на музыку запрет.

На Коране поклянитесь, на Коране —

гениальный написал его поэт.

 

О Коляне, что зарезали в Афгане,

воют демоны отмщенья и стыда.

Струйка тоненькая булькает в кальяне —

дым горячий и вода.

 

Под чадрами души женские и девичьи

не кадрят, — следят внимательно

за мной.

Как на выставке квадратов от Малевича

или зеркало обратной стороной.

 

Если призадумаюсь маленечко —

как живёшь ты, всем себя даря?

По интерпретации Малевича

женщина — чёрная дыра.

 

В этом, верно, правда мусульманская.

Ты румянишься, страдалица,

спрятав под красивой маскою

смысл Беспредметного лица...

 

На колени пред тобою, на колени...

Запах рая. Запах яблок. Мушмула.

Заменяющие музыку куренья

я вдохну, слюну смахнувши с мундштука.

 

II

 

Согреши душа — в

Ши-

ша.

Из твоей души

кошка не ушла.

По-английски — Shе.

По-французски — Chat.

Мягче Ци Бай Ши

ластишься шурша.

Ши-

ша.

А зрачки больши,

значит — анаша.

Ши-

ша.

У Тюрбан Баши

сторожа из США.

Где ж вы, крепыши,

наши кореша?

Вашим барыши,

нашим ни шиша?

Ши-

ша.

Марш в Манеж! Страши-

лища хороша!

Ши-

ша.

Смотрят из души

два карандаша.

Ши-

ша.

Хлопья анаши?

Мокрая лапша?

Ши-

ша.

Тихий порошок

падал не спеша —

снег босой пошёл —

как Иешуа.

III

 

Будущее стухло и прогоркло.

Не горюй. Покурим. Переждём.

Что-то булькает в кальяне, словно горло,

перерезанное праведным ножом.

 

Я вернусь под утро. Месяц выплыл.

И нетрезвою походкой, на весу,

я под мышкой, усмехаясь, как голкипер,

свою срезанную голову несу.

 

2003

Эпистола с эпиграфом

 

Была у меня девочка –

как белая тарелочка.

Очи – как очко.

 Не разбей её. 

Ю. Любимов

 

Вы мне читаете, притворщик,

свои стихи в порядке бреда.

Вы режиссёр, Юрий Петрович.

Но я люблю Вас как поэта.

 

Когда актёры, грим оттёрши,

выходят истину поведав,

вы – божьей милостью актёры,

Но я люблю Вас как поэта.

 

Тридцатилетнюю традицию

уже не назовёте модой.

Не сберегли мы наши лица.

Для драки требуются морды.

 

Таганка – кодло молодое!

Сегодня с дерзкою рассадой

Вы в нашем сумасшедшем доме

решились показать де Сада.

 

В психушке уровня карманников,

Содома нашего, позорища,

де Сад – единственный нормальный,

И с ним птенцы гнезда Петровича.

 

Сегодня, оперив полмира,

заправив бензобак петролем,

Вы придуряетесь под Лира,

Но Вы поэт, Юрий Петрович.

 

Сквозь нас столетье просвистело.

Ещё не раз встряхнёте Вы

нас лебединой песней – белой

двукрылой Вашей головы…

 

То чувство страшно растерять.

Но не дождутся, чтобы где-то

во мне зарезали Театр,

а в Вас угробили Поэта.

 

1999

Эскиз поэмы

 

I

 

22–го бросилась женщина из застрявшего лифта,

где не существенно —

                  важно в Москве —

тронулся лифт

             гильотинною бритвой

по голове!

 

Я подымаюсь.

         Лестница в пятнах.

                         Или я спятил?

                                  И так до дверей.

Я наступаю рифлеными пятками

по крови твоей,

          по крови твоей,

                      по крови твоей...

 

«Милая, только выживи, вызволись из озноба,

если возможно — выживи, ежели невозможно —

выживи,

     тут бы чудо!— лишь неотложку вызвали...

выживи!..

