Борис Вольфсон

Борис Вольфсон

Золотое сечение № 2 (494) от 11 января 2020 года

Подборка: Засидевшийся гость

* * *

 

Осколки разбитого вдребезги – те и

другие, которые не были целым.

Их складывать – нет бесполезней затеи, −

заняться пора б уже стоящим делом.

 

Когда б захотели, понять мы смогли бы,

что выделки вряд ли достойны овчинки,

что время настало разбрасывать глыбы,

и мелкие камни, и даже песчинки.

 

Я пальцы поранил, пытаясь собрать их

и склеить каким-нибудь суперцементом.

Но братские чувства в недавних собратьях

остыли и кажутся им рудиментом.

 

Легко ль уцелеть под таким камнепадом?

Здесь сам становлюсь будто камни и пыль я.

Но ты, дорогая, пока ещё рядом,

а значит, мои не напрасны усилья.

 

* * *

 

А жизнь как вещь, что на меня клевещет, – 

и старит, и давно уже мала.

Но я успел привыкнуть к этой вещи:

чем – не пойму, но мне она мила.

 

Пусть рожи корчит и глаза таращит,

стишков моих долистывая том,

её не убираю в долгий ящик:

сгодится на сейчас и на потом.

 

С утра башка трещит и спину ломит,

но, подогнав неровные стежки, 

я жизнь латаю и в свой старый томик

дописываю новые стишки.

 

Осознательное

 

Спотыкачествуя часто, я твержу «Memento Mori!»,

тело бренное по брегу всё же пробуя влачить.

Эгегейское, шальное, расплескательное море

субтрофические язвы не способно залечить.

 

Ножик требуем хирургу для болезненных историй,

а на катере оркестрик так врезает «Янки Дудль»,

что не ясно – то ли сана-, то ли сразу крематорий,

но дымичествует, будто Эйя-Фьятла-блин-Йокудль.

 

Это галлюциногены, миражами прорастая,

на беспочвенную почву опираются едва,

но ходить куда вернее, если партия простая,

на два поля с белой пешки, размещённой на Е2.

 

Попурический оркестрик, знай, наяривает «Янки»,

но сбивается и чахнет, как мотор ненастным днём,

а из дыма прорастают ненадёжные приманки, ‒

нет стартёра у тапёра ‒ остаётся бить конём.

 

* * *

 

Июль сибаритствует – зелень, жара,

но ветер с дождём налетит из затакта...

Неужто уже собираться пора?

Не хочется как-то.

 

Негатив

 

Тень проявляется светом, а свет превращается в тень, –

и чем ярче, тем глубже, как тысяча лье под водой.

Бело-чёрной осой на сознанье садится мигрень

и впивается в мозг, и сияет погасшей звездой.

 

Тайна, ставшая явью, пугает и режет глаза,

невозможно  вдохнуть затвердевшего знания газ,

бесполезно звенит, растекаясь по древу, фреза,

и не знаешь, что делать с согласьем, сменившим отказ.

 

Омывает волной налетевший извне суховей,

дождь слепой прожигает холодной слезой изнутри,

и чужая тарелка себя объявляет своей,

и пульсирует боль, как часы по команде «замри».

 

Новой истиной стал очевидный и наглый фальшак,

и квадраты по рельсам стучат на манер колеса.

От любви к нелюбви незаметный мы сделали шаг,

и сгустившийся мозг проедает мигренью оса.

 

 

Наверно, уже сто лет очкам,

а всё сменить не рискую.

Опять твой портрет по клеточкам,

прищурив глаза, рисую.

 

Зачем это мне? Не забыл и так

ни клеточки,  ни реснички.

Но неразменный пропал пятак,

с утра не поют синички.

 

Я их из клетки давным-давно

выпустил на свободу,

но по привычке несу пшено

и наливаю воду.

 

Хотя очкам моим много лет, 

ещё не дожил до ста я.

Рисую по клеточкам твой портрет,

а клетка давно пустая.

 

Геометрическое

 

В неевклидовом пространстве

параллельные миры

могут и пересекаться,

и частично совпадать.

 

Ну а перпендикулярных

там миров не перечесть.

Но они, представьте, могут

общих точек не иметь.

 

А ещё трудней представить,

будто мир всего один,

сам в себе распараллелен,

расползается по швам.

