Арсений Тарковский

Арсений Тарковский

Вольтеровское кресло № 34 (238) от 1 декабря 2012 г.

Подборка: На то и волхв

Арсений Тарковский в отечественной литературе – явление особенное: масштабное и уникальное одновременно. Прожив без малого 82 года, он охватил, описал, отразил практически весь двадцатый век – «Я век себе по росту подбирал». Родился в 1907 году, застал ещё «лампы-“молнии”», «тростниковые аэропланы», «пахучие калоши “Треугольник”», «кудри символистов полупьяных». А умер в 1989 году – в начале перестройки. Все страшные события своего века – войны и революции – прожил в России и пропустил через себя. Для творчества, наверное, не придумать судьбы удачнее, а для жизни – труднее. «Жизнь брала под крыло, берегла и спасала» – да, неоднократно в его жизни возникали ситуации, казалось бы, безвыходные, гибельные, как арест в страшном 1921 году (убежал из поезда!) или шесть (!) операций по ампутации ноги после фронтового ранения. Но высшие силы берегли поэта и помогали преодолеть непреодолимое – наверное, не всё он тогда ещё написал.

В стихах Тарковский никогда не повторяется, разнообразие приёмов, стилей, образов поражает. Кажется невероятным, что один и тот же человек мог написать «Гвардейскую застольную» со знаменитыми строками «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина», ставшую народной песней, и «Жизнь» – стихотворение мистическое, философское, потрясающее прозрениями, проникновением в суть вещей: «На свете смерти нет. / Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надо / Бояться смерти ни в семнадцать лет, / Ни в семьдесят. Есть только явь и свет, / Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете. / Мы все уже на берегу морском, / И я из тех, кто выбирает сети, / Когда идёт бессмертье косяком». У него чрезвычайно мало проходных, неинтересных стихов, которые есть у каждого поэта. Читая строки Тарковского, веришь ему безоговорочно, погружаешься, забывая текущую реальность, что является несомненным доказательством поэтической истинности – в его стихах живёт божественная гармония. На то и волхв.

Лера Мурашова

Ночной дождь

 

То были капли дождевые,

Летящие из света в тень.

По воле случая впервые

Мы встретились в ненастный день.

 

И только радуги в тумане

Вокруг неярких фонарей

Поведали тебе заране

О близости любви моей,

 

О том, что лето миновало,

Что жизнь тревожна и светла,

И как ты ни жила, но мало,

Так мало на земле жила.

 

Как слёзы, капли дождевые

Светились на лице твоём,

А я ещё не знал, какие

Безумства мы переживём.

 

Я голос твой далёкий слышу,

Друг другу нам нельзя помочь,

И дождь всю ночь стучит о крышу,

Как и тогда стучал всю ночь.

 

Русалка

 

Западный ветер погнал облака.

Забеспокоилась Клязьма-река.

 

С первого августа дочке неможется.

Вон как скукожилась чёрная кожица.

 

Слушать не хочет ершей да плотвиц,

Губ не синит и не красит ресниц.

 

– Мама-река моя, я не упрямая,

Что ж это с гребнем не сладит рука моя?

 

Глянула в зеркало – я уж не та,

Канула в омут моя красота.

 

Замуж не вышла, детей не качала я,

Так почему ж я такая усталая?

 

Клонит ко сну меня, тянет ко дну,

Вот я прилягу, вот я усну.

 

– Свет мой, икринка, лягушечья спинушка,

Спи до весны, не кручинься, Иринушка!

 

* * *

 

Записал я длинный адрес на бумажном лоскутке,

Всё никак не мог проститься и листок держал в руке.

Свет растекся по брусчатке. На ресницы и на мех,

И на серые перчатки начал падать мокрый снег.

 

Шел фонарщик, обернулся, возле нас фонарь зажёг,

Засвистел фонарь, запнулся, как пастушеский рожок.

И рассыпался неловкий, бестолковый разговор,

Легче пуха, мельче дроби... Десять лет прошло с тех пор.

 

Даже адрес потерял я, даже имя позабыл

И потом любил другую, ту, что горше всех любил.

А идёшь – и капнет с крыши: дом и ниша у ворот,

Белый шар над круглой нишей, и читаешь: кто живёт?

