Галина Докса

Галина Докса

Четвёртое измерение № 6 (282) от 21 февраля 2014 года

Подборка: Просто молчание

Звезда

 

Успел до сумерек бродяга-полумесяц

добыть себе ночлег на чердаке,

откуда, белизну свою развесив,

сбегали стайкой прачки налегке.

 

И вскоре в этой виденной стократно,

истёртой ленте паточных чудес,

всегда одна, всегда невероятна,

взошла звезда на полотно небес.

 

В то старое кино в скрипучем зале,

где щёки как анфас – полулуна,

и поцелуй, а там она в финале

глядит в проём чердачного окна.

 

Ветка

 

Качание ветки, жест ласки и зова,

внезапный, как выкрик, знакомый, как сон,

всегда залетавший на первое слово,

невнятное слово сквозь призрачный звон.

 

Над речкой Ничто

есть мостик Никак,

там в белых пальто

стоят облака,

стоят, пожимая плечами,

в печали, печали, печали

 

Заветная ветка, узнать не успеть мне,

что движет тобою – рука или ветер…

Дохнёшь, исчезая, прохладой речною

на зябкую память, на слово второе.

 

За площадью Мир

есть улица Мы.

Там тесно, как в чаще.

К несчастью, несчастью, несчастью,

там не разойтись двоим.

 

Цветущей была, догадается утро.

Цвела б и звала, но додумало думу,

ступая на мост, изогнувшийся круто,

последнее слово, от солнца угрюмо.

 

Под городом Ты

в местечке Свобода

посмыты мосты

вчера половодьем.

 

Финал

 

В финале тайного романа,

приладив точку к слову «нет»,

замкнёт в улыбке бездыханной

свою изменницу Поэт.

 

Рукой, исколотой по локоть,

он, и с собою не знаком,

её письма на обороте

запишет мёртвым языком:

 

«Что кончилось, не начиналось,

Я Командором не войду.

Ты моя вечная усталость

и скука райская в аду...»

 

Вместившей целую эпоху

строфы затверженной скелет

сухим кузнечиком оглохнет

в уже остывшем янтаре.

 

А время лечит, тихо плача,

из снов уводит поводырь,

и ничего не будет значить

письмо, затёртое до дыр,

 

и станет простенькой, как гамма,

его тоска, его печаль,

и он усядется за драму,

репризы резвые строча…

 

Я вижу сгорбленную спину,

рубахи рыцарской апаш

и воробьиную мякину

клюющий слепо карандаш.

 

Я вижу: запонки непарной

остановившийся зрачок

следит за прозой окаянной,

разбужен дрогнувшим лучом.

 

Улитки

 

Под взглядом гигантской тени моей, слева направо
по сонной дороге, по жирному следу колёс
трое ползут, волоча на себе мраморные
пещеры, быстрее, чем происходит рост
ногтей и волос.

Но первый уже недвижим – муравьиное мясо
на узорном блюде с рожками в виде спаржи,
крап на раковине бешено скор, как фигуры пляса
в агонии членов, которых нет, и всё же
страшно до дрожи.

Второй настигает гибнущего в полном владенье
жизнью, приникает со всею силой
ужаса к праху его, делает
всё, чтобы спрятать в уготованную могилу
рыхлое тело.

Третий дрожит антеннами, сигнал потерял.
Горбик его, как ноготь младенца, мал.
Поняв с тоскою, что это была семья,
за щепку цепко хватается тень моя.

Еще успеют двое в полёте
втянуть в катапульты атомы плоти,
а первый последней мыслью своей
достигнет цели двоих скорей.

Не знаю, в чём соль и смысл каков,
по сонной дороге сколько шагов
осталось отмерить в скудеющем времени
мысли моей, тени моей.

 

В одно предложение

 

Путаясь в обращениях, не отдавая отчёта

разуму, готовому узаконить каждое «ты»,

с лихвой наперёд перечёркивая работу

его филигранную, в приступах тошноты

при шевелении первом внутренней речи,

как бы в утробе преджизнь сиамцев-уродов

или из разных болванок на разных заводах

точенье болта и гайки с резьбою встречной,

почти равнодушно, ведь попросту: ана-то-ми-я,

органики плоти с механикой слов сраста-ние,

с затверженным на два счёта «но ты не я»

нот пред умеющим их читать листание,

в пределе: стояние за плечом, братание –

 

– пишутся письма правой и, опередив их,

левой, ответы, они же вердик-ты.

