Евгений Евтушенко

Евгений Евтушенко

Возле Братска в поселке Анзёба 
плакал рыжий хмельной кладовщик. 
Это страшно всегда до озноба, 
если плачет не баба — мужик. 
  
И глаза беззащитными были, 
и кричали о боли своей, 
голубые, насквозь голубые, 
как у пьяниц и малых детей. 
  
Он опять подливал, выпивая, 
усмехался: «А,- всё это блажь!» 
и жена его плакала: «Ваня, 
лучше выпей, да только не плачь». 
  
Говорил он, тяжелый, поникший, 
как, попав под Смоленском в полон, 
девятнадцатилетним парнишкой 
был отправлен в Италию он. 
  
«Но лопата, браток, не копала 
в огражденной от всех полосе, 
а роса на шоссе проступала, 
понимаешь, роса — на шоссе! 
  
И однажды с корзинкою мимо 
итальянка-девчушечка шла, 
и что люди голодные — мигом, 
будто русской была, поняла. 
  
Вся чернявая, словно грачонок, 
протянула какой-то их фрукт 
из своих семилетних ручонок, 
как из бабьих жалетельных рук. 
  
Ну а этим фашистам проклятым, 
что им дети, что люди кругом, 
и солдат её вдарил прикладом, 
и вдобавок ещё — сапогом. 
  
И упала, раскинувши руки, 
и затылок,- весь в кровь на шоссе, 
и заплакала, горько, по-русски, 
так, что сразу мы поняли все. 
  
Сколько наша братва отстрадала, 
оттерпела от дома вдали, 
но чтоб эта девчушка рыдала, 
мы уже потерпеть не могли. 
  
И овчарок, солдат мы — в лопаты, 
рассекая их сучьи хрящи, 
ну а после уже — в автоматы. 
Оказались они хороши. 
  
И свобода нам хлынула в горло 
и, вертлявая, словно юла, 
к партизанам их тамошним в горы 
та девчушечка нас повела. 
  
Были там и рабочие парни, 
и крестьяне — дрались на ять! 
Был священник, по-ихнему падре 
(так что бога я стал уважать). 
  
Мы делили затяжки и пули, 
и любой сокровенный секрет, 
и порою, ей-богу, я путал, 
кто был русский в отряде, кто нет. 
  
Что оливы, браток, что берёзы, 
это, в общем, почти все равно. 
Итальянские, русские слёзы 
и любые — всё это одно…» 
  
«А потом?» — «А потом при оружьи 
мы входили под музыку в Рим. 
Гладиолусы плюхались в лужи, 
и шагали мы прямо по ним. 
  
Развевался и флаг партизанский, 
и французский, и английский был, 
и зебрастый американский… 
Лишь про нашенский Рим позабыл. 
  
Но один старичишка у храма 
подошел и по-русски сказал: 
«Я шофёр из посольства Сиама. 
Наш посол был фашист… Он сбежал… 
  
Эмигрант я, но родину помню. 
Здесь он, рядом — тот брошенный дом. 
Флаг, взгляните-ка, алое поле, 
только лев затесался на нём». 
  
И тогда, не смущаясь нимало, 
финкарими спороли мы льва, 
но чего-то ещё не хватило: 
мы не поняли даже сперва. 
  
А чернявый грачонок — Мария 
(да простит ей сиамский посол!) 
хвать-ка ножницы из барберии, 
да и шварк от юбчонки подол! 
  
И чего-то она верещала, 
улыбалась — хитрехонько так, 
и чего-то она вырезала, 
а потом нашивала на флаг. 
  
И взлетел — аж глаза стали мокнуть 
у братвы загрубелой, лютой — 
красный флаг, а на нём серп и молот 
из юбчонки девчушечки той…» 
  
«А потом?» Похмурел он, запнувшись, 
дернул спирта под сливовый джем, 
а лицо было в детских веснушках, 
и в морщинах — недетских совсем. 
  
«А потом через Каспий мы плыли, 
улыбались, и в пляс на борту. 
Мы героями вроде как были, 
но героями лишь до Баку. 
  
Гладиолусами не встречали, 
а встречали, браток, при штыках. 
По-немецки овчарки рычали 
на отечественных поводках. 
  
Конвоиров безусые лица 
с подозреньем смотрели на нас, 
и кричали мальчишки нам: «Фрицы!» — 
так, что слёзы вставали у глаз. 
  
Весь в прыщах, лейтенант-необстрелок 
в форме новенькой, так его мать, 
нам спокойно сказал: «Без истерик!» — 
и добавил: «Оружие сдать!» 
  
Мы на этот приказ наплевали, 
мы гордились оружьем своим: 
«Нам без боя его не сдавали, 
и без боя его не сдадим». 
  
Но солдатики нас по-пастушьи 
привели, как овец, сосчитав, 
к так знакомой железной подружке 
в так знакомых железных цветах. 
  
И куда ты негаданно делась 
в нашей собственной кровной стране 
партизанская прежняя смелость? 
Или, может, приснилась во сне? 
  
Опустили мы головы низко 
и оружие сдали легко. 
До Италии было неблизко, 
до свободы совсем далеко. 
  
Я, сдавая оружье и шмотки, 
под рубахою спрятал тот флаг, 
но его отобрали при шмоне: 
«Недостоин,- сказали,- ты враг…» 
  
И лежал на оружье безмолвном, 
что досталось нам в битве святой, 
красный флаг, а на нём серп и молот 
из юбчонки девчушечки той…» 
  
«А потом?» Усмехнулся он желчно, 
после спирту еще пропустил, 
да и ложкой комкастого джема, 
искривившись, его подсластил. 
  
Вновь лицо он сдержал через силу 
и не знал его спрятать куда: 
«А, не стоит… Что было — то было. 
Только б не было так никогда. 
  
Завтра рано вставать мне — работа. 
Ну а будешь в Италии ты,- 
где-то в городе Монте-Ротонда, 
там живут партизаны-браты. 
  
И Мария — вся в черных колечках, 
А теперь уж в седых — столько лет. 
Передай, если помнит, конечно, 
ей от рыжего Вани привет. 
  
Ну не надо про лагерь, понятно. 
Как сказал — что прошло, то прошло. 
Ты скажи им — им будет приятно: 
в общем, Ваня живёт хорошо…» 
  
Ваня, все же я в Монте-Ротонде 
побывал, как просил меня ты. 
Там крестьяне, шофёр и ремонтник 
обнимали меня, как браты. 
  
Не застал я синьоры Марии. 
На минуту зашел в её дом, 
и взглянули твои голубые 
с фотографии — рядом с Христом. 
  
Меня спрашивали и крестьяне, 
и священник, и дровосек: 
«Как там Ванья, как Ванья, как Ванья?» 
     — 
и вздыхали: «Какой человек!» 
  
Партизаны стояли рядами — 
столько их для расспросов пришло, 
и твердил я, скрывая рыданья: 
«В общем, Ваня живет хорошо». 
  
Были мы ни пьяны, ни тверезы — 
просто пели и пили вино. 
Итальянские, русские слёзы 
и любые — все это одно. 
  
Что ж ты плачешь, опять наливая, 
что ж ты цедишь: «А, всё это блажь!»? 
Тебя помнит Италия, Ваня, 
и запомнит Россия — не плачь.


Популярные стихи

Алексей Прасолов
Алексей Прасолов «Я умру на рассвете»
Геннадий Шпаликов
Геннадий Шпаликов «Друг мой, я очень и очень болен»
Зинаида Гиппиус
Зинаида Гиппиус «Закат»