 

Под собой его не чуя,

мы, однако, в нём живём

и наивно полагаем

самым лучшим из миров.

 

* * *

 

Хозяйка, разумеется, устала,

но с гостем засидевшимся мила,

а, между тем, тарелки и бокалы

тихонько убирает со стола.

 

Мелодия медлительного вальса

звучать могла б до самого утра.

Но он не ждёт, что скажут: ‒ Оставайся! ‒

и, в общем, понимает, что пора.

 

Он говорит: ‒ Мы те же, и не те мы,

всё в жизни как-то наперекосяк...

Но не найдя поддержки этой темы,

осознаёт, что разговор иссяк.

 

А все другие разговоры мелки, 

а с этим ‒ только душу бередить...

Он помогает собирать тарелки,

молчит ‒ и всё не хочет уходить.

 

Осень

 

Хотя она не все плоды пожала,

уже звучит прощальная токката.

А в окнах, в окнах – зарево пожара,

а может, просто отблески заката.

 

И я слежу с веранды застеклённой,

как медлит этот день, теряя силы.

Ещё пылают ясени и клёны –

она зажгла их и не погасила.

 

Не устояв, спустилась с пьедестала –

в закат, в опустошённость дачных комнат

и от себя самой почти отстала,

но, боже мой, конечно же, догонит.

 

Не стоит придавать...

 

Внимательно наблюдая за суетой бактерий,

подкручивая верньеры и щуря очкастый глаз,

мы вовсе не склонны видеть в происходящем мистерий,

хотя эти твари часто напоминают нас. 

 

Зачем придавать значение эмоциям и мыслишкам,

а также полёту фантазии – какой там у них полёт? – 

у инфузорий, плывущих в питательном, но не слишком,

бульоне, в который, к счастью, никто не накапал йод?

 

А ведь с позиций вечности или той же истории – 

прежде в этом признаться мешал нам природный такт – 

все мы, ребята, не более, чем мелкие инфузории,

рождённые, чтоб размножаться, – и это научный факт.

 

Видно под микроскопом, как перегнувшись в талии, 

напоминая чем-то раскрывшийся медальон,

делится на две бактерия – и обе ведут баталии,

но вовсе не за духовность, а за простой бульон.

 

А если встретят жиринку – решительно атакуя,

сражаются до победы, двоиться не перестав, 

и радостно пожирают, причмокивая и смакуя,

хотя почти обезжирен питающий их состав.

 

Такая вот вышла басня, а если хотите, ода – 

я их воспел напоследок, точнее, не их, а нас,

поскольку вполне управимся мы сами с собой без йода,

как только жиринки закончатся, – а их невелик запас.

 

Секвойи

 

Видишь, я стою босой

перед вечностью...

Юрий Кукин

 

Без какой-либо рисовки,

с босотою не родня,

я стою, надев кроссовки, ‒

вечность смотрит на меня.

 

Царь природы или червь я,

ей, конечно, всё равно.

Эти гордые деревья

здесь поставлены давно.

 

Их величественной лени

отхлебнув хмельной настой,

опускаюсь на колени

перед грозной красотой.

 

Жду условленного знака

приобщенья к их мирам,

понимая: здесь, однако,

не гостиница, а храм.

 

Контражур лиловой хвои,

центр – в заоблачном раю,

где кончаются секвойи, ‒

я ж, как в песне, на краю.

 

Завершив свой путь неблизкий,

усмирив былую прыть,

я теперь учу английский,

чтобы с ними говорить.

 

* * *

 

Я барабан, я даже не родня

творцам − лишь инструмент, пустая тара

для звуков, − я не то чтоб жду удара,

но отзываюсь, если бьют в меня!

 

* * *

 

Стихи – это чистая боль − без наркоза,

и чистая радость, и бездна без дна.

Спасают они, как в блокаду глюкоза,

и губят, как лишняя рюмка вина.

 

Они – наркоману блаженная доза,

и нитка, сшивающая времена,

и жар, и объятье прохладного сна,

и мысль, бередящая мозг, как заноза.

 

Не слава и деньги − расплата без сдачи,−

все тайны твои и твои неудачи

стихи выдают, обнажают грехи

 

и слабости, но, собирая осколки,

ты пробуешь склеить с молвой недомолвки,

когда, как маньяк, сочиняешь стихи.