      как я хамил тебе, милая, не покупал миндалю,

      милая, если только —

                           шагу не отступлю...

      Если только...»

 

     II

 

«Милый, прости меня, так послучалось,

Просто сегодня

все безысходное — безысходней,

наипечальнейшее — печальней.

 

Я поняла — неминуема крышка

в этом колодце,

где любят — не слишком,

                   крикнешь — не слышно,

ни одна сволочь не отзовется!

 

Все окружается сеткой железной.

          Милый, ты рядом. Нет, не пускает.

Сердце обрежешь, но не пролезешь.

Сетка узка мне.

 

Ты невиновен, любимый, пожалуй.

Невиноватые — виноватей.

Бьемся об сетку немилых кроватей.

Ну, хоть пожара бы!

 

Я понимаю, это не метод.

Непоправимое непоправимо.

Но неужели, чтобы заметили —

надо, чтоб голову раскроило?!

 

Меня не ищи. Ты узнаешь о матери,

что я уехала в Алма–Ату.

Со следующей женщиной будь повнимательней.

Не проморгай ее, женщину ту...»

 

     III

 

Открылись раны —

              не остановишь,—

                         но сокровенно

 

открылось что–то,

              свежо и ноюще,

                         страшней, чем вены.

 

Уходят чувства,

            мужья уходят,

                  их не удержишь,

 

уходит чудо,

        как в почву воды,

                     была — и где же?

 

Мы как сосуды

           налиты синим,

                  зеленым, карим,

 

друг в друга сутью,

                что в нас носили,

                          перетекаем.

 

Ты станешь синей,

        я стану карим,

                а мы с тобою

 

непрерываемо переливаемы

                 из нас — в другое.

 

В какие ночи,

        какие виды,

             чьих астрономищ?

 

Не остановишь —

         остановите!—

                не остановишь.

 

Текут дороги,

         как тесто город,

                  дома текучи,

 

и чьи–то уши

        текут как хобот.

                  А дальше — хуже!

А дальше...

 

Все течет. Все изменяется.

                Одно переходит в другое.

 

Квадраты расползаются в эллипсы.

Никелированные спинки кроватей

        текут, как разварившиеся макароны.

Решетки тюрем свисают,

        как кренделя или аксельбанты.

 

Генри Мур,

        краснощекий английский ваятель,

                носился по биллиардному сукну

                        своих подстриженных газонов.

 

Как шары блистали скульптуры,

но они то расплывались как флюс, то принимали

        изящные очертания тазобедренных суставов.

«Остановитесь!— вопил Мур.— Вы прекрасны!..»—

Не останавливались.

 

По улицам проплыла стайка улыбок.

 

На мировой арене, обнявшись, пыхтели два борца.

Черный и оранжевый.

Их груди слиплись. Они стояли, походя сбоку

            на плоскогубцы, поставленные на попа.

 

Но–о ужас!

       На оранжевой спине угрожающе проступали

                                        черные пятна.

 

Просачивание началось.

        Изловчившись, оранжевый крутил ухо

                                        соперника

        и сам выл от боли —

                 это было его собственное ухо.

Оно перетекло к противнику.

 

Мцхетский замок

        сползал

          по морщинистой коже плоскогорья,

                как мутная слеза

                        обиды за человечество.

 

Букашкина выпустили.

Он вернулся было в бухгалтерию,

        но не смог ее обнаружить,

                она, реорганизуясь, принимала новые формы.

 

Дома он не нашел спичек.

        Спустился ниже этажом.

                        Одолжить.

В чужой постели колыхалась мадам Букашкина.

«Ты как здесь?»

«Сама не знаю — наверно, протекла через потолок».

 

Вероятно, это было правдой.

        Потому что на ее разомлевшей коже,

                как на разогревшемся асфальте,

                        отпечаталась чья–то пятерня с перстнем.

                                И почему–то ступня.

Радуга,

зацепившись за два каких–то гвоздя в небе,

        лучезарно провисала,

                как ванты Крымского моста.

