Игорь Потоцкий

Игорь Потоцкий

Четвёртое измерение № 33 (525) от 21 ноября 2020 г.

Подборка: Под патефонные пластинки

* * *

 

Я родился на улице Прохоровской – напротив сквера,

где в 41-ом собирали евреев

и вели на расстрел – день был бледным и серым –

а полицаи орали: скорее, скорее!

Били стариков по спинам и лицам,

женщин обкладывали трёхэтажным матом,

и евреи вытянулись вереницей,

ангел смерти над ними повис совсем рядом.

Он, наверное, плакал, находясь над ними,

и сквер плакал, и ветер плакал осенний,

а колонна с будущими мертвецами

вытянулась на три километра.

Трёхкилометровая эта колонна,

вытянувшаяся змеёю без жала,

шла на убой тяжело, обречённо,

от безысходности вся дрожала.

Вот-вот заговорят пулеметы,

вот-вот покроют трупы овраги,

вот-вот глаза обречённых погаснут,

будто они – поминальные свечи.

Мой дядя Борис, моя тётя Роза

в этой колонне бредут на убой

и вырваться из неё слишком поздно,

и дым над ними пороховой.

...Потом мне скажут, что устали

евреи читать про войну и смерть,

что румыны совсем другими стали,

немцы совсем другими стали,

полицаев давно уже перевоспитали,

они выбыли из списков живых – их нет.

И только ангел смерти суровый

мне шепчет по ночам: не сдавайся – пиши!

В черновике кровоточит слово,

над сквером не летают голуби и стрижи...

 

* * *

 

Любимая, доверься мне скорей,

пока зима повелевает снегом,

пока метёт последний снеговей,

тревожа землю яростным набегом.

Пока совмещены наши тела,

как краски на звенящей акварели,

их красота возвышенно светла

за середину ночи, на пределе.

Пусть снег метёт, не заметая нас,

и огоньки дрожат на хмурых стёклах,

пусть я совсем не замечаю глаз

твоих, но чувствую, что ты продрогла.

Три тысячи произнесённых слов,

и двадцать тысяч самых чистых звуков

и ночь, что не имеет берегов

и не умеет плакать, и аукать.

Мне расскажи, что хочешь, о себе,

а снег метёт, укутывая город.

И ты одна сейчас в моей судьбе,

и мне совсем не страшен зимний холод...

Представь себе, что смотрим на луну,

отринув все на свете злые тучи,

ведь я тебя теперь не обману

и стану для тебя я самым лучшим,

а быть плохим я больше не рискну...

 

Одесский двор. 1960 год

 

Не помню праздник пионерский,

забыл линейки и костёр,

но помню дворик мой одесский,

он смотрит на меня в упор.

Там дядя Сеня байки травит,

а тётя Рива слёзы льёт,

там нет законов и нет правил,

неделя медленно течёт.

Под патефонные пластинки

танцуют пары здесь порой,

звенят бокалы, словно льдинки,

взлетает голубь над землёй.

Там девочка Попова Маша

в меня немного влюблена.

И мне она рукою машет,

а в небе плавает луна.

Мы совершаем с ней прогулки,

порой под взглядами ворон

и целоваться в переулке

нам разрешает старый клён.

Коты ступают величаво,

собаки лают невпопад,

стихи читает Пашка Шалый

и в небе голуби парят.

 

Возвращение в юность

 

Звонкий город дождевой,

где за середину лето,

где гуляем мы с тобой

от заката – до рассвета,

где ты мне читаешь Фета,

упиваешься строкой.

Слышим мы пролёток стук,

излечились мы от мук –

мир невероятно светел.

Мы бежим на виадук,

ты меня целуешь вдруг,

суетливая как ветер.

Лучшей строчкою в сонете

твоё имя тешит слух.

Мы бежим с тобой вдоль лета

по одесским мостовым.

Мы бежим быстрее ветра,

улыбаясь постовым.

Здорово при всём при этом

оставаться молодым.

Ночи тени, полутени,

звёздный рой над головой.

Ровно сто стихотворений

очарованы тобой.

Пляшут будущие строчки,

как всегда, поодиночке.

Сможет их соединить

только Ариадны нить.

 

Февраль

 

Ах, февральские морозы,

где от снега благодать,

где листы со снежной прозой

никогда не сосчитать.

Ныне город в снежных нотах

приподнялся на носках.

И волшебник будет. Вот он

вновь у города в гостях.

Город весь под снежной манной,

только, Анна, не беда,

что осталась ты желанной,

как в минувшие года.

Ты еврейка или полька

с чудной полькою своей.

Я тобой любуюсь долго

и страдаю долго-долго,

что не стала ты моей.

Снег метёт вдоль тротуаров,

бравый делает набег

под гитару, вне гитары

пританцовывает снег.

Белый город, белый ворот,

белый танец, белый снег.

И метели дружным хором

прославляют белый век.

Нет морозов, есть морозы,

побелела даже ель.

И не пишется мне проза –

виноват в том снежный день.

Снег со мною точит лясы,

долго слушает меня.

Снег февральский снова ласков,

словно бабушка моя.

 

* * *

 

Она была весной

на просеке лесной,

когда плыла со мной

сквозь всех сомнений рой,

сквозь прошлые века,

как пришлая строка.

Со мной была волной,

а может быть, виной,

библейской Сулимифь,

внезапною слезой

и рифмою простой

среди похожих рифм.

Ах, бесподобный враль,

нам говорил февраль,

что пройдена зима,

что прибежит теперь

не март – шалун апрель

и нас сведёт с ума

он строчкою письма,

подстрочником письма,

но в это ты не верь!

 

Ты славянка, а я иудей

 

Я опять переполнен еврейством своим,

ты – славянством, но я не о том.

Этой ночью из дому давай убежим,

между звёзд поплутаем вдвоём.

Я из прошлых эпох, ты из пришлых годов,

кровь запруды ломает легко.

Я из вещих пророчеств, а ты из садов,

а ещё из домов рококо.

И над нами пророчества-облака

нависают, печали на слом.

За тобою славянской обиды века,

а за мною тоска и погром.

Мчатся кони лавиной, а мне невзначай

снится прадеда старый Талмуд.

Что мне делать с тобою, скорее решай,

быстро кони-минуты бегут.

У тебя так нежна, дорогая, ладонь,

как хочу я тебя целовать,

а за нами опять сто веков, сто погонь,

а в придачу – татарская рать.

Низкорослые кони и стрелы свистят,

и не сыщешь кровавей затей.

Всю Одессу я снова отдам за твой взгляд...

Ты – славянка, а я – иудей!