Ирина Карпинос

Ирина Карпинос

Четвёртое измерение № 9 (501) от 21 марта 2020 г.

Подборка: На краю

* * *

 

В те времена, когда я часто пела,

душа во мне, как ложечка, звенела

и отзывались птицы в вышине,

и всё цвело, и песня не кончалась,

лишь тень петли, как маятник, качалась

в той проклятой, отлюбленной стране...

 

В те времена я бегала вприпрыжку,

пила палёнку и глотала книжки,

влюблялась в одного или во всех,

и от любви до одури рыдала

и весь насущный хлам в гробу видала,

не ведая, что дело – швах и грех...

 

Мотивчик старый на клавиатуре

и мысли о большой литературе

кружили долго голову мою,

под три аккорда пьяненькой гитары,

под гулкие ночные тары-бары,

под тот восторг у бездны на краю

 

казалось всё безумное возможным

и не существовало истин ложных

и тем запретных и запретных игр,

и жизнь неслась на тройке с бубенцами,

грошовыми сверкая леденцами

и хищно скалясь, как амурский тигр...

 

Что толку «кабы я была царица»

разыгрывать, как в мелодраме, в лицах

и над финалом розовым корпеть?

Но хочется на окрик обернуться

и к той развилке в сумерках вернуться

и по-другому песенку допеть...

 

* * *

 

Бородатые греки и бритые римляне,

белый мрамор глазниц равнодушно суров...

Что тебе в этом времени, что тебе в этом имени?

От болезней души не найти докторов.

 

Что тебе в этих бывших друзьях и товарищах,

не способных суму и тюрьму разделять?

Дымно, душно дышать на останках пожарища,

жизнь прожить – как по минному полю гулять...

 

Рая нет на земле, выше – правила схожие,

в параллельных мирах – звон разбитых зеркал.

Вразуми меня, господи, вразуми меня, боже мой,

у песочных часов перевёрнут бокал...

 

Тот языческий код позабыт после Моцарта,

ноту б верхнюю взять и на паперти спеть!

Вечный март наверху, острый запах мороза там

и могучих аттических слов круговерть...

 

* * *

 

Никто твои не хочет видеть слёзы,

никто не хочет знать твою беду,

принцесса на горошине, заноза,

по тонкому гуляющая льду,

 

пацанка, голодранка, дульсинея,

крушительница мельниц ветряных,

Лавиния – избранница Энея,

живущая всегда в мирах иных,

 

и городская дурочка, конечно,

та, что из переулочка, привет,

всё песни пела о своём, о грешном,

подумать страшно, сколько зим и лет...

 

Да это я жила-была на свете,

а нынче больше нет меня нигде,

всё стёрто ластиком, и я, и строчки эти,

и только рябь на ледяной воде...

 

* * *

 

В Серебряном веке, коротком и ярком,

поэты любили в Венецию ездить

и с чашечкой кофе сидеть на Сан Марко

и в небе полуночном трогать созвездья.

 

Венеция рядом с времён Сансовино:

крылатые львы и певцы-гондольеры.

Поэты пируют, поэты пьют вина,

поэтов ещё не ведут на галеры.

 

И Блоку покуда не снятся двенадцать,

и пуля не скоро убьёт Гумилёва.

Поэты ещё не отвыкли смеяться

и верят в могущество вещего слова.

 

Не пахнет войной голубая лагуна,

собор византийский с квадригой прекрасен,

ещё не задернули занавес гунны

и хмель венецийский ещё не опасен.

 

И можно до слёз любоваться Джорджоне

и долго бродить по Палаццо Дукале,

стихи посвящать беглым ветреным жёнам,

катать их в гондолах, купать в Гранд-Канале...

 

Поэты в Венеции пьют на пьяцетте,

война мировая вдали, как цунами.

Запомните лица их в огненном цвете!

Всё кончится с ними. Всё кончено с нами.

 

* * *

 

Nel mezzo del cammin di nostra vita,

я очутилась в сумрачной степи,

почти жива – пробел – почти убита,

у собственного тела на цепи.

 

В девятом круге жизнь течёт нормально,

ну как в фейсбуке, грубо говоря:

все мочат всех, уже не виртуально –

такая в вечности пошла грызня,

 

что ни родных не жаль, ни самых-самых,

и ангелы поют не то, не то

фальшивыми и злыми голосами,

и ржёт и плачет конь в чужом пальто.

 

Каштаны отцвели, больничный запах

сильней, чем пастернак, кинза, укроп,

посмотришь на восток или на запад –

везде распад, безумие, потоп...

 

Что Данте нам, что мы ему, ей-богу,

у каждого – свой выращенный ад.

Nel mezzo del* и дальняя дорога,

билет заказан – нет пути назад.

--

* Nel mezzo del cammin di nostra vita –

первая строчка из «Божественной комедии».