 

Есть особые ворота и особые дома,

Есть особая примета, точно молодость сама.

 

Стань самим собой

 

           Werde der du bist.

                                   Гёте

 

Когда тебе придётся туго,

Найдёшь и сто рублей и друга.

Себя найти куда трудней,

Чем друга или сто рублей.

 

Ты вывернешься наизнанку,

Себя обшаришь спозаранку,

В одно смешаешь явь и сны,

Увидишь мир со стороны.

 

И всё и всех найдешь в порядке.

А ты – как ряженый на святки –

Играешь в прятки сам с собой,

С твоим искусством и судьбой.

 

В чужом костюме ходит Гамлет

И кое-что про что-то мямлит, –

Он хочет Моиси играть,

А не врагов отца карать.

 

Из миллиона вероятий

Тебе одно придётся кстати,

Но не даётся, как назло

Твоё заветное число.

 

Загородил полнеба гений,

Не по тебе его ступени,

Но даже под его стопой

Ты должен стать самим собой.

 

Найдёшь и у пророка слово,

Но слово лучше у немого,

И ярче краска у слепца,

Когда отыскан угол зренья

И ты при вспышке озаренья

Собой угадан до конца.

 

* * *

 

Пускай меня простит Винсент Ван-Гог

За то, что я помочь ему не мог,

За то, что я травы ему под ноги

Не постелил на выжженной дороге,

За то, что я не развязал шнурков

Его крестьянских пыльных башмаков,

За то, что в зной не дал ему напиться,

Не помешал в больнице застрелиться.

Стою себе, а надо мной навис

Закрученный, как пламя, кипарис.

Лимонный крон и тёмно-голубое, –

Без них не стал бы я самим собою;

Унизил бы я собственную речь,

Когда б чужую ношу сбросил с плеч.

А эта грубость ангела, с какою

Он свой мазок роднит с моей строкою,

Ведёт и вас через его зрачок

Туда, где дышит звёздами Ван-Гог. 

 

Стирка белья

 

Марина стирает бельё.

В гордыне шипучую пену

Рабочие руки её

Швыряют на голую стену.

 

Бельё выжимает. Окно –

На улицу настежь, и платье

Развешивает.

            Всё равно,

Пусть видят и это распятье.

 

Гудит самолёт за окном,

По тазу расходится пена,

Впервой надрывается днём

Воздушной тревоги сирена.

 

От серого платья в окне

Темнеют четыре аршина

До двери.

            Как в речке на дне –

В зеленых потёмках Марина.

 

Два месяца ровно со лба

Отбрасывать пряди упрямо,

А дальше хозяйка-судьба,

И переупрямит над Камой... 

 

 

* * *

 

Меловой да соляной

Твой Славянск родной,

Надоело быть одной –

Посиди со мной...

 

Стол накрыт на шестерых,

Розы да хрусталь,

А среди гостей моих

Горе да печаль.

 

И со мною мой отец,

И со мною брат.

Час проходит. Наконец

У дверей стучат.

 

Как двенадцать лет назад,

Холодна рука

И немодные шумят

Синие шелка.

 

И вино звенит из тьмы,

И поёт стекло:

«Как тебя любили мы,

Сколько лет прошло!»

 

Улыбнется мне отец,

Брат нальёт вина,

Даст мне руку без колец,

Скажет мне она:

 

– Каблучки мои в пыли,

Выцвела коса.

И поют из-под земли

Наши голоса.

 

* * *

 

Мы крепко связаны разладом,

Столетья нас не развели.

Я волхв, ты волк, мы где-то рядом

В текучем словаре земли.

 

Держась бок о бок, как слепые,

Руководимые судьбой,

В бессмертном словаре России

Мы оба смертники с тобой.

 

У русской песни есть обычай

По капле брать у крови в долг

И стать твоей ночной добычей.

На то и волхв, на то и волк.

 

Снег, как на бойне, пахнет сладко,

И ни звезды над степью нет.

Да и тебе, старик, свинчаткой

Ещё перешибут хребет.

 

Актёр

 

Всё кончается, как по звонку,

На убогой театральной сцене

Дранкой вверх несут мою тоску –

Душные лиловые сирени.

 

Я стою, хмелён и одинок,

Будто нищий над своею шапкой,

А моя любимая со щёк

Маков цвет стирает сальной тряпкой.