 

Они

 

ушедшим

 

Порханье белянки над сизой капустной грядой,
с вилка на вилок перелётное жальце касаний…
Круженье считалки, где равен сапожник-портной
царю с королевичем в жмурках и прятках часами.

Голодная мысль моя, взгляд сквозь мельканье ресниц,
с лица на лицо перепорх ненасытного «кто ты?»,
сухая гроза, их глаза, полыханье зарниц…
(Малютка-портной был шестым, королевич – четвёртым.)

А после заката сигнальный фонарь не горит,
и чёрные бабочки бьются с размаху о стены.
Их игры похожи на тесный и душный Аид,
на кучу-малу из не узнанных сослепу теней.

Дай в кокон тебя зарубцую, ползучая мысль!
Дай шёлковой нитью твоей разживусь на рассвете!
Ни разу, клянусь, я себе не позволила «мы»,
с тенями теней сочиняя язык междометий.

Малютки-портного иголку живую ищу.
Хочу уколоться и капельку крови на палец.
На  ощупь виднее, где шея нежней, палачу,
и кажется, всё это месиво попросту память.

Ты будешь такой… О, ты будешь мгновенье потом –
Такой! – ничего, что у времени латка на латке…

…Размётаны парами, ах, на крыльце золотом
к утру проступают они в белоснежных крылатках.

 

Миллионная, 5

 

Тот город, мной любимый с детства…

А. А.

 

В безлюдье полном и мгновенном,

как будто умыслом прямым,

взлетел над брошенною сценой

белёсый занавес зимы.

 

И я бреду, шатая задник,

слепа от полдня и весны,

и Инженерный, тая, замок

дрожит и катится с ресниц.

 

И нежен цвет его утробный,

такой креветочно-морской,

пока по мчащейся Садовой,

смахнув свободною рукой

 

и лип кулисное паденье,

и в свежей соли гололёд,

я боковое рушу зренье,

в такой-то век, такой-то год,

 

как если б вскользь, «хамелеонов»

моих разбив пустые сны,

вдали дом пять по Миллионной

вставал пейзажем соляным

 

и марсианская нездешность

по поля Марсова скамьям

строй лебедей остолбеневших

гнала раскосо на меня.

 

Пойдем гулять!

 

Cadran solar на Меншиковом доме....

Анна Ахматова


Пойдём гулять со мной туда,
где нам вовек не нагуляться,
где топит невская вода
фасады северных палаццо,

где венец'янскою мечтой
с краями линии залиты
и будто слизаны граниты
адриатической волной,

где тем черней, чем ярче день,
скользит, истаяв на изломе,
простая стрельчатая тень
часов на Меншиковом доме.

Их опрокинут циферблат
в зеркальной глади отраженьем,
и время движется назад,
когда плывёшь под этой тенью.

И время движется легко,
как остроносая гондола,
на ней до Фив недалеко
и сфинксов вечного прикола.

Там дыбит крылышки грифон,
тобой прирученный когда-то,
весь в пену встречного заката
лететь послушно устремлён…

Пойдем гулять! Со мной! Туда!..

 

Я тебя вижу!


Лазурь небес устала черпать высь.
Октябрь последний расточает дар свой.
Чахоточные лёгкие листвы
закатный луч просвечивает насквозь.

Ждёт Петербург явления зимы,
ветвей чугунных напрягая оси.
Я пролетела, может, полземли,
чтоб вовсе не кончалась эта осень.

В просвете узком жмутся облака.
Лазурь небес они хранить устали.
Скудеет воздух, хмурится закат.
Ещё светло в моём Узбекистане.

Ещё светло, и может, взмыв с листа,
пока я сплю над пятой чашкой кофе,
мой юный, мой раскосый Аватар
ташкентский листопад вплетает в косу.

Пусть памяти моей обузит круг
чугунных лет тупая костоломня –
объятие его лазурных рук,
пока я сплю, всё сохранит, что помню:

…стволы века считающих чинар
…саманных улиц под гору сбеганье
…и девочек, метущих тротуар
    в осенний день с улыбкой расставанья.