 

* * *

 

от Гогена до Ван Гога

в Арль ведёт одна дорога,

от Ван Гога до Гогена

жизнь казалась офигенной...

 

эти экспрессионисты,

и поэты, и артисты

буйство красок разбросали

от Прованса до Версаля...

 

босиком бы шла, ей-богу

за Гогеном, за Ван Гогом,

но времён затянут узел,

я – острог и я же – узник...

 

виртуальные завалы,

не добраться до вокзала

в мир, где морем пахнет слово,

в мир, где жизнь начнётся снова

 

по Гогену, по Ван Гогу,

где любовь зовёт в дорогу

и наградой будет встреча...

как темнеет быстро... вечер...

 

от Гогена до Ван Гога

ближе к ночи, ближе к Богу,

гаснет свечка, гаснут краски...

вечность – лёд последней ласки...

 

* * *

 

А. Р.

 

Какие-то гастроли... суета...

гостиница... концертный зал... гримёрка...

и каждый город – с чистого листа...

гремучая горючая галёрка...

 

мы говорим, смеёмся между строк...

не выплеснуться... не наговориться.. 

вокзал и поезд... пряный вечерок...

и где-то лица, чьи-то лица, лица...

 

глаза искрятся в свете фонарей...

размыто всё: слова, прикосновенья...

ключи от одинаковых дверей...

и нет пристанища... и нет спасенья...

 

Осенний предрассветный полусон,

со всеми красками, полутонами...

и сквозь него смартфона резкий звон,

под шёпот: что же, что же будет с нами?

 

Что будет? Ничего. Убью смартфон,

сотру слезу и крик оставлю в горле...

бегу, бегу, бегу свой марафон...

на месте шагом марш... разруха... горе...

 

И только сон напоминает жизнь 

с неутолимыми её страстями...

Ты мне звонишь и говоришь: держись.

Всё кончилось. Всё было между нами.

 

* * *

 

Небо в клеточку и рама:

я в своей тюрьме

всё пишу, пишу упрямо

Богу резюме,

 

где уже пронумерован

список всех потерь

и стреножен и подкован

человекозверь.

 

В резюме моём острожном

птицы не поют,

бесы бесам корчат рожи,

ружья раздают.

 

Глянь, вернулась обезьяна

с черепом своим,

и канкан танцует пьяно

рьяный херувим.

 

Я описываю, Боже,

чтоб и Ты узнал,

до чего ж для нас тревожен 

лагерный вокзал:

 

всех на Страшный суд увозят

в ночь товарняки, 

пароходы, паровозы

и паромщики

 

на восток или на запад,

эй, шопен, играй,

всех отправят по этапу

в свой барачный рай

 

хоть поротно, хоть поштучно –

нет вестей с небес...

колокольчик однозвучный,

зона, за-на-вес.

 

На краю

 

Сирота – вот и найдено слово,

сирота среди мира пустого,

позади – разноцветный обман,

впереди – только чёрный туман...

 

На краю провороненной жизни,

в эпицентре бродячей отчизны

сердце реже и глуше стучит,

дней, часов не осталось почти...

 

Я тебя никогда не забуду...

и никто не увидит оттуда,

как моя погорелая жизнь 

на промёрзшей дороге лежит...

 

И не встать, и не выразить боли

в бесприютной сиротской юдоли,

не нащупать у пропасти дна...

пей до дна... жизнь одна... смерть одна...

 

Я – невидимый призрак, когда-то

сочинявший плохие баллады

о безмерной бессмертной любви

на ветру... на краю... на крови...

 

Я неслась по болотистым кочкам,

чья-то жёнка, любовница, дочка,

и летела сквозь небо звезда

в никогда, никому, никуда...

 

Луна и грош

 

Мы родились в двадцатом веке,

совки, поэточеловеки,

и пьём, не чокаясь, до дна

за участь, что на всех – одна...

 

Эпоха нас не закалила,

кровь ближних не опохмелила,

стоим на ледяном ветру

у края в чёрную дыру...

 

Повремени ещё, мгновенье,

покуда догорят поленья

всех наших помыслов и слов,

летучих золотых ослов...

 

Куда нас молодость водила,

каким залётным был водила!

Кто ляжет рядом – тот хорош,

вся наша жизнь – луна и грош...

 

Свеча горела, до упаду

плясали мы свою ламбаду

и гибли в долбаном бою

за рифму – родину свою...

 

В конце времён мы дали слово,

что сочиним многоголовый

молитвоблуд – наш пропуск в рай.

Пётр, кого хочешь, выбирай...

 

* * *

 

Не попадаем в Барселону

ни ты, ни я, как ни крути,

ни в Аликанте, ни в Верону,

ни в Будву нам не по пути...

