Георгий Яропольский

Георгий Яропольский

Все стихи Георгия Яропольского

Quod licet

 

Без громыханья и озона

обрушивались, накатив,

зарницы из-за горизонта,

ночь обращая в негатив.

 

Гроза гнала там по-курьерски,

мы не могли поспеть за ней,

хотя мелькал сквозь занавески

невнятный зов её огней.

 

И это было так знакомо:

жить, не судя и не рядя,

довольствуясь грозой без грома

да радугою без дождя.

 

Russian Malaise

 

В чём-то подобном стыдно признаться…

            Если подробно,

то у сердчишки прыть, что у зайца, –

            бьётся о рёбра.

 

Вот бы свернуться, словно в утробе!

            Страхи б не лезли…

Что получило статус в Европе

            русской болезни?

 

Сон равен смерти… Мыслям проворным

            время приспело.

Здесь не поможешь даже снотворным,

            в том-то и дело.

 

Спать неспособность – скверная штука,

            склонная к мести.

Нет, не укрыться от перестука

            капель по жести!

 

К спящим питая чёрную зависть,

            разумом сбитым

русской болезнью снова терзаюсь

            вместе с Бахытом.

 

 

* * *

 

«Я люблю тебя…» Господи Боже,

кто ж подобных словес не твердил!

Не хочу изъясняться похоже:

в прошлой жизни я был крокодил.

 

Так скажу, удержавшись у кромки:

«Мы друг другу подходим с тобой,

как две части из головоломки,

винт и гайка с одною резьбой!»

 

Автопортрет у ларька стеклотары

 

                               Кто бы стал нести

                                                                          унылой жизни тягостное бремя?

                                                                                                            «Гамлет», акт III, сцена I

 

To be or not... Язык на альвеолах...

Я этот вековечный милый вздор,

которому в спецшколах каждый олух

прилежно внемлет, помню до сих пор.

 

Лет в десять я зубрил его ретиво,

с трагическим заламываньем рук.

To be or not – и вся альтернатива!

И в слове «not» – альвеолярный звук!

 

Благодаря Шекспиру и Минпросу,

по гроб твердить мне это суждено.

Но наяву подобному вопросу

меня смутить, по счастью, не дано.

 

Когда-нибудь я стану горстью пыли,

но чтил и чту единственный ответ:

to be – и точка. Безо всяких «или»!

To be – и все. Альтернативы нет.

 

Стремленье сгинуть – чуждая причуда.

Блуждая мрачной бездны на краю,

я знаю, что я жив ещё, покуда

посуда есть, которую сдаю.

 


Поэтическая викторина

Апофеоз нуля

 

Не хочу быть добычей

и останусь ничьим;

отрекусь от обличий,

увернусь от причин.

 

Слишком просто – туманом,

грязью под колесом.

В этом мире гуманном

только ноль и спасён.

 

Живо слёзы утрите –

то не Божья роса.

Ноль – он круглый! Смотрите

сквозь меня в небеса.

 

Аукцион или распятье?

 

                                          Я полюбил железный скрежет

                                          Какофонических миров.

                                                                       В. Ф. Ходасевич

 

Мы все куем, как можем, счастье.

То снизу стук, то с потолка,

но суть одна: кругом всё чаще

звучат удары молотка.

 

Знаменовал моё рожденье

гвоздь для верёвки бельевой.

Повсюду стук, как наважденье!

Я сплю, укрывшись с головой.

 

Но вряд ли здесь уместна злоба:

на этом зиждется уют.

В конце концов, и в крышку гроба

вполне законный гвоздь вобьют.

 

Ну а пока повесим платье на гвоздь,

изобразивший крюк.

Аукцион или распятье? –

Бог весть, но балом правит стук.

 

Да я и сам весьма прилично

с таким занятием знаком.

О, сколько вбито мною лично,

моим усердным молотком!

 

От лязга шлямбура дурею

и грохот музыкой зову.

Кроша кирпич электродрелью,

по-настоящему живу.

 

В бетон вгоняя гнутый дюбель,

я счастлив счастьем дошколят:

так нервы кариесных дупел,

зашкалив, славят шоколад!

 

* * *

 

Безжалостные палачи!

Любой из нас – самоубийца.

Не петь, а пить или топиться.

В огонь – картонные мечи!

 

Преуспевает, кто ослеп.

Кто видит – к жизни не пригоден.

Мы сами от себя уходим,

смеясь кощунственно вослед.

 

Не веря старческой божбе,

на миг смертельно хорошея,

в припадке саморазрушенья

мы глушим музыку в себе.

 

Что из того? Тот берег крут,

а здесь – пологих тропок уйма...

Но опрокинутая урна

очерчивает грязный круг.

 

Что из того? Меж тем перо

ещё не онемело вроде,

но может – только о погоде...

Круг замыкается. Зеро!

 

Что делать дальше? Падать ниц?

«Освободите от свободы»?!

Как этажи, мелькают годы.

О, мука, музыка! вернись!

 

Но как ни кайся, ни кричи,

мы, ироничны и ранимы,

отныне – просто анонимы...

 

Беспомощные палачи.

 

Брестская надпись

 

Под Чайльд-Гарольда разочарован,

слагаешь сумрачные стишки,

а твой ровесник стал с небом вровень,

всего-то две начертав строки.

 

УМИРАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ.

ПРОЩАЙ, РОДИНА. 20.VII.41 г.

 

Последний бой на рассвете мглистом.

Кирпич размалывается в пыль…

Он, может, тоже был нигилистом.

Но от усталости – позабыл.

про войну

 

В стране слепых

 

Излишество – такой же недостаток.

В стране слепых все зрячие – изгои.

Они несчастны,

об этом часто не подозревая.

Вот им и соболезнуют вдвойне.

 

Весы сподручнее о двух опорах.

Держаться в спорах лучше середины.

Зубовный скрежет

и пенье ангелов одновременны

и поровну содержат децибел.

 

Кровь, слезы и чернила разложимы

на элементы. Мелкая посуда

вместить способна

все океаны, реки и проливы.

Вода всегда останется водой.

 

А бесконечность, отними две трети,

пребудет бесконечностью. Страшнее

обрезать палец.

Промолвил некто: «Время – это двери».

Пожалуйста, не хлопайте дверьми!

 

Ведь каждому дано лишь по стакану –

пролить, разбить, обрезать палец, выпить.

Не будет бури.

Поэтому давайте веселиться –

в стране слепых похвально быть слепым.

 

 

* * *

 

Вдруг захотелось снега. Чтобы он

светился затаённо и печально.

И чтоб – ни звука. Чтобы только звон

в ушах от ненасытного молчанья.

 

И чтобы окна – гасли. И следы,

в снегу сойдясь, застыли бы ничейно...

А дворник, взявшись утром за труды,

не понял бы их знойного значенья!

 

Влажная тьма

 

Влажная тьма

охватила стволы и дома.

Значит, зима.

Значит, скоро воскреснет зима.

 

Влажная тьма…

Узнаю тебя, снежная тьма!

Прочь – кутерьма,

околесица, скудость ума!

 

Я без зимы

измотался, извёлся, устал.

Все, что взаймы

брал у прошлой зимы, – промотал.

 

В чём же итог

болтовни, злопыхательств, икот?

Новый виток?

Где же выход?

Не там ли, где вход?

 

Но захлестнёт

обещаньем планиды иной

медленный лёт

хлопьев снега

над спящей страной!

 

Влажная уборка

 

Пыль всех дорог – сквозь щели рам оконных.

Я был везде, и я открыл закон

Неубыванья Пыли.

 

В моём скелете кальций тот же самый,

что был в скелете давнего врага

подобных измышлений.

 

В его зрачках ночное небо отражалось,

он отражён в зрачках погасших звёзд,

чей свет в морях рассеян.

 

И я курю шестую сигарету,

пуская дым в сноп солнца из-за штор,

где мечутся пылинки.

 

В их танце – мятный холодок предчувствий,

и земляной прохладой веет день,

но запах полироли –

 

побеждает...

 

Воздержанность

 

Ах, как светит яблоко в её

нежной, но решительной ладони –

золотого воздуха литьё,

сплав побега – вызова – погони!

 

Матово-прозрачна кожура,

на просвет – видать, как зреют зёрна...

О грядущем грезивший вчера,

что ты ждёшь? Сомнение – позорно!

 

Рыская в потёмках городов,

небрезглив, в застольях – до отрыжки,

что ты понадкусывал плодов,

в ночь швыряя ржавые огрызки!

 

Но плода во всей судьбе твоей

не было запретнее и ближе.

Будет всё. Не медли у дверей,

пропуск в завтра – яблоко. Бери же!

 

Нет... Уже не в силах и солгать,

ты лишь повернёшься с боку на бок –

поздно, слишком поздно предлагать.

У тебя оскомина от яблок.

 

Воспоминание о школе

 

Как положено – без стука…

 

«О своём, ребятки, лете...

Кто желает?»

                     ФИЗИК – СУКА.

                     Это – надпись в туалете.

 

Дребезг стёкол. 

Мел растоптан.

И – затылки… несть числа им!

                     Сколько

будет стоить –

оптом –

сотня ма-аленьких тщеславий?

 

Серость, похоть…

Гончих свора!

                     (Историчка пьёт элениум.)

Всё забудем – скоро, скоро!

Чтобы вспомнить –

с у-ми-лень-ем.

 

                     Физик помер – был в запое.

                     За таковским не угнаться…

Нынешнее, золотое,

ты – как будешь вспоминаться?!

 

* * *

 

Всю ночь нет света. Приглушённый смех

и прочие загадочные звуки

воспользовались случаем... Но снег

прохладнее, чем сомкнутые руки.

 

Всю ночь нет света. Вероятно, свет

в такую ночь не смеет и включиться –

из скромности, наверное... Но снег

синее тонкой жилки у ключицы.

 

Всю ночь нет света. Праздничная снедь,

что собиралась наспех, в одночасье,

забыта и оставлена... Но снег

безмолвней, чем тягучее согласье.

про зиму

 

* * *

 

Гвоздь припасён, но он не будет вбит.

Прибежище убогих ё убежденья.

В сети гуляет ветер. Свет рябит.

Ложитесь спать. Оставьте ваши бденья.

 

Се – человек. Поймите, наконец:

ведь явь ещё невнятней сновиденья.

Не отделяя козлищ от овец,

ложитесь спать. Оставьте ваши бденья.

 

Вода, и всё. Ещё – обмен веществ.

Все взлёты. Все мечты. Все наважденья.

Был вопль – он смолк. Был страх – и тот исчез.

Ложитесь спать. Оставьте ваши бденья.

 

 

Герой

 

Как правило, лирическим героям

даруют и бесстрашье, и задор,

но мой герой страдает геморроем –

случается и умственный запор.

 

С похмелья он чурается общенья,

не поднимает трубку нипочём,

однако, пасть в беззвучном вопле щеря,

всё мнит, что будет понят и прощён.

 

А как он курит! Чистая скотина:

как минимум, две пачки в сутки – прочь.

Мозгам с таким обильем никотина

достичь какой-то ясности невмочь.

 

Другие к небу тянутся упорно,

идут путём, где надо попотеть,

а мой всему предпочитает порно,

хотя давно – латентный импотент.

 

Да, тяжко жить с таким душевным кроем!

Какой герой? Кривляющийся крот…

И всё же я зову его героем –

лишь потому, что он почти не врёт.

 

Гефсиманский мотив

 

Эта зыбкая твердь,

эта слякоть ночных перекрёстков,

 

этот рельсов извив,

под фонарным лоснящийся взмахом,

 

эти псы вдалеке

с мелко-чётким, как буковки, лаем,

 

этот воздух сырой,

от которого кариес в шоке,

 

этот голос впотьмах,

что бормочет несвязные строчки, –

 

это всё лишь затем,

чтоб ты знал, чем закончить период:

 

и, упав на лицо,

умолял пронести эту чашу…

 

Городской сумасшедший

 

                                        Стихи ненатуральны, никто не говорит стихами,

                                        кроме посыльного, когда он приходит со святочным подарком,

                                        или торговца, превозносящего свою ваксу,

                                        или какого-нибудь там простачка.

                                        Никогда не опускайтесь до поэзии, мой мальчик.

                                                              Ч. Диккенс

 

Что за фраза! Гудит, словно шершень,

да присесть норовит на носу…

Я, прослыв городским сумасшедшим,

это званье достойно несу.

 

Люди жизнь возлюбили немую,

ни один не читает стихов,

ну а я вот, как прежде, рифмую —

хоть по гроб рифмовать я готов.

 

А ещё «городским сумасшедшим»

потому прозывают меня,

что с восторгом гляжу я на женщин,

не теряя былого огня.

 

Люди нефтью торгуют, железом,

поклоняясь качаниям цифр, –

я же ласковым взором нетрезвым

наблюдаю округлости цып.

 

Потому что усвоил я твёрдо:

это – лучшее, что нам дано,

и моя сумасшедшая морда

понормальней других всё равно.

 

Сумасше… сумасше… сумасшедший!

Я б ответил им, только зачем?

Без того достаёт происшествий,

без того мне хватает проблем.

 

Пусть, кто хочет, вослед мне пролает –

я на лай даже не обернусь…

Сумасшедшее солнце пылает –

вот к нему-то всю жизнь и тянусь!

 

Громоотвод

 

Накоплена душевная усталость

на кратком, но и тягостном пути.

ЗЧМТ*, зачем ты мне досталась?

Неужто чтоб коррекцию внести?

 

Спасибо, но вот этого – не надо!

Судьба моя, резвиться прекрати:

я и без травм круги земного ада

успел уже исправно обойти.

 

Тонул, горел, стоял под наглым дулом –

ну разве мало этого? Зачем

ЗЧМТ? Бутылкой били, стулом:

по-моему, достаточно проблем.

 

На пустыре, со всех сторон открытом,

в затылок угодить сумели мне

незнамо чем – видать, метеоритом…

Оплачены долги мои вполне!

 

Но вновь – в который раз – тянусь за йодом,

и мысль ярится, муча и свербя:

я для других служу громоотводом –

а первым делом, ясно, для тебя.

­­_____

* ЗЧМТ – закрытая черепно-мозговая травма.

 

Деревья под дождём

 

1

Чуть моросит.

Уныла детвора.

Но всё галдит

из гулкого двора.

Не дым горчит —

     покаяться пора.

 

2

Я жил, как все.

Бежал от темноты.

Я жил в кольце

вины и правоты.

А что в конце?

     Жить следует, как ты.

 

3

Как ты, мой сад.

Молчишь, глаза прикрыл.