Вождь племени Игого–жо искал новые формы

        перехода от феодализма к капитализму.

Все текло вниз, к одному уровню,

                         уровню моря.

Обезумевший скульптор носился,

        лепил,

           придавая предметам одному ему понятные

                        идеальные очертания,

но едва вещи освобождались

                от его пальцев,

как они возвращались к прежним формам,

        подобно тому, как расправляются грелки или

                резиновые шарики клизмы.

 

Лифт стоял вертикально над половодьем, как ферма

                               по колена в воде.

«Вверх — вниз!»

Он вздымался, как помпа насоса,

«Вверх — вниз»,

Он перекачивал кровь планеты.

 

«Прячьте спички в местах, недоступных детям».

Но места переместились и стали доступными.

«Вверх — вниз».

 

Фразы бессильны. Словаслилисьводнуфразу.

Согласные растворились.

Остались одни гласные.

«Оаыу аоии оааоиаые!..»

 

        Это уже кричу я.

        Меня будят. Суют под мышку ледяной градусник.

        Я с ужасом гляжу на потолок.

        Он квадратный.

 

     P. S.

 

Мне снится сон. Я погружен

на дно огромной шахты лифта.

Дамоклово,

        неумолимо

мне на затылок

мчится

он!

 

Вокруг кабины бьется свет,

как из квадратного затменья,

чужие смех и оживленье...

нет, я узнаю ваш гул участливый,

герои моего пера,

Букашкин, банщица с ушатом,

пенсионер Нравоучатов,

ах, милые, etc,

 

я создал вас, я вас тиранил,

к дурацким вынуждал тирадам,

благодарящая родня

несется лифтом

на меня,

 

я в клетке бьюсь, мой голос пуст,

проносится в мозгу истошном,

что я, и правда, бед источник,

пусть!..

 

Но в миг, когда меня сомнет,

мне хорошо непостижимо,

что ты сегодня не со мной.

И тем оставлена для жизни.

Ю.Д.

 

Юрий Владимирович Давыдов.

Смущал он, получив “Триумф”,

блатною шапочкой ликвидов

наполеоновский треух.

 

Бывалый зэк, свистя Вертинского,

знал, что прогресс реакционен,

за пазухою с четвертинкою

был празднично эрекционен.

 

На сердце ссадины найдут его.

Стыдил он критика надутого:

мол, муж большого прилежания

и ма-алого дарования.

 

Бледнели Брежневы и Сусловы,

когда, загадочней хасидов,

за правду сексуальным сусликом

под свист выскакивал Давыдов.

 

Не залезал он в телеящики.

Мне нашу жизнь собой являл.

И клинышек его тельняшки

звенел, как клавиша цимбал.

 

Вне своры был, с билетом волчьим.

Он верил в жизни торжество.

Жизнь поступила с ним, как сволочь,

когда покинула его.

 

2004

Юбилей Юноны и Авось

 

Верим мы, что огорчительно,

в евро-доллары-рубли.

Но Резанов и Кончита

говорят, что смысл в любви.

Двадцать лет как нас захавала

зрительская толкотня —

Рыбникова, Захарова

и актёров, и меня.

Двадцать лет, как раскоряченных

политических слепцов

дразнит с юною горячностью

Николай Караченцов.

Сероглазый зайчик, Шанина

начала парад Кончит.

Музыка непослушания

в зале молодом звучит.

Минет век, но со слезами

будут спрашивать билет,

пока зрительницам в зале

будет по шестнадцать лет.

Пусть Резанов и Кончита

продолжают шквал премьер.

Для Тарзана и для Читы

поучительный пример.

 

2003

* * *

 

Николаю Караченцову

 

Юбка твоя с вентиляцией*,

как с форточкою окно.

Бабка с глазами рачьими

крутит веретено.

За что нас судьба карает

«Юноной» с «Авосью»? За

харизматизм характера

и выпученные глаза?

За патлы его густые?

За то, что разрешено

Караченцову дегустировать

Папского замка вино?

