Первая строфа. Сайт русской поэзии

Все авторыАнализы стихотворений

Илья Сельвинский

Портрет моей матери

 

Нехай маты усмехнётся,

Заплакана маты.

Шевченко

 

Она подымается на пятый этаж,

Мелкая старушка с горькими слезами.

Лестница та же, и дверь всё та ж…

Но как волнуется! Точно экзамен.

Прыгают губы. Под сердцем нудит.

За дверью глухо звучит пианино.

С медной таблички бесстрастно глядит

Чужая жизнь родного сына.

 

Здесь кухня в шутку зовётся «лог»,

«Рыцарской залой» – столовая,

Послеобеденный чай – файф-о-клок

(Кто его знает, что за слово?)

И всё это комнатное арго

Полно игнорирующего уюта.

Она себя чувствует здесь каргой,

Севшей на шкаф и взирающей люто.

 

Но наконец нажимает звонок.

Его холодок остаётся на пальцах.

Слушает… Вот! Это стук его ног.

Да-да. Это он. Её мальчик.

В последний раз поправляет платок…

На лестницу бурно вырвался Штраус.

Я ей улыбаюсь, снимаю пальто,

Чмокаю в щёку. Стараюсь.

Она так мизерна. Может быть, я

Слишком басю? Я дьявольски кроток.

Это лучшие миги её бытия,

Она на минуту чувствует отдых.

И вместе с убогой лысой лисой

С души стекают ледовые оползни.

Её вековечное лицо

Опять становится симферопольским.

 

И слушаю этот милый слог,

И крымский пейзаж оживает снова…

Как в зимнем сене сухой василёк,

В речи попадается татарское слово.

Но вдруг исчезают «сенап» и «шашла»,

Лицо старушки сведено драмой:

Слышится внучкин голос: «Мама!

Чёрненькая бабушка пришла».

 

И входит жена, и зовёт пить чай.

И мы неестественно выходим из комнаты.

Старушка идёт, как сама печаль,

А мы с женой, как виновные в чём-то…

И к «чёрненькой бабушке» из-за стола

Розовая тёща встаёт и кланяется,

Подчерица вскакивает, как стрела,

Вспрыгивает женина племянница.

И каждый считает, что он не прав.

И все выстраиваются по линии,

Как будто в воздухе летят Эринии,

Богини материнских прав.

Но гранд-парада почётный строй

Старушка встречает горькой усмешкой:

Она себя чувствует здесь турой,

Стиснутой королевой и пешками.

Корни обиды глубоко вросли.

Сыновий лик осквернён отныне,

Как иудейский Иерусалим,

Ставший вдруг христианской святыней.

 

А что ей почёт? Это так… По годам.

От победителей нет признанья.

Она лишь попавшая к господам

Ихнего сына старая няня…

И дымная трудовая рука

В когтях и мозолях – рука вороны –

Делает к сахару два рывка

И вдруг становится как бы варёной,

Как пронзённой мильонами глаз…

И так ей муторно, как от болести,

Точно рука у неё зажглась

Огненной казнью на Лобном месте.

И всё молчит. То ли тема узка,

То ли напротив: миф для трагедии.

Берёт она два небольших куска,

Хотя ей очень хочется третий.

И я с раздраженьем хватаю ещё

И, улыбаясь, кладу в её чашку.

«К чему?» Она поднимает плечо –

И всем становится тяжко.

Потом жена её снова зовёт,

Уложит, укроет оленьей шубой.

И снится ей, что она живёт

Вместе с сыном в таврической глуби;

Что нет у него ни жены, ни детей.

Она в чулке бережёт его тыщи…

К чему? Зачем? Неизвестно и ей.

Просто так. Для духовной пищи.

 

Потом очнётся, как от вина,

Вздохнёт, отлежится и скажет сторожко:

«Дал бы, сынок, сахарку старушке,

Но только пускай не знает она».

 

И я, подмигнув, забираюсь в «лог»

И зазываю жену из «зала»:

«Дай-ка, рыжик, для мамы кулёк,

Но так, чтобы ты, понимаешь, не знала!»

 

И мать уходит. Держась за карниз,

Бережно ставя ноги друг к дружке,

Шажок за шажком ковыляет вниз,

Вся деревянненькая, как игрушка,

Кутая сахар в заштопанный плед,

Вся истекая убогою ранкой,

Прокуренный чадом кухонных лет,

Старый, изуродованный жизнью ангел.

И мать уходит. И мгла клубится.

От верхней лампочки дома темно.

Как чёрная совесть отцеубийцы,

Гигантская тень восстала за мной.

 

А мать уходит. Горбатым жуком

В страшную пропасть этажной громады,

Как в прах. Как в гроб. Шажок за шажком.

Моя дорогая. Заплакана маты…

 

1933, Ледокол «Челюскин», Мыс Рыркарпий