Тебя теснят.

Тебе не хватит сил.

Ты будешь смят.

     Но ты не голосил.

 

4

Кто слаб – тот сам

(а я не понимал).

Не чин и сан –

а кто не отнимал.

Не верь глазам:

     свободен тот, кто мал.

 

5

А звук тяжёл,

смешон и режет слух.

Лист, что сожжён,

дороже чистых двух.

Пребудь лишён!

     Пускай поёт петух.

 

Динамо

 

О поэтических пристрастьях

судить по слогу? Слишком просто.

Порой куда видней в контрастах

всё то, что душу гложет остро.

 

К кому хотелось бы мне в орден?

Что-что? Опять не угадали!

Не Рильке, не Айги, не Оден —

мне ближе Лермонтов с годами.

 

На севере, писал он, диком

стоит – представьте – одиноко…

Я от того же нервным тиком

терзаюсь, милые, жестоко.

 

И, паутиной схвачен цепкой,

живу ни валко и ни шатко.

Какой кретин воркует с целкой

на склоне пятого десятка?

 

Но знаю: с Данте было то же,

и Гёте пережил такое.

Я не тащу её на ложе,

лишь не оставила б в покое.

 

Вечнозеленая омела,

подобной коей до сих пор не

встречал, пускай вонзает смело

мне в душу ласковые корни.

 

Пусть крутит вновь и вновь динамо,

чтоб лампочка моя светилась,

чтоб я, прошедший Холмы Хлама,

познал хоть этакую милость.

 

Другой язык

 

Проклюнулось окно

белёсой синевой...

Что сказано давно,

то сделалось молвой.

 

Создав другой язык,

чей строй ни с чем не схож,

страницы древних книг

ты лишь переведёшь.

 

Мечись, листай тома –

отыщется к утру:

«Я не сойду с ума

и даже не умру».

 

 

Дурацкий колпак

 

Как трудно оставаться дураком!

Проклятая повинность – откровенность...

Трещать, молоть беспечным языком,

о чём молчат другие, не кобенясь!

 

Устал я баламутить простаков,

приличья оскорбляя, будто некто

без галстука – да что там! – без портков

красуется средь людного проспекта.

 

Я лжи боюсь. Ведь даже неглиже

одной лишь позой сделать очень просто.

За слоем – слой... Мне видится уже

и в самой откровенности – притворство!

 

Не шапки Мономаха – колпака

дурацкого меня пугает тяжесть.

Мне надо жить, валяя дурака,

и говорить, чего никто не скажет!

 

Но, Боже, даже насколько минут

не притворяться – дьявольская роскошь...

Лохмотья в упаковках продают –

не много ли, дружок, от жизни просишь?

 

Дурная привычка

 

Дурная привычка: при свете

над ворохом книг засыпать.

Пусть яркие полости эти

заполнятся дёгтем опять.

 

Коль примесью мёда (you promise!)

пахнёт из клубящихся лет –

смолчу, с головою укроюсь:

всё сходит – и с рук, и на нет.

 

Что будет – прибавка ли, вычет, –

когда перережется нить?

Дурнее всех прочих привычек –

привычка настырная жить.

 

Дым

 

Мы заплутали: нет ни оград, ни вех.

Бах ли поможет или подскажет Блок?

Сизые нити дыма струятся вверх,

сизые нити дыма вдыхает Бог.

 

Впрочем, навряд ли: всё поросло быльём.

Нет нам ответа, смутен нам Божий лик.

Блёклое небо пялится вниз бельмом,

ангелы скрылись, всяк прикусил язык.

 

Бог позабыл ли с нами Своё родство?

Равен эпохе каждый протяжный вздох.

Можно ли рушить зыбкое статус-кво,

если застряли мы посреди эпох?

 

«Явственно только чувство – не здесь, не так», –

строчка сложилась – в прошлом, с чего невесть.

Зло прорастает, ровно какой сорняк,

и не изводит – множит мерзавцев месть.

 

Как раскурочить цепь, что сковали нам?

Станет ли время – без дураков – иным?

Верится, что охранит нас заветный храм,

зренье вот только застит прогорклый дым.

 

Евангелие от Иуды

 

Я предал. Я продал, подонок!

Ну что же, игра стоит свеч

и – прибыльней нудных подённых

трудов… Да об этом ли речь!

 

Я предал того, кем гордился.

Кто был над толпой вознесён…

Я в ровню Ему не годился,

а так – тоже буду спасён.

 

А так – меня тоже запомнят.

Я тоже теперь над толпой.

Спасибо, Учитель, за помощь –

отныне я рядом с Тобой.

 

Я предал, забитого детства

не в силах простить и забыть.

Ничтожествам некуда деться.

Одно остается – убить.

 

Убить – или нежным лобзаньем

коснуться – вогнать первый гвоздь.

Иного пути мы не знаем…

Но Ты меня видел насквозь!

 

Да я, на Твоем будь я месте,

к себе прикоснуться б не дал!..

Нет, самое страшное, если

Ты это заранее знал.

 

Ни нашему нищему веку,

ни прочим – понять не с руки:

зачем?! Из «любви к человеку»?

«Его искупая грехи»?

 

А может, – из адской гордыни,

смеясь над моей слепотой?!

Так тряпку швыряют рабыне!

Убогих берут на постой...

 

Я, как бы там ни было, предал.

Теперь мы в упряжке одной.

Свершилось все то, о чем бредил

я наедине с тишиной.

 

Я продал... Я предал, паскуда!

Теперь не страшна темнота.

Останется имя «Иуда»,

покуда чтить будут Христа.

 

Отныне я стал ближе брата –

такая уж участь убийц!

Раскаянье – страшная плата...

Но я повторил бы на «бис».

 

Проклятое рыжее детство!

Кому недомерка видать?

Ничтожествам некуда деться.

Одно остается – предать.

 

От роста все беды, от роста!

Ах, как я мечтал подрасти...

Я предал. Но я не отрекся.

Хотя бы за это прости.

 

Евангелие от Магдалины

 

Что вам надо, незнакомец?

Очумели? Я ж и вправду,

отдышась и успокоясь,

буду снова – до упаду!

 

Кто вас просит заступаться?

Обойдёмся и без нянек!

Я на вашем месте к падшей

не бросалась бы – утянет!

 

Что вы смотрите так странно?

(Что он смотрит так? Блаженный?)

Что вам надо? Ну-ка, прямо –

не моих ли сбережений?

 

Ха! Что я скопить успела –

синяки и шрамы, только!

«Рано ягодка поспела,

сладок сок, а все же – горько…»

 

(Взгляд усталый и спокойный.)

Ладно! Знаете вы, кто я?

«Заходите, пеший, конный!..»

Ремесло моё простое.

 

Что молчите, незнакомец?

Сколько раз меня камнями

провожали до околиц,

улюлюкали и гнали!

 

Вот и вы сейчас попрёте,

сапогами застучите...

Мне плевать на все попрёки!

(Как он смотрит...)

Что молчите?!

 

(Как он смотрит... как – читает.

Неужели – грубый окрик?..)

Что молчите? Не чета ведь

вам блудница!

(Как он смотрит!

 

Распалённых взоров сотни

я встречала равнодушно,

а сейчас гляжу и, хоть не

зной полуденный, – мне душно...)

 

Мне побои – что награда!

Ну а может, вам – потрогать?

Незнакомец, что вам надо?!

(Подошёл... Берет за локоть...

 

Сколько пальцев огрубелых

мяли ткань одежд дешёвых,

а его касаний беглых

я боюсь сильней ожогов!)

 

Не нужны мне ни пощада,

ни прощенье! Не покаюсь!

Незнакомец! Что вам надо?

(Ну, добился: задыхаюсь,

 

и уже не держат ноги...

Кровь моя – стучишь? грохочешь?

Распластаюсь на дороге,

разрыдаюсь...)

 

Что Ты хочешь?

 

Евангелие от Пилата

 

Господи, сколько ненужных волнений.

Грохот и скрежет... Кончилось? Глядь –

кто-то опять заявляет: я – гений,

кто-то ломает стулья опять.

 

Сколько осталось мне? Год? Или десять?

Поздно в спектаклях ваших играть.

Ни утешать не желаю, ни тешить.

Я выбираю не выбирать.

 

Да и зачем? Ты, мой гость нежеланный,

сам говоришь мне: будет, что есть.

Толку тогда от твоих начинаний?

Предпочитаю не предпочесть.

 

Предпочитаю слепое жужжанье

пчёл над цветами. Жалят? Ну что ж,

лучшая проповедь – просто молчанье.

Жаль, что не сразу это поймёшь.

 

Ищете истину с грохотом медным?

Кто-то вербует новую рать?

Предпочитаю уйти незаметным.

Я выбираю не выбирать.

 

Ищете истину... Лишние муки!

Истина тучи: станет рекой.

Лучшая истина – чистые руки.

Лучшее счастье – просто покой.

 

Что ж ты врываешься в жизнь мою? Боже,

ну почему ты выбрал меня?!

В глушь из столиц перебрался – и что же?

Чувствую кожей близость огня.

 

Разве такой я просил себе доли?

Сжечь мою, что ли, хочешь свечу?

Вымыты чисто, прохладны ладони...

Что ж ты ворвался? Я – не хочу!

 

Фразой трескучей меня не обманешь.

Слышали вдосталь грозных тирад...

Я не хочу понимать, понимаешь?

Те, кто не ищет, – им не терять.

 

Ты говоришь (или шорохи сада?),

что не зависит мир от меня.

Лесть! Чтоб ничто не зависело, надо

не поклоняться миру ни дня.

 

Ты говоришь (тишина прошептала?),

что и не в силах я выбирать...

Снова – ошибка. Власти так мало,

что я не властен всю потерять.

 

Но, повторяю, оставь меня, Боже!

Видишь, стекают капли, искрясь?

Что же есть истина? Я знаю тоже

истину: выбор – мука и грязь.

 

Разницы нет – что там истина, ересь.

Боже, от страсти нас огради!..

Что это? Разве – порезался, бреясь?

Всё полотенце в чьей-то крови.

 

Единый Бог

 

От внешнего разнится ли изнанка?

Куда я попаду, когда помру?

«Христос Акбар!» – вот так ты, мусульманка,

сказала мне на Пасху поутру.

 

«Аллах воскрес!» – на это я ответил.

А может, вообще не умирал?

Забыл о нас на несколько столетий,

как в битве задремавший генерал.

 

Наш строй под адским натиском прогнулся,

и мы, лишаясь разума подчас,

вели себя бессмысленно, прегнусно,

сражались, друг на друга ополчась…

 

Но с нами Бог! Ни в транс не впал, ни в кому.

Да внемлет Он, как я, словам твоим!

Наш Бог един, и быть ли по-другому,

коль скоро мы вдвоём Его творим?

 

Добавлю, то, что сказано, итожа

(и вряд ли кто-то станет возражать):

нам нечего делить, помимо ложа, —

все остальное будем умножать!

 

 

Задача

 

Уверовав в могущественность знака,

звезду в ночи и прах земной мы рады

именовать по-разному... Однако

у них – одноимённые заряды!

 

Картинно вздуты бицепсы тугие

у тех, кто их разводит меж собою, –

так циркачи, кряхтя, пустые гири

выходят выжимать над головою!

 

Не надо подражать кариатиде,

что держит небо, чтобы не упало!

Изображать усилье? Прекратите,

к земле прижмите, чтоб не улетало!

 

Поэт – канат меж звёздами и прахом.

Стянуть их вместе – цель его искусства.

Дрожат канаты... Думаю со страхом:

что будет с нами, если перетрутся?

 

Какая доля – собственной спиною

хрустя, без ожидания награды,

натягиваясь скорбною струною,

сводить одноимённые заряды!

 

Задняя площадка

 

Ну нет, я не забыл пробить талончик!

Я вообще примерный пассажир:

кто ни спроси, скажу без проволочек,

где ЦУМ, а где, положим, «Детский мир».

 

Ох, до чего сегодня я лоялен!

Да я ли это? Господи, прости,  

я место уступил мамаше с лялей

и ну вертеться с мелочью в горсти!

 

Полтинник передать? Извольте! Нате-с!

О вежливость! Легко в твоей броне…

А между тем, глаза мне режет надпись

«НЕТ ВЫХОДА», понятная лишь мне.

 

Закат

 

«В ущербе жизнь, в упадке, на излёте…» –

заткнитесь, умоляю и прошу.

Скулящие! навряд ли вы поймёте,

о чём таком я, собственно, пишу.

 

Куда спешу, зачем грешу и каюсь,

зачем порой в себя вливаю хмель,

каких чудес ищу заветный кладезь

средь людям заповеданных земель…

 

Но я скажу. Бешусь я потому лишь,

что помню опрокинутую высь!

«Предначертанья ввек ты не обжулишь», –

мне ангелы внушили эту мысль.

 

Внушили мысль, но не вручили карту,

где был бы обозначен путь к мечте,

и потому влечёт меня к закату

свербящая тоска по красоте.

 

А красоту недаром страшной силой

считали и считают до сих пор.

…Закат, порнографически красивый,

бесчинствует в расселине меж гор!

 

Занавес

 

Я опускаюсь, терпеливый занавес.

Мне все равно – трагедия ли, фарс...

Партер, галёрка, бельэтаж, не жалуясь,

лишь только опущусь я – встанут враз.

 

Мне все равно. Вы мечетесь, вонзаетесь

друг в друга лестью, злобу затая...

Я все укрою. Все венчает занавес.

Актёр и зритель. Между ними – я.

 

Но кто, на понимание позарившись,

во мне проделал прорези для глаз?

Глядит он сквозь меня, сквозь пыльный занавес,

с надеждой и мольбой глядит на вас!

 

Записка Богу

 

Лбом упёршись в Стену Плача,

знай себе молчу.

Изъясню ли – вот задача! –

всё, чего хочу?

 

У меня корявый почерк –

есть досуг вникать?

Что, без букв и штучек прочих

обойтись – никак?

 

Не избрать ли связь немую,

без посредства слов?

Но к общенью напрямую

мало кто готов.

 

На мерзавца напороться

всем в себе претит:

вдруг под слоем благородства –

голый аппетит?

 

Лучше в слово, словно в тогу,

наготу облечь.

Сколько их, посланий к Богу, –

сыплют, что картечь.

 

Что ж, ступай, моя записка,

в щёлку меж камней.

В общем хоре даже писка

вряд ли ты слышней.

 

Вряд ли нашей карго-вере

ведом юный пыл,

но в словах, по крайней мере,

искренен я был.