 

Я искусство ваше презирал.

С чем ещё мне жизнь сравнить, скажите,

Если кто-то роль мою сыграл

На вертушке роковых событий?

 

Где же ты, счастливый мой двойник?

Ты, видать, увел меня с собою,

Потому что здесь чужой старик

Ссорится у зеркала с судьбою.

 

Бабочка в госпитальном саду

 

Из тени в свет перелетая,

Она сама и тень и свет,

Где родилась она такая,

Почти лишённая примет?

Она летает, приседая,

Она, должно быть, из Китая,

Здесь на неё похожих нет,

Она из тех забытых лет,

Где капля малая лазори

Как море синее во взоре.

 

Она клянётся: навсегда! –

Не держит слова никогда,

Она едва до двух считает,

Не понимает ничего,

Из целой азбуки читает

Две гласных буквы – А и О.

 

А имя бабочки – рисунок,

Нельзя произнести его,

И для чего ей быть в покое?

Она как зеркальце простое.

Пожалуйста, не улетай,

О госпожа моя, в Китай!

Не надо, не ищи Китая,

Из тени в свет перелетая.

Душа, зачем тебе Китай?

О госпожа моя цветная,

Пожалуйста, не улетай!

 

 

Балет

 

Пиликает скрипка, гудит барабан,

И флейта свистит по-эльзасски,

На сцену въезжает картонный рыдван

С раскрашенной куклой из сказки.

 

Оттуда её вынимает партнер,

Под ляжку подставив ей руку,

И тащит силком на гостиничный двор

К пиратам на верную муку.

 

Те точат кинжалы и крутят усы,

И топают в такт каблуками,

Карманные враз вынимают часы

И дико сверкают белками, –

 

Мол, резать пора! Но в клубничном трико,

В своем лебедином крахмале,

Над рампою прима взлетает легко,

И что-то вибрирует в зале.

 

Сценической чуши магический ток

Находит, как свист соловьиный,

И пробует волю твою на зубок

Холодный расчёт балерины.

 

И весь этот пот, этот грим, этот клей,

Смущавшие вкус твой и чувства,

Уже завладели душою твоей.

Так что же такое искусство?

 

Наверное, будет угадана связь

Меж сценой и Дантовым адом,

Иначе откуда бы площадь взялась

Со всей этой шушерой рядом?

 

Бобыль

 

Двор заполонила сорная,

Безнадзорная, узорная,

Подзаборная трава,

Дышит мятой и паслёном,

Шёлком шитые зелёным

Простирает рукава.

 

На дворе трава некошена,

С похорон гостей не прошено,

И бобыль один в избе

Под окошком с крестовиной,

Заплетённым паутиной,

Спит с цигаркой на губе,

 

Видит сон про птицу райскую,

Про свою вину хозяйскую

Перед Богом и женой,

Про невзбитую подушку,

Непочатую чекушку

И про тот платок цветной.

 

Ветер

 

Душа моя затосковала ночью.

А я любил изорванную в клочья,

Исхлёстанную ветром темноту

И звёзды, брезжущие на лету

Над мокрыми сентябрьскими садами,

Как бабочки с незрячими глазами,

И на цыганской масленой реке

Шатучий мост, и женщину в платке,

Спадавшем с плеч над медленной водою,

И эти руки как перед бедою.

 

И кажется, она была жива,

Жива, как прежде, но её слова

Из влажных «Л» теперь не означали

Ни счастья, ни желаний, ни печали,

И больше мысль не связывала их,

Как повелось на свете у живых.

 

Слова горели, как под ветром свечи,

И гасли, словно ей легло на плечи

Всё горе всех времен. Мы рядом шли,

Но этой горькой, как полынь, земли

Она уже стопами не касалась

И мне живою больше не казалась.

Когда-то имя было у неё.

Сентябрьский ветер и ко мне в жильё

Врывается –

То лязгает замками,

То волосы мне трогает руками.

 

Рукопись

 

А. А. Ахматовой

 

Я кончил книгу и поставил точку,

И рукопись перечитать не мог.

Судьба моя сгорела между строк,

Пока душа меняла оболочку.

 

Так блудный сын срывает с плеч сорочку,

Так соль морей и пыль земных дорог

Благословляет и клянет пророк,

На ангелов ходивший в одиночку.