Лежит луна в протянутой руке
узбекскою лепёшкой на ладони…
Тебя я вижу, голубой Ташкент,
во всю раскосость глаз его бездонных.

 

Ташкент – Петербург

 

Разорванный сонет


В стеклянной неподвижности времён
распялена, как бабочка в витрине,
поэзия, стряхни тяжёлый сон,
в иное выпорхни из мертвенного ныне.

Нет больше дат, всё врут календари,
текущий век, водоворот над стоком,
своим воздушным  танцем  усмири,
поэзия! –

– Нет, прячься, будь жестока,
не дай узор запомнить сложный свой,
мелькни и слейся с призрачным пейзажем.
Ты куколкой была, червём, душой –

лети туда, слепой клочок бумажный,
где, как под ветром нежная трава,
не сказаны, колышутся слова.

 

Клиповое сознание

 

Глазом, натасканным на сканирование ноликов

в ценниках, зацепившись за рекламный ролик,

какую-нибудь согнутую в рог скрепку Эйфеля,

сколовшую выпуск «Сегодня» с новогоднею канителью,

 

или успев удивиться, на скорости ралли управившись с пультом,

имени Одиссей в финале мистерии четвертьминутной,

тому, как мальчик в хламиде до новой покроя эры

с троянским конём замышляет аферу Гомера,

 

и даже, в деталях великим, английским пленясь сериалом,

в котором улыбки актёров стремительней жестов усталых,

ждать будешь паузы, выемки времени, щёлки прозренья,

хоть бы за титрами, скороговоркой бегущими тленья,

 

да, неким гением эспумизана, патрицием павшего Рима,

скуку прогнав уловлением рифмы и ритма,

спутниками зафигаченных на орбиту,

как надышавшись эфира, момента, кремниева карбида,

 

ждать будешь истово

 

пляски

маленькой одалиски

памперсов,

шоколадного завтрака

байкеров

или

неандертальской

и острова Пасхи

идиллий,

хоть запаха

мысли, метафоры, метастазы,

вон там за титрами, уже недоступными глазу,

но как бы на чистой латыни – Ad rem! – как бы ритора

речи уже эталонной летящих периодов….

 

…и догадавшись без звука, по ком ожиданье,

в полночь утонешь в мелькании спиц над вязаньем.

 

---

Прим. Ad rem – К делу! (лат.)

 

Утро Рождества

 

Чуть подморозит в утро Рождества,

и облака потянутся к востоку,

прозрачные, как рукава пророка,

и плоть небес возрадует, жива,

что это родилась весна до срока.

Тих крыльев плеск, тих свет и даль тиха,

как т о т восторг волхва и пастуха.

 

Просто молчанье

 

Вгрызаясь мыслью

(старый, загнанный зверь)

в корень, в истину

с занозою меж бровей,

с зимой, дотянувшей минус свой

январский до полюса

ночи в пять звёздок

(три в струнку и две на отлёте),

шестую лови, как с голоса,

пока не замёрзла,

она есть живой самолётик,

 

кто жжёт и плюётся красным,

(чувство – лисёнок за пазухой:

вжать, затерпеть, выжечь,

выдержать строй, выжить,

это будет твоё сердце,

новое сердце утробы,
обёрнутое в холстину).

Дым в эти ночи светел,
снег в эту зиму робок,
небо почти пустынно,
Просто молчанье – доблесть.

Сердцебиенье – подвиг.

 

Минута

 

Как чисто кольцо годовое

собой накрывает былое,

как просто минутой покоя

затмить мельтешение дат.

 

Две сложенных горкой ладони,

улыбки улиточий домик,

случаен, негадан, укромен –

под веками тихий закат.

 

Как будто у этой минуты

есть власть усмирения смуты,

казавшейся вечной кому-то,

желанной душе вопреки.

 

И плотно смыкаются ставни

на окнах, глядевших недавно

в пустыню, где воздух отравлен

и гибелью дышат пески.

 

Зови это кратким прощаньем,

а хочешь – исходом витальным…

Мы все в деревенской читальне,

за профилем профиль, уснём.

 

И лбов драгоценная тяжесть

на книги забытые ляжет

недвижно, как дерево вяжет

в покое кольцо за кольцом.