 

Звездочёт

 

Непостижимое пространство

разверзлось, грезя и грозя,

и смотрит пристально и страстно

в расширившиеся глаза.

 

В молитве преклонить колени?

Но кто-то тянется опять –

в земном изгнанье, в прахе, тлене –

миры небесные считать.

 

* * *

 

Зелёные пятна. Землистые злобные лица.

Пугающе внятно звучанье немых голосов.

Минута, столетье ‒ и вот она, эта граница,

и серый проём, и кривая ухмылка часов.

 

Под косо свисающей лампочкой в брызгах извёстки ‒

зародыш движения. Взгляд, узнавая, скользит

по стенам, и это ‒ процессы набора и вёрстки,

и прежняя комната в прежний приводится вид.

 

Рука затекла. (По висящей на стульях одежде.)

И надо вставать. (И по кипе давнишних газет.)

И как ни вертись, с головой укрываясь, в надежде

вернуться в тот сон, а дороги туда уже нет.

 

Босые ступни прилипают к несвежему полу.

Окно запотело. В нем смутный и заспанный лик

чуть виден. Попробуй примерить улыбочку... Впору?

Примерь настроенье. Как маску, а может, парик...

 

Ничто не напомнит о том, что всё ближе граница ‒

ну, за исключением, может, наручных часов ‒

и всё повторится ‒ и пятна, и злобные лица,

и внятные речи звенящих немых голосов.

 

Поставьте на полки набитые туго копилки.

Крепитесь, не верьте ни крепу, ни теням крестов.

И все-таки ночи ‒ всего лишь листочки копирки,

всё тоньше становится стопочка чистых листов.

 

 

Зимнее время

 

Все земные заботы становятся мелки,

когда листья прощально дрожат –

под конец октября, когда сдвинуты стрелки,

когда сдвинуты стрелки назад.

 

Дополнительный час у природы похитив,

что сказать за него я смогу –

под конец октября, в пору первых бронхитов?

Под конец октября – ни гу-гу!

 

В этот час вне времён надо быть молчаливым,

надо быть молчаливым, как дым.

Когда видишь, как горько берёзам и ивам,

только кашель один допустим.

 

Здесь слова – вне игры, здесь иные законы.

Встань, застынь у ночного окна –

ты увидишь, как дрогнут платаны и клёны,

как грустят о них ель и сосна.

 

Лист раздольно летит над землёю, а значит,

он с землёю простился почти.

И никто не вздохнёт, и никто не оплачет,

и никто не оплатит пути.

 

И каждый куст на цыпочки привстал

 

Я в лес вошёл. Изогнутые сучья

в меня, как указательные пальцы,

нацелились – глядите-ка, пришелец! –

и все былинки вытянули шеи,

и каждый куст на цыпочки привстал.

 

Лес жил, дышал, бока его вздымались,

а ветви (сколько горечи в их жестах,

а может, и не горечи – насмешки

или ещё чего-нибудь такого)

мотались взад-вперёд... Но, к сожаленью,

мне незнаком язык глухонемых.

 

И вот, среди деревьев безымянных

(по имени я знаю лишь берёзу),

я ощутил – неловкость? Да, неловкость!

Как будто бы с родней полузнакомой,

с троюродной подслеповатой теткой

я вынужден поддерживать беседу –

о диабете, о дороговизне,

о нравах молодёжи... Бог ты мой!

 

Поддакивать, кивать, вставлять словечко,

помешивая ложечкой в стакане, –

поистине, достойнейшая кара

для бедной жертвы кровного родства...

 

Мне камни ближе! Я – дитя бетона,

квадратных метров, лифтов и балконов!

И тормозов срывающийся скрежет

понятней мне, чем птичий пересвист!

 

И всё-таки подобьем сожаленья

является не мысль, а отзвук мысли

о том, что где-то с жалкою авоськой

бредёт к ларьку родное существо...

 

О том, что кроны леса поредели,

от сырости его суставы ломит,

и дупла расширяются, чернея,

и трескается старая кора...

 

И думаешь: неплохо бы поехать,

поохать, выпить жиденького чаю,

порадовать, калитку починить.

 

Но снова ограничишься открыткой

с избитыми словами пожеланий,

и ту дня три проносишь бесполезно,

пока почтовый ящик не найдёшь...

 

Дай Бог, чтоб почта нас не подводила!

 

Дай Бог, чтоб лес весною зеленел!

 

Изменчивей неба

 

Ты изменчивей неба. Кем окажешься завтра?

Шаловливой тихоней? Злой девчонкою гадкой?

Все прогнозы – нелепы! Ты, как ветер, внезапна.

Оставайся загадкой.  Оставайся загадкой.

 

Тех, кто пробовал, много. Видно, слово за мною.

Но напрасны старанья – ты не хочешь из плена.

Будь какою угодно – низменной, внеземною, –

всё к лицу, понимаешь? Но одно – неизменно.

 

Неизменно то пламя, что в глазах твоих пляшет.

Тебя огненный отблеск отличит от всех прочих.

Ты пряма и упряма. Тьма твой облик не спрячет.

Что бы ты ни писала – неизменен твой почерк.

 

Будь какою угодно – угловатой, усталой,

хохочи до упаду или сдерживай слёзы,

прокляни или сжалься, ненавидь или балуй, –

но твоими глазами зажигаются звёзды.

 

Ты изменчивей неба и внезапна, как ветер,

но всю ржу и неправду переплавишь, как тигель.

Где бы ты ни ступала – путь твой ясен и светел,

будь какою угодно – лишь бы я тебя видел.

 

Изъян зеркал

 

Когда, омыт органной белизной,

парил над утром яблоневый цвет, –

рождая звук отчётливо-стальной,

легли на стол заколка и браслет.

 

Чуть скрипнув, шкаф открылся платяной.

О восковой сияющий паркет

как будто дождь ударил проливной –

так дробно раскатилась горсть монет.

 

За этот миг прошло немало лет.

Изъян зеркал: за гладью ледяной

вчерашних отражений нет как нет.

 

Но внятен знобкий шелест за спиной

наедине со звонкой тишиной,

особенно, когда погашен свет.

 

Икебана огня

 

Время хлещет из жил,

а январское утро – морозно.

Кто кого пережил?

До маразма дойти не проблема.

 

Автостоп или бег?

Нас трясёт, что твои 220:

скоро кончится век,

до отсчёта обратного – мелочь.

 

Мелочишкой бренча,

мы вращаем похожие диски.

«Догорает свеча»,  

Это так, в подражание бардам.

 

Если крыша течёт,

обращайтесь по адресу, люди!

Ну а я иду в счёт:

номер счёта и табельный номер.

 

Фотография дня:

белый вздох, остальное – нечётко.

Икебана огня –

лепет роз и язык зажигалки.

 

Империя тела

 

Вот гляжу на неё – и немею –

и впиваются ногти в ладонь.

Я не смею, не смею, не смею

подойти к ней, такой молодой.

 

А ведь прежде я тоже был юным,

в крупных кольцах упругих волос,

только время безжалостным гунном

по империи тела прошлось.

 

Постаревший, с податливым брюхом

да с подглазьями что пятаки,

соберусь ли когда-нибудь с духом,

чтоб коснуться прохладной руки?

 

Шевелюра моя поредела,

пульс частит, аденомой грозят...

Наподобие водораздела –

наши годы: ни шагу назад!

 

Пусть полжизни я к дьяволу пропил,

потешая больных простофиль,

но летучий задумчивый профиль

нежным светом мой день окропил.

 

Потому я всецело приемлю

то, что видится мне впереди,

то, что лягу в холодную землю,

то, что тесно в смятённой груди.

 

И какой ни сменял бы десяток,

выпадая в осадок почти,

с этим светом пройду я остаток

отведённого небом пути.

 

Инверсионный след

 

Небезопасное кочевье,

чей индоевропейский корень

через латынь пророс в сегодня,

покрыли кучевые волны,

 

и в щели меж двумя домами

витают знаковые сгустки,

и это носит то же имя –

простор от nebula до неба,

 

и знаю: больше не увижу

того диковинного солнца

ноябрьского, вишнёвым соком

ко мне вливавшегося в окна,

 

когда присел у телефона,

но мириады вариаций

всё той же темы неизбежны,

покуда время не иссякнет,

 

и, вроде подписи-печати

на документе человечка, –

след бахромистый на закате,

инверсионная засечка.

 

 

Интермедия

 

Я прописан в поэме –

я в ней сплю и курю,

и на мир в отдаленье

из оконца смотрю.

 

Утомило сиденье

взаперти этих глав –

уступаю идее

час убить, погуляв.

 

Выхожу из поэмы.

Гулко хлопает дверь.

Тишина в стенах темы

воцарится теперь.

 

Фаза нынче свободна –

отдыхает подряд;

пусть герои сегодня

что угодно творят.

 

Станут сонмы созвучий

различимы едва,

у межи неминучей

засинеют слова.

 

Будут тени клубиться,

маятою маня,

будет сумрак копиться

по углам, без меня.

 

Зыбких образов тыщи

отразятся во мглу.

Я вернусь в темнотище –

и, на ощупь, к столу.

 

Кавказский мечтатель

 

В краю, от берегов Оби неблизком,

сподобленный совсем иной зиме,

я грежу иногда Новосибирском,

где был рождён в студенческой семье.

 

Распределенье после института

отцу – харбинцу – было не указ:

он в прежний климат рвался! Потому-то

я сослан из Сибири на Кавказ.

 

Тогда мне вроде стукнуло четыре,

и было мне нисколечко не жаль

переметнуться из сибирской шири

на место съёмок фильма «Вертикаль».

 

Давно уже вросли в ту землю корни,

что и отца с годами прибрала;

кавказцем стал я, только до сих пор не

засох тот корень, что Сибирь дала.

 

О нестыковках зря мы все болтаем –

ведь Бог един, молитва ли, намаз.  

Кавказ я срифмовать могу с Алтаем,

со всей страной созвучен мой Кавказ.

 

Путь солнцу разве может быть заказан?

Пускай устав нам всем положен свой,

но небо над Сибирью и Кавказом

такое же, как небо над Москвой.

 

Ковчег предназначался разным парам,

он на любой рассчитывался груз.

Вода, что из Оби взмывает паром, 

потом осядет снегом на Эльбрус.

 

* * *

 

Как только луч проглянет солнца,

ты, выйдя на балкон, успей

заметить, как, вертясь, несётся

салют из мыльных пузырей.

 

Кто посылает их незримо

в окно недальнее – Бог весть.

Полёт их краток нестерпимо:

подъездов пять, ну, много, шесть.

 

Летят они всё выше, выше,

искрясь под солнцем, как слюда,

но не достичь им даже крыши –

все исчезают без следа.

 

И мы вот так же мимолётны:

едва лишь выйдем на простор,

как ветру станем неугодны –

глядишь, и нас он к чёрту стёр.

 

И всё же счастливы мы взлёту,

пускай и на единый миг,

пусть лишь одну осилить ноту

успеет грешный наш язык.

 

* * *

 

«Какое сегодня число?» –

вопрос пробуждается раньше,

чем сам ты – и всё барахло –

и координаты в пространстве.

 

«Какое сегодня число?» –

бубнят пересохшие губы,

а вспомнил – и вмиг отлегло,

и прочь отлетели суккубы.

 

«Какое сегодня число?» –

грузило в поток календарный:

во сне без него не трясло,

а в яви он ребус коварный.

 

«Какое сегодня число?» –

коронный вопросец, которым

тебе отягчают чело,

коль кажешься психом матёрым.

 

Не скажешь – тогда тяжело,

вот я и спешу к многомудрым.

«Какое сегодня число?» –

подольше бы спрашивать утром.

 

Категорический императив

 

Я пьяного довёл до дома.

Он был, как говорится, в дым.

Мне удалось расслышать «Дима»,

но он запамятовал дом.

...............................

 

«Спасибо, – с жестом, и виконта

достойным, Дима молвил, – кент!»

А что? Я действовал по Канту.

Хороший был философ – Кант.

 

* * *

 

Кинжала нет.

Есть ключ, брелок, браслет

да горсть монет.

Кинжала нет как нет.

 

Вот весь металл,

что знал, служил, застал.

Ты пел, мечтал ‒

останется металл.

 

Любой предмет

переживёт наш бред.

Кинжала нет?

Ну, хоть кинжала ‒ нет...

 

Китайская роза

 

Шипов не знающая роза,

ты схожа с радостью без слёз.

Тебя, спасая от мороза,

с балкона в комнату я внёс.

 

Ты круглый год цвести готова,

а я «не в шутку занемог»:

одрябло и пожухло слово,

хромает мой поникший слог.

 

Хиреет год, под стать химерам,

листва для дворников – что сор…

Лечи меня своим примером,

цвети, всему наперекор!

 

За окнами – дожди да слякоть,

туман с прохожими на «ты»,

но, словно бы арбуза мякоть,

алеют нежные цветы.

 

Авось, мы вместе одолеем

и бесноватого Стрельца,

и Козерога с Водолеем,

и Рыб – тайменя ли, тунца.

 

А там, глядишь, отступит проза,

иной появится мотив –

и стих распустится, как роза,

про время года не спросив.

о природе

 

 

Кнопка ВЫКЛ

 

Помню, ангелов я слушал хорал,

полагал, что рядом с ними мой дом.

Когда вытолкнули в зал, заорал

от испуга, от движений кругом.

 

Понемногу научился здесь жить,

не бояться ни софитов, ни лиц ‒

и порою стал выказывать прыть,

надышавшись терпкой пылью кулис.

 

К реквизиту и партнёрам привык,

знаю сцену, помню текст назубок.

Жаль, что кнопку с маркировкою ВЫКЛ

от рожденья в нас вмонтировал Бог.

 

* * *

 

Когда смыкается печаль

над выщербленным суесловьем,

то переход к иным речам

природой ночи обусловлен.

 

Он обусловлен тишиной,

дождём, распластанным по крышам,

и очень внятною виной,

чей голос в гомоне чуть слышим.

 

Тогда являются слова

о том, что якобы забыто,

и – распрямляется трава

из-под глумливого копыта!

 

Разъятые на «я» и «ты»,

мы искренности не стыдимся –

так разведённые мосты

томит желание единства.

 

Мосты, естественно, сведут.

Сомкнётся линия трамвая.

Загомонит весёлый люд,

друг дружке медь передавая.

 

Крысолов

 

                    Нас ведёт Крысолов, Крысолов!

                    Нас ведёт Крысолов. Повтори.

                                  И. А. Бродский

 

Не спасут ни пол-литра,

ни дворовый полёт

торопливого флирта,

если флейта поёт.