 

Везде бастует бабье лето

и вальс-бостон опять звучит,

а наша песенка отпета

в безлунной ладожской ночи...

 

Я не тоскую по Севилье,

мне пресно пряное вино,

я, словно древняя сивилла,

накликала давным-давно,

 

как ты произнесёшь однажды,

что никогда не говорил...

Слова не утоляют жажды,

слова не прибавляют сил...

 

Но вновь звучит, не отпуская,

высокой ноты благодать...

Кто ты такой, кто я такая,

чтоб с этой силой совладать?

 

* * *

 

гомеровские корабли,

видна лютеция вдали,

но встреча сбудется в париже 

на три тысячелетья ближе,

 

и этот список кораблей –

как мандельштамовская трель,

его египетская марка

в граните триумфальной арки...

 

оставшиеся дни верстать,

всех обогнать, от всех отстать

и знать, что больше не увижу

бульвары прежнего парижа...

 

в то время, древнее для нас,

мерцал богемный монпарнас,

и было далеко до гавра 

от киево-печерской лавры...

 

теперь каких-то три часа

летит корабль сквозь небеса,

гомер становится всё ближе –

и одиссей рулит к парижу...

 

* * *

 

до встречи, в Барселоне ли, Памплоне,

в Париже ли, Венеции – замри...

весь мир был так недавно на ладони

и сузился до замкнутой двери

 

реанимаций, реабилитаций

и прочих акций для ещё живых...

все сцены мира, все хлопки оваций,

огни ночные улочек кривых –

 

да лучше бы не знать, что всё проходит,

и улетать на пике сил и лет...

все книги, переливы всех мелодий,

весь этот белый, слишком белый свет –

 

лишь брак случайный вечности, засветка,

и оптом жизнь уходит с молотка

в чужие руки, в этом фишка, детка...

и взмах руки... увидимся... пока...

 

* * *

 

Морис Утрилло, что рождён на Монмартре,

Морис Утрилло по Парижу гулял,

такого Парижа не сыщешь на карте,

пейзаж за пейзажем – сплошной карнавал.

 

Парижская школа ещё до раскола

и живопись – просто с поэзией в ряд,

как в ринашименто до Савонаролы –

цепь невосполнимых грядущих утрат.

 

Ещё впереди две войны мировые,

эпоха сорвётся, как старый карниз...

Они по Монмартру, такие живые,

проходят сквозь время без денег и виз...

 

Морис Утрилло и эстет Модильяни,

и там же, о чудо, Матисс и Шагал,

бонжур, дорогие, привет, будетляне,

отныне другие у вас берега...

 

Александру Галичу

 

Жил Александр Герцевич,

Еврейский музыкант.

О. Мандельштам

 

Жил Александр Аркадьевич –

известный драматург,

сценарии накачивал,

входил в богемный круг,

 

и жизнь была беспечная,

и оттепели хруст,

но лишь балладу вечную

твердил он наизусть...

 

Что ж, Александр Аркадьевич,

в отечестве темно,

придётся горевать ещё,

чего там, всё равно...

 

И вдруг – преображение:

с гитарой и сумой

Вы песни восхождения

запели, боже мой...

 

Тот стон тумбалалаечный,

прогорклая весна,

не ведала страна ещё,

на что обречена...

 

Какие бездны в «Кадише»...

невыносимо жить...

Что ж, Александр Аркадьевич,

Вам чашу пить да пить,

 

на арку Триумфальную

без радости смотреть

и песенку печальную

на выдохе допеть...

 

Гуляет девкой уличной

столетняя беда...

Ну вот Вы и вернулись к нам,

похоже, навсегда...

 

Считалочка

 

Марк Захарович Шагал

до Парижа дошагал.

Сколько б я ни прошагала –

далеко мне до Шагала.

 

Птица-тройка мчится вспять,

выхожу тебя искать...

Как пройти на дискотеку? –

улица, фонарь, аптека.

 

Там стоит курчавый Блок –

независимый пророк.

Это Питер, а в Париже

из мансарды небо ближе.

 

Для чего мы рождены?

Для проклятой для войны?

Время движется к развязке,

все сплелись в единой связке.

 

Бесприютная печаль...

Неопознанный причал...

Жизнь промчалась дурой рыжей,

как фанера над Парижем...

 

* * *

 

грех думать, я – не верлибристка,

вошла со стулом,

у полки с рифмами зависла

и пыль обдула...

 

в загоне нынче пастернакипь

и мандельштампы,

есть только знаки-зодиаки

и тренды-трампы...

 

от человека за два века

одно смятенье,

уж лучше б он не кукарекал

от сотворенья...

 

вода на площади Сан Марко,

а под водою –

скульптуры, краски, фрески, арки

от боли воют...

 

мгновенье жизнь была глубокой,

не самозванской,

вода – прозрачной и высокой,

венецианской...