 

Я тот, кто жил во времена мои,

Но не был мной. Я младший из семьи

Людей и птиц, я пел со всеми вместе

 

И не покину пиршества живых –

Прямой гербовник их семейной чести,

Прямой словарь их связей корневых.

 

* * *

 

Вот и лето прошло,

Словно и не бывало.

На пригреве тепло.

Только этого мало.

 

Всё, что сбыться могло,

Мне, как лист пятипалый,

Прямо в руки легло,

Только этого мало.

 

Понапрасну ни зло,

Ни добро не пропало,

Всё горело светло,

Только этого мало.

 

Жизнь брала под крыло,

Берегла и спасала,

Мне и вправду везло.

Только этого мало.

 

Листьев не обожгло,

Веток не обломало...

День промыт, как стекло,

Только этого мало.

 

Жили-были

 

Вся Россия голодала,

Чуть жила на холоду,

Граммофоны, одеяла,

Стулья, шапки, что попало

На пшено и соль меняла

В девятнадцатом году.

 

Брата старшего убили,

И отец уже ослеп,

Всё имущество спустили,

Жили, как в пустой могиле,

Жили-были, воду пили

И пекли крапивный хлеб.

 

Мать согнулась, постарела,

Поседела в сорок лет

И на худенькое тело

Рвань по-нищенски надела;

Ляжет спать – я то и дело:

Дышит мама или нет?

 

Гости что-то стали редки

В девятнадцатом году.

Сердобольные соседки

Тоже, будто птицы в клетке

На своей засохшей ветке,

Жили у себя в аду.

 

Но картошки гниловатой

Нам соседка принесла

И сказала:

– Как богато

Жили нищие когда-то.

Бог Россию виноватой

Счел за Гришкины дела.

 

Вечер был. Сказала:

– Ешьте! –

Подала лепешки мать.

Муза в розовой одежде,

Не являвшаяся прежде,

Вдруг предстала мне в надежде

Не давать ночами спать.

 

Первое стихотворенье

Сочинял я, как в бреду:

«Из картошки в воскресенье

Мама испекла печенье!»

Так познал я вдохновенье

В девятнадцатом году.

 

 

Вещи

 

Всё меньше тех вещей, среди которых

Я в детстве жил, на свете остаётся.

Где лампы-«молнии»? Где чёрный порох?

Где чёрная вода со дна колодца?

 

Где «Остров мёртвых» в декадентской раме?

Где плюшевые красные диваны?

Где фотографии мужчин с усами?

Где тростниковые аэропланы?

 

Где Надсона чахоточный трёхдольник,

Визитки на красавцах-адвокатах,

Пахучие калоши «Треугольник»

И страусова нега плеч покатых?

 

Где кудри символистов полупьяных?

Где рослых футуристов затрапезы?

Где лозунги на липах и каштанах,

Бандитов сумасшедшие обрезы?

 

Где твёрдый знак и буква «ять» с «фитою»?

Одно ушло, другое изменилось,

И что не отделялось запятою,

То запятой и смертью отделилось.

 

Я сделал для грядущего так мало,

Но только по грядущему тоскую

И не желаю начинать сначала:

Быть может, я работал не впустую.

 

А где у новых спутников порука,

Что мне принадлежат они по праву?

Я посягаю на игрушки внука,

Хлеб правнуков, праправнукову славу.

 

Верблюд

 

На длинных нерусских ногах

Стоит, улыбаясь некстати,

А шерсть у него на боках

Как вата в столетнем халате.

 

Должно быть, молясь на восток,

Кочевники перемудрили,

В подшёрсток втирали песок

И ржавой колючкой кормили.

 

Горбатую царскую плоть,

Престол нищеты и терпенья,

Нещедрый пустынник-господь

Слепил из отходов творенья.

 

И в ноздри вложили замок,

А в душу – печаль и величье,

И верно, с тех пор погремок

На шее болтается птичьей.

 

По Чёрным и Красным пескам,

По дикому зною бродяжил,

К чужим пристрастился тюкам,

Копейки под старость не нажил.

 

Привыкла верблюжья душа

К пустыне, тюкам и побоям.

А всё-таки жизнь хороша,

И мы в ней чего-нибудь стоим.