 

Провожатых – не надо.

Нас не свалите с ног

всеми ядами ада,

если всхлипнул манок.

 

Мы идём без верёвок.

Нить мотива – верней.

Флейта в кущах терновых?

Мы шагаем за ней.

 

Пусть – спина уже взмокла,

пусть – месить чернозём.

Только б флейта не смолкла!

Остальное – снесём.

 

Похваляться здесь нечем.

Так уж падала тень.

Пылью путь наш отмечен –

От проломленных стен.

 

Все четыре стихии

отступают без слов…

До свиданья, глухие!

Нас ведёт Крысолов.

 

Марсианин

 

Я живу с марсианином в доме.

Марсианину скоро семь лет.

У него в шоколадке ладони,

а передних зубариков нет.

 

Он обычным прикинулся малым

и по-русски, как я, говорит,

но в глазах его отблеском алым

марсианское пламя горит.

 

Гром и грохот на кухне нередки:

внемля зову грядущей судьбы,

марсианин летит с табуретки,

к перегрузкам привыкнуть дабы.

 

Хоть варенье уликою липкой

с головой выдаёт стервеца,

марсианской беззубой улыбкой

он смягчает земные сердца.

 

И земляне не шлепают шкоду,

уважают его аппетит,

ибо скоро поступит он в школу,

подрастёт – и на Марс полетит!

 

* * *

 

Медлим с ответом, слушая ночь

(камни в сплетеньях корней).

 

Без электрических покрывал

тьма  наготою слепит.

 

Часики били сколько-то раз.

Время идёт, но куда?

 

Жук-древоточец звонко молчит.

Может, удастся и мне.

 

Ночь улыбнулась. Нечего, мол.

Камни пустили ростки.

 

* * *

 

Мелочами живи – например, уронивши иголку,

полчаса проведёшь на холодном щелястом полу,

сам того не заметив.

 

Оловянных лучей сквозь немытые стёкла касанья

так нежны и неспешны, что сумерек новый приход

никого не встревожит.

 

Вся рутина, подробности, скрепки, горелые спички,

пузырьки и флакончики на подоконнике в ряд –

это признаки жизни.

 

Электрический звон избавляет от гула артерий,

электрический свет покрывает собой наготу

откровенного мрака.

 

И тогда есть за что зацепиться усталому глазу,

а не то у него ничего бы уже не осталось,

кроме радужных пятен.

 

Ведь вокруг тишина, никогда не слыхавшая фразы:

«Посмотрите на руки Мои и на ноги Мои».

Не глядим и не видим.

 

* * *

 

Мерцает мне разгадки торжество –

так звёзды днём видны со дна колодца.

Что понял? Прописное: для того,

чтоб к  н_и_м  дойти, распять себя придётся.

 

Не ново? Что ж, и весь мой путь не нов.

Весь мир не нов, меняясь поневоле.

Пусть выведут в нём розы без шипов,

но красота немыслима без боли.

 

 

Молитва шёпотом

 

И даже этот липкий дождь

и небо тусклое, как слякоть, –

не повторятся больше. Что ж,

по ним никто не станет плакать.

 

Но как, скажи мне, уберечь

от темноты исчезновенья

твою медлительную речь,

твои неспешные движенья?

 

В неторопливости твоей

я вижу затаённый вызов

мельканью сумеречных дней,

сумятице истошных визгов.

 

Так, грохоту наперекор,

ветрам, дверьми привыкшим хлопать,

вплетается в могучий хор,

его перекрывая, – шёпот!

 

Как – уберечь – его? Слова

сдержать бессильны и минуту.

Ночь растеряла все права

и молча уступает утру.

 

Ты на подушку упадёшь –

ни улыбнуться, ни заплакать.

А выйдешь – прекратился дождь.

Дымится, просыхая, слякоть.

 

Монолог осветителя

 

Это – Гамлет? Дурачит он вас!

Вы обмануты страстью притворной.

Я-то знаю его без прикрас –

я с ним пил в его нищей гримёрной.

 

Да какой там на раны бальзам!

Как могли вы поверить фасаду?

Он, осклабясь, по фене базлал

и Офелию хлопал по заду!

 

Восхищаетесь им? Всё равно,

освищите его, покарайте –

он, куражась, кричал, что давно

разобрался в людском прейскуранте!

 

Это ж циник! Пустые глаза...

Он на каждого вешает ценник!

По щеке вашей катит слеза?

Ан ему только пфенниг близенек!

 

Почему же немотствует зал?

Просветленьем овация грянет!

Я – со всеми! Я что-то сказал?

Нет, послышалось вам... Это – Гамлет!

 

Морлок

 

В будущем – свет или муть?

Страх или совесть?

Вздумалось мне заглянуть

в старую повесть.

 

Нет бы улечься в кровать –

в кресле угрелся…

Ох, не к добру задремать

в дебрях от Уэллса!

 

Остерегаясь берлог,

злоблюсь в ознобе…

Лезет из шахты морлок –

засланный зомби!

 

Невмоготу требуху

жрать и помои?

Лезь, только знай: наверху

ждут не элои.

 

Нет здесь пушистых котят

под опахалом.

Лезь, и тебя угостят

свежим напалмом.

 

Ша, работяга тупой!

Под караоке

песенку, что ли, напой

нам о морлоке.

 

В зеркало прямо взгляни –

что, упоролся?

Ни просветлённости, ни

трохи прононса.

 

Стоит ли вякать, морлок,

без аусвайса?

Есть у тебя уголок –

в нём и сховайся!

 

Воля, она не для всех,

holiness in it!

…Что, коль морлок, как на грех,

в штольне не сгинет?

 

Что, коль за козни воздаст,

терний не стерпит?

Сдуйся, британский фантаст,

гибельный Герберт!

 

Я пробуждаюсь в поту,

но поволока

тянет меня в темноту

взглядом морлока.

 

Мы видели небо

 

Мы видели небо. Оно было всюду.

Оно нам даровано было за так...

Смешно поклоняться привычному чуду!

Мы пили за счастье и били посуду,

серьезной болезнью считая простуду

и в складках карманов имея пятак.

 

Но кто строил стены – все толще, все выше –

из зависти, из недомолвок и лжи?

Мы сами, порой надрываясь до грыжи,

но боль свою превозмогая: правы же! –

решив поклоняться не небу, но крыше,

лишались его, возводя этажи...

 

Нам снилось прозренье – и сон наш был вещим!

Мы крошим и рушим кромешную темь!

Мы стены громим... Постоянством не блещем?

Но путь непрямой нам недаром завещан –

ведь небо в просветах змеящихся трещин,

пожалуй, поярче, чем прежде, до стен!

 

Набор слов

 

Среди лубочных облаков,

чей облик ласковый так лаком,

крест самолётика готов

прикинуться небесным знаком.

 

Но там, я знаю, звон турбин,

раздолье праздным опасеньям.

…Лет в десять ездить я любил

в аэропорт по воскресеньям.

 

Тоска по странствиям прошла,

менять края неинтересно:

другие заняли дела

ребяческих стремлений место.

 

Не ведаю, как их назвать –

недосягаемые дали,

когда мои отец и мать

друг друга рядом не видали.

 

Дотянешься ли в ту же тишь,

а может, в ангельское пенье,

набором слов? ведь это лишь

ещё одно стихотворенье.

 

* * *

 

Не гудит трансформатор.

Отчего не гудит?

Был он страстный оратор

и большой эрудит.

 

Был горяч он до жженья,

не страшился потерь,

но, увы, напряженья

не осталось теперь.

 

Он кишит муравьями,

он ушёл в никуда,

он со всеми друзьями

разорвал провода.

 

Все скворчит и щебечет,

все лепечет и ржёт –

он лишь слух не калечит

и ни йотой не лжёт.

 

Выше, чем, бронзовея,

руку к небу воздеть,

эта мудрость забвенья –

не гудеть, не гудеть.

 

* * *

 

Не пойму ничего. Это всё – многомерный обман.

Вот юнцов, не вкусивших и первого в жизни причастья, –

тех, должно быть, немало смешит мой бредовый роман:

аравийской сестре, хоть убей, не могу докричаться.

 

Странно думать о том, как бы всё обернулось вчера.

Эта явная ложь, эта ложная явь – комом в сдавленном горле

Это случай слепой разбросал нас с тобою, сестра,

и в раздельные почвы врастали с тех пор наши корни.

 

В каббале допущений, под сенью словечка «кабы»,

в сослагательных дебрях – мы рядом с тобой; наяву же

не хватает судьбы (как в стене – не хватает скобы),

чтобы то, что внутри, перевесило то, что снаружи.

 

 

* * *

 

Немало я знавал ребят,

признанья ради рывших землю,

а мне вот премии претят,

я нобелевок не приемлю.

 

Позорно ведь – напяля фрак,

со шведским корольком якшаться…

Я сам себе отнюдь не враг,

увольте от такого шанса!

 

Удачник лекцию прочтёт,

чтоб комментировали дурни,

а я видал такой почёт

в гробу, на свалке или в урне.

 

А нет – тогда расклад другой,

ведь это тоже так прикольно:

не дрыгнуть левою ногой

в ответ на вызов из Стокгольма.

 

Но если, спать ложась, она

мой томик прячет под подушку,

то я вознаграждён сполна,

награды прочие – с полушку!

 

* * *

 

Несуществующий Господь!

Твой мир от слёз моих раздвоен.

Я – отторгаемая плоть,

привой, не принятый подвоем.

 

Твой мир составлен из оград,

из радужных витринных бликов.

Его спокойствие стократ

важней людских кручин и криков.

 

А мы-то, горе-крикуны,

толпой друг дружку окружили –

толпой, в которой все равны:

нет ближних с дальними – чужие!

 

Никто не слышит никого.

Всяк – пленник в собственной орбите.

Твой мир! Таким я взял его.

Но за подарок – не в обиде.

 

Не оппонент – к чему пенять?

От чуждой горести не вздрогнут.

Тебе ли это не понять?

Ты сам давным-давно отторгнут!

 

Нечто большее

 

Где мой смех, так заливист и звонок?

Где мой бег – озорства торжество?

Удирая, хохочет ребёнок,

ибо знает: поймают его.

 

Тот, кто больше, поспеет на помощь:

шаг-другой – и развеет беду.

(Мне потом разъяснит Дилан Томас,

что бегущий похож на звезду:

 

так разбросаны руки и ноги,

как раскинуты в небе лучи…)

А не знай я о скорой подмоге,

кто втемяшил бы глупому: мчи?

 

…Впрочем, это поныне не чуждо —

до сих пор, как могу, я бегу,

но иное примешано чувство:

ускользнуть я, увы, не смогу.

 

Знаю я: нечто неизмеримо

меня большее мчится вослед —

грозно, голодно, неумолимо…

И укрыться возможности нет.

 

Нищий

 

В подземном переходе – гам и слякоть.

Оживший прах поспешно месит грязь.

Я встретил взгляд не помнящих, как плакать,

гноящихся, с похмелья мутных глаз.

 

Известно, что всему своя причина –

незримым связям, спутанным узлам…

Я встретил взгляд – и в горле запершило.

Я узнан был. Я сам его узнал.

 

Кого судьба сильней не пощадила?

Двойник души! И медь в его руках.

Щербатый рот. И ржавая щетина

на воспалённых зябнущих щеках…

 

Ноль по Цельсию

 

В промозглых февральских потёмках,

когда над собою трунишь,

я вовсе не думал о том, как

предстану с одной из страниц.

 

В суставах дремала усталость,

и взгляд был привычно брезглив,

но, в сущности, ровно дышалось:

без спазмов и даже – без рифм.

 

И вдруг показалось, что это

реальность, и глупо гадать,

что значат минуты без света –

напасть ли они, благодать?

 

Дано нам не так уж и много,

чтоб это на части мельчить.

Иголка не праведней стога!

Спасибо, что смог различить

 

на грани начала броженья

земли под коростою льда

безбрежный отрезок мгновенья

на старой дороге туда.

 

Ночные сторожа народ особый

 

Хамзату Батырбекову

 

Я был когда-то сторожем ночным.

Ночные сторожа – народ особый.

Прославлен будет он не кем иным,

как вам давно приевшейся особой.

 

Ты помнишь ли меня, «Югавтотранс»?

А впрочем, днём мы не были знакомы.

Я расстилал свалявшийся матрас

и – чифирил до рвоты и оскомы!

 

Меня будили птичьи голоса,

и, подавляя дикую зевоту,

я протирал заплывшие глаза –

и ехал на легальную работу...

 

Вот так и жил – не хуже, чем теперь.

И, молодых уборщиц соблазнитель,

не ведал я, ценой каких потерь

иная мне откроется обитель.

 

Я за полночь, бывало, голосил,

внимая эху темных коридоров...

«Югавтотранс»! тебе достало сил

меня терпеть – и этим ты мне дорог.

 

Что за беда, что минимум удобств,

что жестко ложе, спички отсырели?!

Зато, я помню, воздух был медов

от майской пламенеющей сирени...

 

Казалось, просто шли за днями дни

ступеньками, ведущими полого.

Но, оглянувшись, видишь, что они,

сгорев, сложились в лесенку Пролога!

 

Ныряльщик

 

Всё глубже погружаешься, всё глубже.

И в черепушке кровь стучит всё глуше.

 

И ледяным давленьем сжаты рёбра...

Нет жабр, увы! Вздохнуть не вздумай пробно.

 

Крепись, голубчик, либо кончишь срывом –

и воду впустишь в грудь, на радость рыбам.

 

Не видно дна. Его, наверно, нету.

Как пузыри, взмывают души к свету!

 

Ах, глупые, зачем вы в глубь полезли?

Вам от кессонной корчиться болезни.

 

Навстречу поднимается ныряльщик –

застывший страх в глазах его незрячих.

 

Жемчужинами дно его манило,

но ничего в ладонях, кроме ила.

 

Спешит наверх, туда, где рябь и солнце.

Вполне возможно, он ещё спасётся.

 

А ты? Тебе наверх, увы, нескоро,

а водоросли – зыбкая опора.

 

Иголочки покалывают тело –

мол, не преодолеть тебе предела.

 

Утопленницы ласковые шепчут:

– На кой тебе он сдался, этот жемчуг...

 

Останься с нами... – Спазмом сжата глотка:

там, наверху, парит над бездной лодка!

 

И пусть, как пузыри, взмывают души –

ты должен – глубже! сдавленнее! глуше!

 

 

* * *

 

Оглянись на огни, что намеренно медлят исчезнуть.

Их болезненный свет, спотыкаясь, бредёт за тобой.