Карачатся папарацци,

Бледные, как Махно:

«Поправится ли Караченцов?!»

Остальное – дерьмо…

Устал он от наших рацио,

Ледяной, как кипяток.

Одни надежды телячьи

На Божие толокно.

Карачаровские яйца,

Карачаровское молоко.

Караченцов поправляется!

Караченцов – молоток!

 

Март (?) 2010 

 

---

*Одно из последних стихотворений Поэта,

опубликованное 2 июня 2010 года газетой

«Московский комсомолец».

Я писал Треугольную грушу...

 

Стасу Намину

 

Я писал Треугольную грушу,

для своей страны непристоен.

 

Миллионам открыла душу

треугольная

            Sharon Stone.

 

Стала барышня хулиганкою,

нам мигает, не арестован,

с бесшабашною элегантностью

Шарон Стоун.

 

Над врагами и над околицей,

в знак протеста,

что показывает раскольница,

сжав двуперстье?

 

На запястье часы золотые,

а в руках ее НОСТАЛЬГИЯ.

 

Слезы исповеди Нагорной.

Тайны горничных телефонные.

Вальс Ростовой стал

                   Вальс-бостоном.

Шарф насилья —

                   псалмом Христовым.

Аллергия у нас на плаксивость.

Террористка вместо пластида

ищет истину на простынках

— шрам со стоном! —

всё базируется на инстинкте

SHARON STONE.

(Что любитель пивка “Трехгорного”

звал “пистоном”.)

Фестивальные поцелуи

превращаются в процедуры.

 

Почему инстинктивный обжиг

застим

хохмой?

Сдох от слез гениальный ежик

Дастин

Хофман.

 

Почему мы вхаляву предали

на колясочке

Рэя Бредбери?

 

Раскрасневшаяся Шарон Стоун,

с любопытством,

как будто школьница,

чмокнув автора

              моветонного,

прочитала стихи

              прикольные, —

смерти лунную аллегорию...

 

ОБЪЕГОРИЛА ЧАЙКА ТРИГОРИНА

 

Бог глядит

из ушка игольного

треугольничка

SHARON STONE.

 

Зацелованный старый клоун,

что за мысли в мозгу моем брезжили:

ХОРОШО, ЧТО МЫ ВСЕ НЕ БРЕЖНЕВЫ.

 

2004

* * *

 

Я тебя очень… Мы фразу не кончим.

Губы на ощупь. Ты меня очень…

Точно замочки, дырочки в мочках.

Сердца комочек чмокает очень.

Чмо нас замочит. Город нам – отчим.

Но ты меня очень, и я тебя очень…

Лето ли осень, всё фразу не кончим:

«Я тебя очень…»

 

1999

* * *

 

Я – двоюродная жена.

У тебя – жена родная!

Я сейчас тебе нужна.

Я тебя не осуждаю.

 

У тебя и сын и сад.

Ты, обняв меня за шею,

поглядишь на циферблат –

даже пикнуть не посмею.

 

Поезжай ради Христа,

где вы снятые в обнимку.

Двоюродная сестра,

застели ему простынку!

 

Я от жалости забьюсь.

Я куплю билет на поезд.

В фотографию вопьюсь.

И запрячу бритву в пояс.

* * *

 

Я – семья

Во мне как в спектре живут семь «я»,

невыносимых, как семь зверей

А самый синий

           свистит в свирель!

А весной

Мне снится

          что я –

             восьмой!

Явление 25-го кадра

 

МаЯКОВский.

РаДИОРынок.

 

Пришёл на рандевушка ушла.

 

ЖасМИНУЛИ мои денёчки.

 

СвиДАНИЯ — тюрьма.

 

Несут антисоВЕТЧИНУ на блюде.

 

Лорд Байрон инсестру — тру-ля-ля!

 

Тёлки-метёлки, вишьНевского кадры.

 

Африкомендовали борьбу со СПИДом.

Африкаделька — не для белых зубов.

Дельфинспектора подкормили?

 

2003