И окно, за которым остались позор и бесчестье,

точно так же горит, как и то, за которым – любовь.

 

Отчего мы уходим? – Не спрашивай. Не философствуй.

Это просто, как дождь или заповедь. Это закон.

Так внезапно и запросто детство вбегает в отцовство,

и ты прежний следишь, как ты сам идёшь вдаль, незнаком.

 

Ты идёшь под рентгеновским небом. Ни боли, ни страха.

Ты идёшь в темноте, и пока что не виден твой след,

ты идёшь и не знаешь, престол тебя ждёт или плаха...

Ты – идёшь! И уже – впереди обозначился свет.

 

* * *

 

Окно открыто в дождь. Черно лоснятся листья.

Конечно, я его забуду… Но пока

дождю ещё не час, шурша сонливо, литься –

недаром день-деньской томились облака.

 

Окно открыто в дождь. Четыре тихих слова.

А я ищу других, не в шёпот чтобы — в крик!

Но, может, напишу спустя полжизни снова:

«Окно открыто в дождь». И – выключу ночник.

 

Опора

                                  

Евгению Рейну

 

В своём меню оставить лишь акриды

дано не всем и каждому, увы!

Карикатуры, как кариатиды,

над нами держат купол синевы.

 

Не сломят нас невзгоды и заботы!

Когда за жизнь не дал бы и гроша,

скабрёзные спасают анекдоты

и грубо подведённые глаза.

 

Когда душа, взлетевши над оградой,

заполнится надмирной пустотой,

разврат врачует низменной отрадой,

упругостью похабщины святой.

 

Когда, шасси убрав, ты мечешь громы

и молнии – на пошлость и тщету, –

то ты, козёл, бомбишь аэродромы,

позволившие взвиться в высоту.

 

А надо, праха с ног не отряхая,

напраслины на мир не возводить...

И снова – с добрым утром, тётя Хая!

И – снова надо в небо уходить.

 

Осенний снег

 

Над пустырём кружатся хлопья снега. 

Их можно видеть только на лету. 

Спеша из тьмы небес, они с разбега 

врезаются в земную темноту.

 

Когда б им век отпущен был подольше!

Наст ляжет через месяц, а сейчас 

одна лишь глина липнет на подошвы, 

осенней влагой мёртвою сочась.

 

Чем этот снегопад январских хуже? 

Родится снег, на гибель обречён. 

Снежинка, вспыхнув, тут же гаснет в луже! 

Но, в сущности, здесь лужа ни при чём.

 

Так кто ж виной? Лишь тот, кто мог помочь ей, 

но ‒ спасовал опасливо, не спас. 

Вот он бредет по слякоти полночной, 

и горло перехватывает спазм!

 

Напрасный спазм. В запасе ‒ ни слезинки. 

Какая казнь карает слепоту?!

…Над пустырём ‒ беззвучные снежинки. 

Из темноты. И ‒ снова в темноту.

 

 

От звезды до цинизма

 

От багрового рёва

до холодной луны

нас качает сурово.

Люди гнева полны.

 

Люди стонут ночами

от несхожести дней.

Амплитуда качаний

с каждым взмахом сильней.

 

(Ходят слухи, к примеру,

что какой-то пострел,

воротясь в стратосферу,

метеором сгорел!)

 

От звезды – до цинизма,

от любви – до вражды,

от молитвы – до визга,

и опять – до звезды!

 

Этим диким качелям

впору мир разнести…

Ну а я был рассеян

и спокоен почти.

 

Я, насмешливо склабясь,

остальных поучал:

«Мне претит ваша слабость!

Для чего вам причал?

 

Мне смешны перемены –

мне что пар, то и лёд,

ибо одновременны

и паденье, и взлёт.

 

Ибо страсти и блуда –

непреложная связь:

безобразное чудо

и чудесная грязь.

 

Ибо звёзды в болоте –

словно узел с бельём:

и парча, и лохмотья

перемешаны в нём.

 

Свет в окне – для кого-то,

для кого – негодяй…

Это только колода.

Никогда не гадай!»

 

...Осени святотатца –

да не будет он прав!

Дай взлететь – и остаться –

и сгореть, не упав!

 

Откровение

 

На два мой мир расколот:

в тусклом ночном окне

вижу небесный город,

что отражён во мне.

 

Нет – он скорей пронзает

образ размытый мой;

светом он дивным залит,

несовместимым с тьмой.

 

Скомканная страница…

Свет! Я его не звал –

как же он смел явиться

в кухонный мой развал?

 

Свет – среди липкой сажи,

крошек да комаров…

Мир не расколот даже –

множество в нём миров!

 

Каждый из них раздроблен,

разен любой излом:

если в одном я – гоблин,

то Гавриил – в другом!

 

Все они – сонмы стычек:

ангелов песнь слышна –

смятых бычков да спичек

пепельница полна…

 

Где же мне здесь приткнуться?

Крутится колесо –

радостно спице, гнусно:

как ей изведать всё?

 

Я в прихотливой притче

смысла не распознал.

Скудно многоразличье –

так Гумилёв сказал.

 

Но изо всех раскопов

надо извлечь добро…

Мало здесь микроскопов?

В дело пущу перо.

 

К дьяволу проволочки!

Скоро подступит край.

Время расставить точки

мне над своими «i».

 

Памятник

 

В чём основа и суть ваянья?

Если поезд возьмёт разбег,

не успеешь прочесть названья

безоглядно мелькнувших рек.

 

В торопливом окне топорщась,

режут глаз, невпопад белы,

средь набухших болотных рощиц

омертвелых берёз стволы.

 

Словно кто-то дефолиантом

их облить получил приказ;

в этом выверте вороватом –

поступь времени без прикрас.

 

То, что призвано жизнь тиранить,

ничего само не хранит;

против времени – только память,

воплощаемая в гранит.

 

Так, являясь из дальней дали,

застывает мужик в пальто:

«Это ж памятник! – чтоб сказали. –

Не посадит его никто».

 

 

Певческий импульс

 

Когда исчерпается к чёрту твой певческий импульс,

досадливо лапкой помашешь: мол, не до олимпу-с,

я лучше со мхами смешаюсь да с листьями слипнусь, –

древесная жизнь, она тоже шурует по жилам;

приятней шуршать, чем опять обнаруживать ляпсус

в своих же стишках, вслед за чем только тыкву облапишь:

в чужие салазки почто, бедолага, залазишь?

пора бы заткнуться, под стать остальным пассажирам.

 

Заткнуться, замкнуться, и пусть роговеет короста…

Казалось бы, всё справедливо, разумно и просто,

но фото припомнишь трухлявого Роберта Фроста,

что был голосистей тебя даже под девяносто, –

и сызнова старые одолевают напряги,

опять приникаешь, коряга, к дисплейной бумаге,

спускаешь в словесные залежи памяти драги,

скребёшь и царапаешь донышко… так – до погоста.

 

А что до находок, то дело, вестимо, в породах,

в излучинах русла, в живых и отравленных водах,

в прекрасных удавах, во вдовах и годах-удодах:

обмен здесь возможен, но глина намного дороже,

чем все драгоценности, ибо она изначальна, –

пластична, как слово, и столь же нежна и печальна,

за что вобрала в себя душу, послушно-зеркальна,

чтоб снова отдать её в миг искупительной дрожи.

 

Тебе этот миг предначертано множить и множить,

поскольку не раз то, что прожито, должно итожить,

чтоб нежить изжить, раздробить, истребить, уничтожить –

и вычерпать полностью то, что от воли, от света…

Но как объяснить, для чего и кому это надо?

Мотив зарождается – нет никакого с ним слада,

дарить ему горло – в одном только пенье награда,

страда и отрада… покуда не всё ещё спето.

 

Не думай о сроке, но, выглянув утром с балкона,

порадуйся молча проворности антициклона,

что за ночь до блеска отдраил настил небосклона,

на коем октябрьское солнце к тебе благосклонно, –

и, щурясь от дыма трескучей своей сигаретки,

возьми на заметку, какой дерзновенной расцветки,

пускай стали редки, но сделались листья на ветке

ещё не опавшего, не оголённого клёна.

 

Пейзаж

 

Когда суглинок сей, что спал в подвале,

был вынут, перемолот, оглушен,

то на бугре, на буром пьедестале

стал победитель с задранным ковшом.

 

Когда чернела грузная машина,

застыв на фоне меркнущего дня,

мир ощущал, насколько нерушима

связь ветра, влаги, праха и огня.

 

Когда, густея, сваркой грезил воздух,

в пронзительной прощальной синеве

на равных были – битум в белых звёздах

и ржавый трос в разросшейся траве.

 

Первый гром

 

От страсти – старостью лечитесь!

Она – что бром!

...Но всё твердит старик-учитель

про первый гром.

 

Ему порой темно и смутно,

он хвор и хром.

Но вспоминает поминутно

про первый гром.

 

С полгода писем нет от дочек.

Боль под ребром.

И в мае сыпал нудный дождик...

А он – про гром!

 

Бывало, в пыль крошил он камни!

Пора на слом...

Чего теперь-то кулаками?!

Какой там гром!

 

Ведь годы, сединой взимая,

не серебром,

всё чаще... Но – в начале мая

он славит гром!

 

Пластика

 

Ужо, пластический хирург!

С твоими чёрствыми глазами

для наших сотворить подруг

что можешь ты в сравненье с нами?

 

Бесплодных лекарских лекал,

прокрустовых опок унылость

не то, что взгляд наш разыскал, –

тебе такое и не снилось.

 

Так в чём истоки красоты?

И мир, и время – всё нас лепит,

а вот случайные черты

сотрёт влюблённых жаркий лепет.

 

Под сурдинку абсурда

 

Электрический сумрак,

сквознячок из фрамуг,

первых капель угрюмых

металлический стук.

 

Трубку поднял случайно –

в ней чужой разговор.

Предпочтительней тайна,

чем подслушанный вздор.

 

Под сурдинку абсурда

привыкаешь к тому,

что придется отсюда

отправляться во тьму.

 

От жестянок, пружинок –

к пустоте навсегда,

что от несокрушимых

не оставит следа.

 

Всё – по кругу, по кругу,

но сбивается шаг.

Параллельную трубку

опущу на рычаг.

 

Я попал к вам случайно –

не лазутчик, не вор.

Лучше вечная тайна,

чем чужой разговор.

 

Предпочтительней сумрак –

и сквозняк из фрамуг –

и тяжёлых, угрюмых

капель медленный стук.

 

Подготовка материала

 

Приметы и предчувствия абсурдны,

я им не внял.

Я мял руками чьи-то лица, судьбы –

я глину мял.

 

Она стонала! В каждом тихом стоне –

века, века.

Чья это плоть легла в мои ладони,

что так мягка?

 

Позволит ли увидеть, что в начале,

столетий дым?

Чьи помыслы и давние печали

взошли к моим?

 

Я трезв – я хиромантов дисциплину

видал в гробу!

Но всё же сам вминал в нагую глину

свою судьбу.

 

О, глиняная дактилоскопия!

Вот – глины ком:

моих ладоней линии скупые

остались в нём.

 

Они смешались с тысячами линий!

Лежу на дне:

я растворён в кромешной этой глине,

как та – во мне.

 

С ушедшими сливаться не желая,

себя кляня,

шепчу: «Ты видишь? Дышит, как живая.

Верни меня!»

 

Политанатомический анализ

Элегия

 

В дождь (после десяти) ворчливый частник

меня за рупь подбросил до «Шанхая»*.

Он крыл ГАИ, честил нальчан несчастных

и чуть не выл, погоды наши хая.

 

Твердил он: – Голова у нас одна лишь –

Москва, а Питер – сердце, как известно... –

политанатомический анализ

заканчивая Нальчиком нелестно.

 

Приехали, я вымолвил: – Спасибо, –

и так и не узнал, чего он злится.

Стоял сентябрь. Сияла грязь красиво,

а дождь, казалось, вечно будет литься.

 

Он затекал за ворот, бил наотмашь.

В нём влажным блеском исходили рельсы...

Что есть «Шанхай»? Не скорая, но помощь,

дабы могли согреться погорельцы.

 

...Когда ж я возвращался в дом без друга,

в автобусе народу было мало,

и лишь в дымину пьяная старуха:

– Зачем я так красива? – повторяла.

___________________________

* «Шанхаями» в разных городах

назывались районы трущоб и самостроя,

жители которых промышляли

круглосуточной торговлей спиртным.

 

 

Попурри

 

«Загублена такая жизнь!» –

строка из древности, из Ро-

берта Иваныча, кажись,

иглой кольнула под ребро.

 

Обгрызен каждый габарит.

Солома преет в голове.

«Мне не успеть договорить», –

давно успел сказать АВ.

 

С портрета хмурится отец,

как приглашая: «повтори!».

«Часть речи», «превратиться в текст», –

мозги мне пудрит попурри.

 

С утра терзает дребедень

и Тоски нет – гнетёт тоска.

Но «светожизни смертотень»

приговорил мой друг СК.

 

Уймись, утихни, попурри, –

ты не пошлёшь меня в отруб:

Всегда важнее, что внутри,

чем то, что зыблется вокруг.

 

Кто прозревает суть вещей,

загробный страх видал в гробу.

Пускай я тощ, что твой Кощей,

сундук пребудет на дубу.

 

Попытка отречения

 

Ахи, вздохи, чернильная сырость, –

ты избыт, сочинительский вирус!

       Не потянешь меня за язык.

Хоть я с прежним собою и вижусь,

но из собственных чаяний вырос,

       а живу – потому что привык.

 

Полно пялиться в небо пустое:

не отыщется в этом отстое

       человеческих искренних чувств;

остаётся глумленье простое –

что ни яблочко, то налитое,

       яду надо дорваться до уст.

 

Эй, гибискус, фиалка и кактус,

приобщаю вас к этому факту-с,

       дым пуская в вас ночь напролёт:

божеством остаётся лишь Бахус,

осознание этого – лакмус

       (посинеет любой, кто поймёт).

 

Жизнь сгорает быстрее, чем клубы.

Кто трубит в проржавевшие трубы?

       Не берусь описать этот звук.

Я бы мог заговаривать зубы,

да к чему? Эти фокусы грубы,

       кто бахвалится ловкостью рук?

 

До свиданья, счастливые дети,

тёти, дяди, – тепло вам на свете:

       вы и в shit различаете sheet,

ну а я разорвал ваши сети…

Но откуда же строки вот эти?!

       Да и в горле немного першит.

 

Почти

 

«Рождественской звездою» прозывалось

растенье, что сберечь не удалось.

Что вообще спасти мне удавалось,

что сохранить сумел я? Только малость:

инстинкты ‒ да к своей персоне жалость ‒

да злость.

 

Достаточно ли этого, чтоб снова

в уже решённый ввязываться спор:

с гарантией остаться без улова

удить, где отродясь не знали клёва,

когда уже почти забыто слово

«задор»?

 

Почти! Наверно, в этом всё и дело,

вот это-то и поводом сочти

для выпада, для блефа без предела:

мол, крона лет пусть сильно поредела,

ты не страшишься скорбного удела ‒

п  о  ч  т  и.

 

Поэт в интерьере

 

Поэт приходит в дом

в мятущейся тоске.

В душе его – содом!

Он строчит на листке:

 

«Мышиная возня,

агонию не дли, –

сметёт волна огня

наш прах с лица земли!..»

 

А ближе посмотреть –

надкушен бутерброд,

стакан отпит на треть...

И муха лапки трёт!

 

Прогулка

 

Сегодня – не то чтобы стужа,

но зябко. Ещё не до дна

промёрзшая ржавая лужа

под снегом почти не видна.

 

Всё в белом. Всё чисто и мило.

Но что там, под хрустнувшим льдом?

Ступили – вода проступила

чернильным бесстыжим пятном.

 

Опять эта лужа зияла!

Пятно разрасталось, и ты:

«Что мы натворили! – сказала. –

Лишились такой чистоты...»

 

Не трогай подмёрзшую лужу.

Глубин её не береди.

Пойдём. Провожу тебя к мужу.

Он, бедный, заждался, поди.

 

Проекция времени

 

Всё – всегда и везде.

Аргонавты на радиоволнах.

Я как рыба в воде –

в небывалых безвременных формах.

 

Время сжато. Оно

неподвижно. И спорить – предвзято.

Для меня всё равно,

что вчера, что сегодня, что завтра.

 

Ничего не ушло.

То, что есть, миновало, оставшись.

А грядущее зло –

и для нас ощутимая тяжесть.

 

Вся грамматика – бред.

Декораций картонные стены.

Никакой смены лет.

Смерть с рождением одновременны.

 

Те, кто был, не умрут.

А умрут – не уйдут. Для примера –

живы Цезарь и Брут.

Можно встретить Сафо и Гомера.

 

Точно так же и мы

не какая-то пригоршня пыли

под пятою у тьмы.

Только «есть», а не «будем» и «были»!

 

Бесконечное «есть» –

безразлично, в каком направленье!

Жизнь годами не счесть,

ибо все времена – параллельны.

 

Я об этом твержу,

проецируя время на плоскость...

От тебя ухожу?

Это чушь, это чья-то оплошность!

 

Разминемся – но пусть

ты запомнишь, навек отдаляясь,

как ярился мой пульс,

от меня самого отделяясь!

 

Пусть приду я во сне,

наклонясь к твоему изголовью,

словно будучи вне

твоих вен – твоей собственной кровью.

 

Пролог

 

Всё! Кажется, заполнены пробелы!

Исписана до корки вся тетрадь.

Вы спали – даже, помнится, храпели –

а где-то перья ржавые скрипели,

но вот все петухи уже пропели –

и пьесу репетирует театр!

 

Там Мельпомена, не жалея связок,

перекричала всех своих сестёр;

там быль невероятнее всех сказок,

а смех – залог трагических развязок,

и воздух, как перед грозою, вязок,

и в ужасе рыдает режиссёр!

 

На шесть часов назначена премьера.

Скорее же, с волнением в груди,

хватайте свой пиджак из шифоньера,

вяжите галстук – или, для примера,

чтоб выглядеть, как истый кабальеро,

супруге подавайте бигуди!

 

Вы медлите? Зеваете, пожалуй?

Прислушайтесь же к хору зазывал!

Покиньте свой домишко обветшалый,

поверьте в случай, радостный и шалый,

и, у зеленщика товар лежалый

скупив, ступайте смело в этот зал!

 

Пусть из героев вы знакомы с каждым,

покамест придержите языки –

мы вам сейчас историйку покажем,

добро восславим, а порок – накажем!..

(В гримерной – гвалт. В партере – стук и кашель.

И занавес колышут сквозняки.)

 

 

Просёлок

 

Сегодня – солнце. Золотом пылинок

пронизан терпкий воздух и согрет.

Но кое-где сырой ещё суглинок

послушно отпечатывает след.

 

Тень под ногами – чёрная на жёлтом.

Молчит земля, вобрав вчерашний дождь.

Но позади – ты только что прошёл там –

сочится влага в лунки от подошв.

 

И это – взгляд. Так смотрит невидимка.

Что знает эта зрячая вода?

Земля молчит. Над нею, словно дымка,

сгущается безмолвное «когда?».

 

* * *

 

Профессиональная оскома –

всё в приёмах собственных знакомо!

Это как не выходить из дома,

        воздухом прокуренным дыша.

Бывшие задиры, сердцееды

ныне большей частью домоседы

и ведут унылые беседы,

        новизны в которых – ни гроша.

 

Вычеркнуть бы, что успел заначить,

бросить всё, забыть, переиначить,

чтобы снова что-нибудь да значить,

        свет увидеть, словно в первый раз, –

так жужжит попавший в паутину

или, может, угодивший в тину,

только одолеет ли рутину,

        в коей он давным-давно погряз?

 

Говорю открыто, без метафор:

автоплагиатом занят автор –

про монеты из своих же амфор

        заявляет: новый-де чекан.

Самому же ночью не до шуток:

лунный лик и тот бывает жуток;

облачко, когда-то парашютик,

        в петлю обращается, в аркан.

 

Прошлое

 

У каждого есть верный соглядатай,

и, как ни издевайся над судьбой,

как ни грусти, ни радуйся, ни ратуй

за будущее, – он идёт с тобой.

 

Бежишь от завещания, наследник?

Но где бы ты укрыться ни искал,

докучливый всегдашний собеседник

глядит брезгливо изо всех зеркал.

 

Бранитесь утомлённо вы, и часто

ты думаешь: избавиться бы лишь

от этого сиамского балласта –

и я взлечу!.. Вопрос – куда взлетишь?

 

Ведь если вдруг ты вырвешься из круга,

тебя убьет свобода наяву:

так дерево протяжно и упруго,

корней лишившись, валится в траву.

 

Пустое место

 

В уверенной хозяйской позе,

как Ряба на родном насесте,

сидит ворона на берёзе:

берёзе – шесть, вороне – двести.

 

Да только в вечности масштабах

их возрасты неразличимы:

чуть-чуть покаркаешь – и набок,

пошелестишь – и нет дивчины.

 

О грозных звёздах стих слагая,

«Ars brevis», – мыслишь поневоле,

но даже их не ждёт другая

судьба: не век им – на приколе.

 

«Всё чёрные поглотят дыры,

всё сгинет скоро в пасти мрака…»

Не вой, собака! Звуком лиры

я присмирю тебя, собака.

 

Лишь то не ведает задержек,

что неподвластно спешки блуду;

пустое место всё содержит,

«нигде» равняется «повсюду».

 

Пустырь как цитата

 

По соседству с термитным кварталом

лёг и в сон погрузился пустырь.

Он дарован зверушкам картавым,

ржавым тросам да травам густым.

 

Он изрыт, как ломоть, что оторван,

он изрезан небрежным ковшом.

По сырым и извилистым тропам

я не раз, спотыкаясь, прошёл.

 

Оступлюсь – он тяжёлые веки

приподнимет – и снова смежит.

Он не ищет любви в человеке

в этом веке; он просто лежит.

 

Он не знает ни поз, ни ужимок,

навсегда он решился уснуть.

Пусть впечатался след мой в суглинок –

он его не затронул ничуть.

 

Весь в репьях, выходил я к асфальту.

Было странно легко на душе.

Я его заучил, как цитату,

но откуда – не вспомнить уже.

 

Раненый лось

 

На башке нет волос,

а во рту нет зубов,

но, как раненый лось,

я бросаюсь в ljubov.

 

Мой последний рывок,

напряжение жил, –

чтобы знал Господь Бог,

для чего я здесь жил.

 

Чтобы даже скелет

помнил весь этот зной –

через полчища лет,

во Вселенной иной.

 

Река

 

Какая ясность – так светло,

что словно не осталось тайны,

все мысли тёмные – случайны…

Прозрачно стылое стекло!

 

Какая ясность – о, октябрь –

ноктюрн, исполненный при свете!

Как будто нет нужды в ответе,

понятны: ветер – плеск – и рябь.

 

Какая ясность – как с листа –

все переливы, все мерцанья,

все блики… Вплоть до восклицанья:

«Какая – ясность?! Темнота…»

 

 

Ремонт

 

Часы разобрали и снова собрали.

Остались излишки, но это – детали.

 

Пружинка и винтик – и только, не боле.

Часы застучали, не чувствуя боли.

 

Не зная печали, часы застучали,

и ход их точнее, чем в самом начале.

 

Садистские стишки

 

С печатью благородства на челе

прохожие изящны и культурны,

а я опять иду навеселе

и с громом опрокидываю урны!

 

Скажу в ответ на взгляды ваших глаз:

– Пускай цирроз вгрызается мне в печень,

поверьте, я ничуть не хуже вас –

я так же лжив, жесток и бессердечен!

 

Не сетуйте – что, дескать, он галдит,

так злобно и бессмысленно осклабясь?..

Мне просто надоело делать вид!

Но это только временная слабость.

 

Подводит ночь под выходкой черту.

Приходит утро – сменой декораций...

Ну а пока что мне невмоготу

вздыхать и утончённым притворяться!

 

И вы, зажми вам пальчики в тиски,

из ваших чувств не стали б делать тайны...

Мне нравятся садистские стишки –

они порою так сентиментальны!

 

Сбой

 

Не думай обо мне. Я – только случай.

Внезапный сбой. Авария в сети.

Не вспоминай. Тоской себя не мучай.

Я – только снег, растаявший в горсти.

 

Ты днём живёшь. Когда-нибудь, однако,

поймёшь и ты в звенящей тишине:

я – только вздох. Я – взмах рукой из мрака.

Я – только всплеск. Не думай обо мне.

 

Связной

 

Сергею Сутулову-Катериничу

 

Всё стало проще – или, может, площе.

В мощах, я знаю, не бывает мощи

         (да-да, мой критик, нос не морщи зря!).

Когда в тебя так много влито яда,

то взапуски ни с кем бежать не надо –

         не выиграешь, честно говоря.

 

А помнишь, как ты шёл во тьме под бездной –

той самой, ломоносовской, небесной, –

         завет Верлена полночи шепча?

Про мяты аромат твердил и тмина…

Живых, увы, снедает мертвечина,

         коль с двух концов запалена свеча!

 

Туманы прежде были, как ни странно,

гораздо гуще – впрочем, как и прана

         (с той праной хоть бы что себе порань).

Ты даже с чёртом был запанибрата!

Твердят вокруг, что нет туда возврата,

         где силы наполняли душу всклянь.

 

Перебродили чувства, мол, и скисли,

заплесневели, зачерствели мысли…

         Но с прошлым ты в родство своё поверь:

ведь, как от безразличья ни блаженствуй,

навеки связан миг, во тьму ушедший,

         с тем, что зовётся призрачно «теперь».

 

За сдачу и молчание не ратуй –

у времени бывает ход возвратный,

         не жалуйся, не бойся и не ной;

пойми, назло всем домыслам и слухам:

меж хилым прахом и могучим духом

         ты сам себе единственный связной.

 

* * *

 

Сегодня утром я взглянул на небо,

с тоской провёл ладонью по щетине,

кляня капризный шнур электробритвы,

и в утешенье сам себе сказал:

 

– Поэт живёт наедине со смертью,

Что им делить? Меж ними только Слово,

которое когда-то было Богом,

а стало – так, безделицей из букв.

 

Седьмое чувство

В подражание АВ

 

Зачем вам, в чьих черепушках пусто,

шестое чувство?

 

Там и стандартный набор излишен,

где нет извилин.

 

Бегу, проклятья шля окаянным,

к седым полянам.

 

И, остывая мало-помалу,

вдруг понимаю:

 

шестое чувство уже не ново.

Хочу седьмого!

 

Силуэт

 

Ты, входя, уронила перчатки.

В дверь вливался раздвоенный свет.

На моей воспалённой сетчатке

отпечатался твой силуэт.

 

Прикоснувшись к холодной ладони,

я, глаза на мгновенье закрыв,

различил на расплывчатом фоне

очертаний твоих негатив.

 

Я сморгнуть его тщетно пытался,

головой ошалело мотал;

час прошёл – отпечаток остался,

не поблёк и тусклее не стал.

 

Каждый день, хоть кого, да встречаю:

тумбы, урны, прохожих, собак, –

но, лишь веки смежу, различаю

лёгкий абрис, скользящий сквозь мрак.

 

Всё на свете вчистую забуду,

но и в самый безжалостный день

будет рядом со мною повсюду

неотступная светлая тень.

 

 

Синергия

Рождественские октавы

 

                        Из ничего явилось – нечто,

                        оно сильней и больше нас.

                                                Лера Мурашова

 

1

Очередной разрыв перетерпеть,

твердя себе, что песенка не спета,

что сменится (как ныне, так и впредь)

на сдобу доброты сухарь запрета, —

какая хрень! и тусклый луч, что плеть,

хлестнёт, слепя, когда не станет света,

а всё вернуть не в силах индивид,

заиндевев от мелочных обид.

 

2

На выпады постыдные забив,

не находя в забвении забавы,

не лицемерь, что по фигу разрыв,

но и не множь бессмысленной растравы:

в два голоса сплетается мотив,

а коли врозь, то оба и неправы.

Усиливают ненависть и месть

друг друга – синергия в этом есть.

 

3

Мы ненавистью пестуем врагов,

не признавая выхода другого;

карающих творим себе богов,

в итоге удаляясь от благого;

сплетаясь разветвленьями рогов,

прискорбный путь проделываем снова

и, в бездну уходя за рядом ряд,

самих себя успешно гоним в ад.

 

4

В природе что-то действует за нас –

в той первородной части, что греховна, –

и норовит, вошедши в резонанс,

из козлища изгнать остатки овна,

но так, чтоб имярек, в грязи резвясь,

считал, что это истинно духовно,

и, перещеголяв во зле козла,

себя не называл исчадьем зла.

 

5

«Пощады не дождаться подлецам!» —

им несть числа, подобным восклицаньям.

Да, те, кто партизанил по лесам,

потянутся навряд ли к полицаям

с прощением: прекрасно знаю сам,

что делается мир непроницаем

от марева багрового в зрачках,

покуда корень гнева не зачах.

 

6

Зачем же строить замок из песка

на взморье, по-звериному жестоком?

Тоска моя, тосканская тоска,

разлейся по испытанным опокам;

тоска не точка, если высока

и если устремляется к истокам

не глиняным, но горним, тем, куда

звала волхвов полночная звезда.

 

7

Берсерк и рыцарь, лучник и буй-тур –

как широко понятие культуры!

Абракадаброй аббревиатур

опять морочат граждан диктатуры,

а кто иных возжаждал партитур,

несут свой крест, возвышенно понуры.

Увы, не достучавшись до людей,

опять висит распятый иудей.

 

8

В Париже шок: кто харкал – тот убит.

Не отличав шиитов от суннитов,

одно пойму: разрухой мир не сыт,

но чту лет сорок, как представил Битов

ту синергию, что сминает быт,

слагая пиетет из аппетитов:

две крохотки такой накал дают,

что просто дыбом волосы встают.

 

9

Откуда же идёт она, любовь?

Make love, not war – в подкорке у любого,

но, кто и как тому ни прекословь,

вновь к Божьему слепое липнет слово,

а синергия проливает кровь –

и рифма, как на грех, всегда готова.

Меж тем, хоть род людской презрел родство,

опять нас осеняет Рождество.

 

Скука мира

 

Не облечённая в слова,

но ведающая о сроке,

прёт-продирается трава,

ещё не слышавшая строки:

 

«Что восхитительней, живей

войны, сражений и пожаров?»

Легко разгонит суховей

беду на тысячи гектаров.

 

Огня известен аппетит –

на всё накладывает руку!

Но живость бойни мне претит –

не предпочесть ли мира скуку?

 

Не сделать ли её полней,

отгородившись от кошмаров

«кровавых и пустых полей,

бивака, рыцарских ударов»?

 

Всё длится, длится бранный пир,

гремят глумливые копыта!

…Но что такое скучный мир

в том мире, где война забыта?

 

Смешенье жанров

 

Что за напасть? В который раз хочу

звучать печально и проникновенно,

но это словно мне не по плечу –

в мой слог насмешки шмыгают мгновенно.

 

Раёшник – это тот ещё сорняк,

ни мора не страшится, ни пожаров…

Опять не совладать мне с ним никак,

опять меня гнетёт смешенье жанров!

 

А между тем, с небес посыпал снег –

искрящийся, трепещущий и нежный.

Как чужд безмозглый ёрнический смех

мне в этот миг, священный и безбрежный!

 

Снег вновь напоминает мне тебя,

сошедшую с пленительных полотен.

Стою под ним, любуясь и скорбя, –

как ты, он чист. И столь же мимолётен…

 

Ну вот! Кренюсь, как видно, в мадригал.

Гормоны ли причиной служат крена?

Меня почти никто не подвигал

на это дело, ты же – неизменно.

 

Но в мадригал проникнуть норовит

какой-нибудь разнузданный куплетик…

Я головой качаю: вот так вид!

Ужели Цветик шлёт мне свой приветик?

 

Все жанры в жизни смешаны, увы,

и оттого мой стиль какой-то пегий.

Смятенье чувств – в сумбуре головы,

где прибаутки пляшут средь элегий.

 

Смешные существа

 

Всё же, что ни говори,

мы – смешные существа:

всякий хлам у нас внутри

превращается в слова.

 

Разложимо всё, что есть,

до последней простоты.

Что такое ум и честь –

досконально знаешь ты.

 

Похоть, ревность, крови зуд

проявленьями любви

параноики зовут,

поясняя: C’est la vie!

 

Рвём рубахи на груди,

ан сегодня не вчера.

Сколь углей ни шуруди,

не окрепнет плоть костра.

 

Не хранимся в янтаре,

но сгораем, как дрова

с той травы, что во дворе,

мы – смешные существа.

 

* * *

 

Снег –

с грязью пополам –

хрустит, промёрзший,

раздробленным скрежещущим стеклом.

Зима, оплошной выступив гримёршей,

пренебрегла красивым ремеслом.

 

Её мазкам придёт пора растаять,

открыв щебёнку, мусор и асфальт…

Из вязкой жижи травка вырастает.

Ей неоткуда

больше

вырастать.

 

Собака под балконом

 

Опять собака сдохла под балконом –

такая же, как сдохла прошлым летом.

Что молвить мне при зрелище знакомом,

почти никем на свете не воспетом?

 

Тот цензор, что внутри, пищит: «Да надо ль?

Ни ода здесь не сложится, ни фуга.

Один Бодлер осмелился про падаль,

но у него там – лошадь и подруга…»

 

Молчи, зоил! Скорбеть пристало ныне:

подумать о щенке, его восторгах –

и как повергла жизнь его в унынье,

пройдя на грязных улицах и стогнах.

 

Но, впрочем, что мы знаем о собачьем

(киническом!) принятии кончины?

Болтая, страхи собственные прячем,

навеянные духом мертвечины.

 

Быть может, не гнетёт их бремя наше –

и смена дней не кажется им знаком –

и не подносят гефсиманской чаши

часов не наблюдающим собакам?

 

Соврамши

 

Нет, никогда, ничей я не был…

О. Мандельштам

 

Есть слова, от которых тошнит.

Например, «современность». «Соври мне!» –

различит в нём лингвист-эрудит,

что «гимен» раскумекает в «гимне».

 

«Ну а сов? – кое-кто возразит. –

С их ременчатой мудростью вещей?»

Современчатость? О паразит!

О ремень, обернувшийся – сечей!

 

Возопят: «Слово-куб! Совокуп-

ность прозренья, добра и картечи!»

«Совращенье!» – движением губ

оборву недостойные речи.

 

 

Спираль

 

В любезном Богу городке,

в Ершалаиме, 

с котами я накоротке,

как со своими. 

 

Один, костляв и долгоног,

поведал мявом,

что к нам явился на порог

он с полным правом. 

 

Пока лакал он молоко,

я, взор очистив,

присел, и стало так легко 

под сенью листьев. 

 

Цвет неба молча я вбирал,

осознавая,

что сквозь меня идёт спираль,

всегда живая.

 

Убрёл, насытившись на ять, 

кот восвояси,

а мне осталось вспоминать

об этом часе. 

 

* * *

 

Средство – по гулкой лестнице

в тени скользнуть вечерние.

Улица – провозвестница

краткого облегчения.

 

Не потому, что в сумерках

спросят тебя о куреве.

Не потому, что суетно.

Не потому, что кубарем

 

время летит и смешаны

с ветром и смехом возгласы…

Но потому, что медленно,

из ничего, из воздуха

 

снова возникнет лестница,

гулкая и нетрезвая…

Может быть, света лезвиецем

двери во тьме прорезаны?

 

Может, в пустынной комнате,

где тебя долго не было,

что-нибудь незнакомое?

Сдвинуто что из мебели?

 

Может, картинки разные –

надо найти отличия?..

Средство, конечно, разовое,

впрочем, ты сам отлично

 

знаешь об этом… Разницы

нет, как и облегчения.

Выход? Не знаю… Разве что

в тени скользнуть вечерние.

 

Стартовая страница

 

                                       Марине Кудимовой

 

У времени – скучный цикадный звук:

       занудливое «тик-так».

Что, маятник, хочется сделать круг?

       Но скован твой каждый шаг.

 

Когда замирает твой мерный мах,

       даруя на миг покой,

мерещатся мне письмена впотьмах,

       вот только язык – какой?

 

Секунды то вновь ускоряют бег,

       то тянутся вспять во сне.

Я в жмурки вожу, почитай, весь век –

       кто веки подымет мне?

 

Хочу наконец я увидеть всех,

       кто рыщет вокруг меня,

чей так запредельно заливист смех,

       что жжёт на манер огня.

 

Но лиц не видать, лишь слова слышны,

       прогорклые, словно дым:

«Ни Богу, ни бесу мы не нужны,

       ни даже себе самим».

 

Не ждут уже гурии в райский сад,

       Иблис не ввергает в дрожь.

Вперёд ли подвинулся аль назад –

       в повязке не разберёшь.

 

Уж лучше в открытом сойтись бою,

       чем маяться век вот так.

Всю жизнь крокодиловы слёзы лью,

       а время зудит: «тик-так»

 

Старый сюжет

 

Плачет скрипка в холодной квартире.

(«Всё пиликает чёртов сосед!»)

Годы страсти его укротили.

И надежд, разумеется, нет.

 

Поскучнел от издёвок всегдашних

этот старый сюжет. Чья вина,

что зануда он и неудачник?!

Потускнела его седина.

 

На пиджак осыпается перхоть...

Но, проснувшись, опять и опять

начинает кряхтеть он и перхать –

и небесные звуки рождать.

 

Сфера дымчатого стекла

 

От дыхания нет следов?

Всё сгорает навек дотла?

Но хранит отлетевший вздох

сфера дымчатого стекла!

 

Позабыт давно стеклодув.

Вздох не канет который год.

Что в нём – грусть? перегара дух?

так, зевок? или боль невзгод?

 

Это дымчатое стекло

переменчиво, как вода:

то темнеет, то вновь светло.

А внутри – не идут года.

 

Давний день до сих пор внутри.

Миг ушедший – как в горле ком!

Ты стекло рукавом протри...

Я с таким ремеслом знаком.

 

Ведь когда я ищу строку,

чтоб не ведала лжи и стен,–

я надежду, любовь, тоску

заточаю в стеклянный плен.

 

Из чего он, парящий шар?

Сгоряча на асфальт швырни –

лишь взовьётся мгновенный пар…

И – осколки лежат одни!

 

Призадумайся – значит, он

весь составлен из злых заноз?

А рождает – волшебный звон!

 

Это раньше душой звалось.

 

Танатос

 

Лунный серп возбуждающе выгнут.

Это родичи: «хвоя» и «хвост».

Что-то видит задумчивый Зигмунд

в поездах и в мерцании звёзд?

 

Проникая в запретное, Зигмунд

раздвигает, как занавес, ночь,

но сомнения скоро настигнут,

а сигары не смогут помочь.

 

Даже самые звонкие сгинут:

есть антракт у любых антраша.

«По ту сторону», – шлёпает Зигмунд

на машинке, бородку чеша.

 

Тихий час

 

Ребёнок уснул, разметавшись во сне,

и стало так тихо.

 

(Когда различаешь свой собственный пульс,

то сам себе ближе.)

 

Ребёнок сопит, разметавшись во сне,

на сбитой простынке.

 

(А по полу солнце, как мёд, растеклось, –

такое густое.)

 

Заветная грусть, непонятная страсть

к познанью истоков!

 

(Ребёнок сопит, разметавшись во сне.

Спи, мальчик, спокойно.)

 

Когда различаешь свой собственный пульс, –

досадно, что смертен.

 

(Святая неловкость невинных грехов,

наивных соитий!)

 

Ребёнок сопит, разметавшись во сне.

И солнце густое.

 

(Железо и цифры. Трава и цветы.

И ветер отчизны.)

 

 

Транзит

 

Что остаётся в амальгаме,

когда смыкается земля?

Я отражаюсь вверх ногами

в краплёной карте февраля.

 

Здесь нет меня как такового,

есть штемпель смазанный: транзит.

По полю зренья бокового

бесшумно ящерка скользит.

 

Три сорта вин

 

Споткнёшься – смех звенит в ушах.

Ах, как заливист этот смех

у тех, кто трусит сделать шаг!

Ты, слава Богу, – не из тех.

 

Твоя вина – совсем в ином.

Ты жил, как мог. И пил до дна.

Надежды розовым вином

ты упивался допьяна.

 

За неразумный этот грех

вина зелёного любви

тебе подлили больше всех...

Ты пьян? – судьбу благослови!

 

Но отрезвленья близок час,

в который ты заметишь вдруг,

что слёзы выпиты из глаз,

а чаша выбита из рук.

 

Тогда останется одно –

испить останется до дна

свободы чёрное вино...

 

Нет горше этого вина.

 

Трюизм

 

Солнце сіяетъ на злыя и благія,

и дождитъ на праведныя и неправедныя.

(Мат., 5: 45)

 

Не чтобы враз прихлопнуть опыт,

с горы спускается скрижаль.

Свет проникает и сквозь копоть,

и видишь – ласточку, стрижа ль.

 

Сиять «на злыя и благія»

привыкло солнце с давних пор,

а стало быть, и невралгия –

лишь пытка, но не приговор.

 

Не обойдёшься без трюизма

и без высокопарных фраз:

пускай неярок, свет струится,

как в самый давний, дивный раз.

 

Склоняясь к Авраама лону

(о, бедный старый Авраам!),

на склоне лет взбеги по склону

на зов прекраснейших из дам.

 

Обзаведись мечтой на вырост,

не ребусом в один присест, –

тогда свинья тебя не выдаст,

а Бог, естественно, не съест.

 

Уроки

Глиняный цикл

 

1. Замысел

 

Из шелеста и сырости, из прели

         овражной мглы

незнаемое брезжится без цели

         и похвалы.

 

Вздымается вне смысла и без пользы,

         дрожит, растёт;

отбросит отблеск на речные плёсы,

         но миг – он стёрт.

 

В живом объёме многое не ясно:

         сплошной озноб,

неуловимость и непостоянство –

         калейдоскоп.

 

Случайность, что помножена на льдинку

         и птичий пух,

сметает неподвижную картинку,

         смущая дух.

 

Так замысел, растёкшийся по щелям,

         виясь, дробясь,

увидеть меж собой и воплощеньем

         не хочет связь.

 

Материал, хоть выругайся, сложен,

         размыт, как бред,

поэтому исходно невозможен

         автопортрет.

 

Беру, однако, образ, что так зыбок,

         рискну ваять –

себя из недомолвок и ошибок

         сложу опять.

 

2. Подготовка материала

 

Приметы и предчувствия абсурдны,

         я им не внял.

Я мял руками чьи-то лица, судьбы –

         я глину мял.

 

Она стонала! В каждом тихом стоне –

         века, века.

Чья это плоть легла в мои ладони,

         что так мягка?

 

Позволит ли увидеть, что в начале,

         столетий дым?

Чьи помыслы и давние печали

         взошли к моим?

 

Я трезв – я хиромантов дисциплину

         видал в гробу!

Но всё же сам вминал в нагую глину

         свою судьбу.

 

О, глиняная дактилоскопия!

         Вот – глины ком:

моих ладоней линии скупые

         остались в нём.

 

Они смешались с тысячами линий!

         Лежу на дне:

я растворён в кромешной этой глине,

         как та – во мне.

 

С ушедшими сливаться не желая,

         себя кляня,

шепчу: «Ты, глина, дышишь как живая.

         Верни меня!»

 

3. Лепка

 

Дотронулся – и прочь: какого чёрта,

         ведь всё не так.

Дрожит, реверберируя, аорта

         касаньям в такт.

 

Надавливая, округляю скулы, –

         не ирокез;

глаза невыразительны и снулы –

         сменю разрез.

 

Не в зеркало смотрю – ловлю на ощупь

         покрой без швов.

Такая ограниченная площадь,

         а что углов.

 

Когда б навскидку делалось, как фото,

         ан не судьба,

и шлёпаются тяжко капли пота

         на лоб со лба.

 

Смещенье угрожает ли потерей,

         коль суждено 

отправить внутрь недавний эпителий –

         пустить на дно?

 

Я знаю: идентичность невозможна,

         искусство – ложь,

и что займёт в итоге место мозга?

         Лишь глина, сплошь.

 

Та глина, сквозь которую в зачатке

         мерцал двойник;

в какой и я оставил отпечатки,

         и всяк язык.

 

4. Обжиг

 

Отправив изваяние на обжиг,

         в горнило, в печь,

себя от тепловых воздействий схожих

         не уберечь.

 

Поджаривают будни то и дело,

         их чад – что яд:

твердеет иссыхающее тело,

         темнеет взгляд.

 

Пыл не стихает – в сумраке вечернем

         от так же рьян;

предательским лобзает излученьем

         телеэкран.

 

Огонь, запечатлённый в алкоголе,

         в себя вберу

в плацкартном разухабистом раздолье,

         в чужом пиру.

 

Куда от пиромании укрыться

         в разгар страды?

Здесь не напиться даже из копытца

         живой воды.

 

Но жизнь во мне порой подобна вещи,

         творенью рук, –

крепчает, если пламя так зловеще

         гудит вокруг.

 

Не сбился бы режим температурный,

         не спёкся зной, –

поверхности покроет слой глазурный,

         защитный слой.

 

5. Итог

 

В итоге – новый замысел, и только.

         Попробуй, взвесь!

Мне сладок вздох в отсутствие итога,

         как весть «я есть».

 

«Аз есмь» – звучит, наверное, весомей,

         но холодней.

Вот стала же из тьмы физиономий

         одна – моей!

 

А если утомит своя же внешность

         в стезе земной,

воображаю, даром Божьим тешась,

         себя – сосной.

 

Излучиной реки с печальным плеском,

         обрывом, пнём,

чернеющим на взгорье перелеском,

         тропинкой в нём.

 

Для сущего, как все, служу воронкой:

         его черты

в часов песочных горловине тонкой

         со мной на «ты».

 

Простое «быть» всегда удачей значу,

         хоть в банке шпрот,

а напоследок наспех присобачу

         катрен-экспромт:

 

«Ореха лист, растёртый в пальцах, терпок,

         летуч, как йод,

а в ящике стола – лишь пара скрепок,

         и снег идёт».

 

Утро

 

Не люблю тонкозвончатых рюмок.

Ваша скатерть излишне бела.

Мужиков уважаю угрюмых,

что стеснительно пьют из горла.

 

Погляди-ка: салфетки, солонка!

А они только «Астру» смолят...

Заскулит, потерявшись, болонка,

но дворняги зазря не скулят.

 

Вы, красиво кляня вашу участь,

говорите о гложущей тьме,

а они, понапрасну не мучась, –

лишь о том, что у них на уме.

 

Всё у вас бесконечно иное.

Но однажды вас вместе сведёт

вытрезвителя братство ночное,

где цигарка по кругу идёт.

 

Вы друг друга поймёте во многом,

а настанет желанный рассвет –

разойдётесь по разным дорогам

и растаете в пламени лет.

 

Холмистое небо

 

Какое холмистое небо!

Холмы опрокинуты вниз.

А может быть, сам я, нелепо

к земле прилепившись, повис.

 

Креплюсь на ходу к тротуарам

присосками стёртых подошв,

и мысль пробегает радаром:

что будет, когда упадёшь?

 

Ответ я однажды нащупал:

всё станет зеркальным тогда,

над небом раскинется купол –

пустыни, леса, города.

 

И будешь, как ныне, бояться

упасть, в неизвестность уйти,

и дёрганым шагом паяца

прочертишь по небу пути.

 

Извечно страшат перемены,

слепое начало с нуля.

Зачем же не одновременны

и небо для нас, и земля?

 

Холмы Forever

 

Памяти двух любимых учительниц ‒

Лидии Алексеевны Селищевой,

Ольги Андреевны Сотниковой 

 

Помню грустное утро 

на пороге зимы

и дорогу, что круто 

поднималась в холмы.

 

Той порой все дороги 

не к веселью вели.

Веял запах тревоги 

от осенней земли.

 

Светло-серые дали 

открывались с холмов

провозвестьем печали 

для высоких умов.

 

Робкий дождик пролиться 

не посмел и зачах,

а пожухлые листья 

догорали в садах.

 

Ах, как муторно мудрым, 

как печально живым

видеть пасмурным утром 

этот медленный дым!

 

Есть ветра меж ветрами, 

что ведут себя так,

словно в щель меж мирами 

задувает сквозняк.

 

Вот таким был и ветер, 

увлекающий дым,

что пунктиром наметил 

путь к пределам иным.

 

Устремляясь к основам, 

он исчез в вышине,

но остался ознобом, 

что бежит по спине.

 

 

Хрустальный шар

 

Шар хрустальный – вот всё, что я помню о нём.

    Он был небом завещан.

Опусти его в тигель, испробуй огнём –

    ни царапин, ни трещин.

 

Шар я помню, в котором текли облака

    с невесомым сияньем,

но с годами – упорно твердит мне строка –

    я расстался с тем знаньем.

 

Невзирая на то, что так скоро умру,

    что забвенье – химера,

я мотался, как ржавая жесть на ветру,

    и летал, как фанера.

 

Где хрустальный мой шар? Хоть шаром покати –

    ни числа, ни излучин.

Ветер жухлые листья прогнал по пути,

    что до скуки изучен.

 

Всё равно! всё равно! – бьётся пульсом в висках.

    Это было недаром.

Шар хрустальный в моих согревался руках.

    Я владел этим шаром.

 

Цвет смерти

 

Все мечты исполнятся когда-то,

хлынет ливень яростной рекой.

Пекло от восхода до заката

сменят вечный холод и покой.

 

Хрипящим горлом, осипшей глоткой

я славлю жажду!

Я стану глиной, но тот, кто жаждет,

ещё не умер.

Я ‒ только глина, на миг живая,

но славлю жажду!

 

В прозрачных струях растает горе, 

отпустит жажда.

Мы будем плавать в прозрачных струях,

подобно рыбам.

Мираж в полнеба ‒ пора ответов,

покой без боли.

 

Прохладный ливень омоет кости.

Цвет смерти ‒ белый.

Прохладный ливень омоет кости.

Цвет смерти ‒ белый.

Прохладный ливень омоет кости.

Цвет смерти ‒ белый.

 

Часы остановились

 

– Фантасмагория –

 

Апоплексичен, похотлив, увечен,

луной, как рыжей кепочкой, увенчан,

значками да брелочками увешан,

заглядывая в окна, как за вырез,

загустевает самозванец-вечер,

меж тем всё шесть: часы остановились.

 

Часы остановились, но, однако,

поэт успел пропеть про Ошхамахо*,

какая-то бродячая собака

до хрипа довела домашних свору,

и на балкон уже выходит маха,

гитарному внимая перебору.

 

Меж тем всё шесть. Но остывает кровля,

и в темноте мы все друг другу ровня –

все кошки серы; винная торговля

уже переместилась в частный сектор,

и в скверике хвативший лишку рохля

стал кровожаден, словно вивисектор.

 

И все же это как-то нереально,

хотя, увы, вполне материально,

особенно драчун – подлец, каналья! –

шатается, на мостовую вылез...

Нет, это совершенно ненормально –

стемнело в шесть! (Часы остановились.)

 

Стемнело – ан кукушка не пропела!

Подобного досадного пробела

стерпеть никак нельзя – и вот проблема

встает в величье грозном перед всеми

и страсти накаляет до предела:

часы – вперёд? А может, лучше время –

 

обратно? Тотчас протрезвится пьяный

и в магазин войдёт походкой плавной;

гитара смолкнет, махи величавой

не будет – будет тканей продавщица;

все заново и с буковки заглавной,

и лишь поэту надо удавиться...

 

Два раза не пропеть чудесных строчек!

Пошлём в подарок шёлковый шнурочек,

а заодно, пожалуй, и веночек

терновый – вот прибавится заботы...

Побольше бы таких забавных ночек!

Однако наступает время точек,

и мы в графе «А дальше?» ставим прочерк:

_________

 

...Меж тем бьёт шесть. Побриться до работы!

 

_________________________

* О ш х а м а х о – Эльбрус.

 

Черновик

 

1.

Возьму белый лист

и взгляну на пустую бумагу.

Неужто опять

я тебя разыскать не сумею?

«Дорога длинна», –

говорил Одиссей Телемаку.

Ну что ж, что длинна!

Я попробую справиться с нею.

 

2.

Вино ли виной,

что размыт твой кочующий образ?

Я – чёрная моль!

и не знаю, что можно добавить...

Но всё же сознанье

не тонет, не падает в пропасть,

цепляясь за сны,

за цитаты,

за ложную память.

 

3.

Да-да, вспоминаю:

бродил возле тихого моря,

где ты мне являлась из пены –

всегда постепенно;

в том мире, казалось,

ни счастья не знали, ни горя,

лишь Солнце сливалось с Луной –

диаграммою Венна.

 

4.

Воскресли слова, покатились!

Свисают вкосую

вдоль белой страницы,

тесня её книзу,

как тучи!

Я снова гляжу на тебя –

на нагую, босую,

и очи всё ближе твои –

и по-прежнему жгучи!..

 

5.

Но вот ты, босая, уходишь –

уходишь, босая,

сквозь пальцы

песок золотой

пропуская небрежно,

а дальше – пробелы,

лишь птичья взвивается стая,

в пустынной странице

отточием смазанным брезжа...

 

* * *

 

Что сохранить хотел бы я в веках?

   Не знаю… Без особенных затей

      я описать попробовал бы, как

         укладывают женщины детей:

глаза какие в этот миг у них –

   и сколько властной нежности в руках…

      Сумел бы, нет? А впрочем… этот миг

         и без того останется в веках.

 

Чудесное посещение

 

Я брёл с ружьишком жалким

в безлиственных лесах,

и мне явился ангел

в холодных небесах.

 

Я встал, перекрестился,

приклад прижал к плечу.

– Отведай-ка гостинца! –

я ангелу кричу.

 

И вот, безумным креном

пронзая синеву,

сверкая опереньем,

он падает в траву.

 

Избыв душевный кризис,

платочком оботрусь,

нагнусь, к нему приблизясь,

и в очи насмотрюсь.

 

Он небу взор осклабил

с улыбкой неземной...

Не будешь больше, ангел,

кружиться надо мной!

 

Чужая судьба

 

Я в зоомагазине

работал попугаем,

но мимо шли разини –

я не был покупаем.

 

Души моей богатства

ни капли не ценили,

поскольку мог ругаться

я лишь на суахили.

 

Никем не понимаем,

я стал таким облезлым...

А был бы я трамваем –

тогда б я был полезным!

 

 

Элегия

 

В дождь (после десяти) ворчливый частник

меня за рупь подбросил до «Шанхая»*.

Он крыл ГАИ, честил нальчан несчастных

и чуть не выл, погоды наши хая.

 

Твердил он: – Голова у нас одна лишь –

Москва, а Питер – сердце, как известно... –

политанатомический анализ

заканчивая Нальчиком нелестно.

 

Приехали, я вымолвил: – Спасибо, –

и так и не узнал, чего он злится.

Стоял сентябрь. Сияла грязь красиво,

а дождь, казалось, вечно будет литься.

 

Он затекал за ворот, бил наотмашь.

В нем влажным блеском исходили рельсы...

Что есть «Шанхай»? Не скорая, но помощь,

дабы могли согреться погорельцы.

 

...Когда ж я возвращался в дом без друга,

в автобусе народу было мало,

и лишь в дымину пьяная старуха:

– Зачем я так красива? – повторяла.

 

___________________________

* «Шанхаями» в самых разных городах

назывались районы трущоб и самостроя,

жители которых промышляли круглосуточной

торговлей спиртным.

 

* * *

 

Это было б дождём –

если б не было снегом.

Он беззвучно рождён

нашим пасмурным небом.

 

Он летит с высоты –

и ложится под ноги.

Станут снова чисты

города и дороги.

 

Начинай, снегопад! –

час решающий пробил –

с обнуления дат,

обеления кровель.

 

…Возвращаемся вспять,

к зыбким сваям причала,

ибо завтра опять

всё начнётся сначала.

 

Вновь среди белизны

лягут чёрные строчки –

ибо нет у весны

ни числа, ни отсрочки.

 

Я не тот человек

 

«Добрый день, имярек», –

обознался прохожий.

Я не тот человек –

видно, просто похожий.

 

Мы расстались навек,

только фраза осталась.

«Я не тот человек», –

ненароком шепталось.

 

Окунаешься в быт,

невозможный без дозы, –

эта фраза свербит

вроде старой занозы.

 

«Я не тот человек», –

констатируешь утром,

отправляясь в пробег

по рутинным маршрутам.

 

И бредя на ночлег

средь привычного хлама:

«Я не тот человек», –

повторяешь упрямо.

 

Я по горло игрой

этой сыт, если честно.

Я не тот, а другой,

только кто – неизвестно.

 

Это сделал мой век,

искажающий лица.

Я не тот человек,

а к тому – не пробиться.

 

Меж слепцов и калек

повседневной пустыни:

«Я не тот человек», –

утверждаю поныне.

 

И в зеркальную гладь

всё гляжу исподлобья,

не желая признать

достоверность подобья.

 

* * *

 

Я похож на больную собаку.

У меня выразительный взгляд.

Я не нужен, увы, зоопарку,

да и в цирк меня примут навряд.

 

Между урн и сутулых прохожих

извиваюсь я, как слаломист.

Без волнения – даже на кошек.

Ноль внимания – даже на свист.

 

Но в момент поводки провисают

у болонок, что жалко скулят,

если вдруг невзначай повстречают

мой, такой выразительный, взгляд!