Синап
Ещё не стала инеем роса,
ещё не называют воду влагой...
Сейчас мы только сны и голоса,
обёрнутые хлопковой бумагой, –
отправленные тщательной рукой
подобно недозрелому синапу,
в подхваченную под бока пенькой
дорожную коробку из-под шляпы.
Ещё в зелёном сжаты кулачке
пунцовые светила молочая –
но девочка в переднике пике
по нас, пока неведомым, скучая,
раскроет рисовальный свой ягдташ
и, раздобыв красительные зелья,
решительную яркую гуашь
раздумчивой заменит акварелью.
Запутавшись в портьерной фалбале
и выдав свой приход бесцеремонно,
она найдёт на письменном столе
лист бристольского белого картона,
и ножницы закусят удила,
промчатся по столовой и гостиной,
нам выщелкают вещи и тела –
и вновь сомкнутся клювом аистиным.
У сердца шевельнётся бубенец,
распрыгается ветер по каштану...
я до тебя дотронусь наконец –
и обомру.
И тихим светом стану.
2011
Про Красную Шапочку
Помню: лето, лес и тени-стёжки
на подоле солнечного дня.
Будто всё игра и понарошку –
пирожки в корзинке, и меня,
наказав беречь гостинец скромный,
отправляет, не взглянув в окно,
к бабушке, которую не помню,
матушка, которой всё равно.
Дом пропал, как будто бы и не был –
к ночи начинает студенеть,
заросла тропинка курослепом
да в корзине зачерствела снедь.
Прорицают цапли на болоте,
что неровен час – и целиком
колчезубый мир меня проглотит
и заест ненужным пирожком.
Помягчеет каменная сдоба
в колыбели жаркой и пустой –
горяча звериная утроба
и мила конечной темнотой.
Тот, кому ты нужен – тщетно ищет,
разбирая человечий жмых…
Серый волк теперь тебе жилище –
чем он хуже прочих остальных?
Знать, ему недолго баламутить
честных граждан в поисках тепла,
потому что благонравным людям
хочется поверженного зла.
И охотник, будто повитуха,
раскалив заточку на огне,
радостно распорет волчье брюхо,
ставшее на время домом мне, –
и дорога, без конца и края,
схватит и потащит, гомоня –
к бабушке ли, что меня не знает,
к матушке ль, забывшей про меня?
2014
пламень
крестились люди: чур-чура –
и слушали, как под рогожей
знобило землю до утра
и разливался жар по коже, –
и снова не убереглись:
подслеповаты и белёсы,
из лихоманных трещин ввысь
полезли крошечные бесы,
по трубкам червяных ходов
бежав с родного пепелища –
в подгнившей мякоти плодов
искать себе приют и пищу.
всё успокоилось. но мгла
клубиться начала над садом:
они плевали в зеркала
и роем дули на лампады,
швыряли оземь образа
и в небо тыкали ухватом…
а люди прятали глаза
и говорили: хмарновато,
и тупились, замкнув уста,
когда, со спин сдирая кожу,
погнали скупщики скота
стада былых подобий Божьих,
и шли, не замечая зла –
исполосованное стерво –
глаз не было. в них без числа
плодились бесы – или черви…
…а те, кто из последних сил
держался, видели из окон,
как свет оставшийся чадил,
во тьме свернувшись в лунный кокон,
и, убегая от беды,
грядущей радости во имя
жгли зачумлённые сады –
и пламень следовал за ними.
2014
Тепло желанное
Вот и не осталось больше снега –
выпив полведра на посошок,
бросили в попутную телегу
облачный разодранный мешок
и умчались, хлопая в ладоши
и свистя в три пальца на скаку.
Земляная высохшая лошадь
понапрасну ищет сахарку,
шаря по овражистым карманам
травяным шершавым языком –
ей бы хоть сухарик пеклеванный…
Вот и не надкусишь сапожком
яблочный хрустящий первопуток,
прогрызая стёжками тропу:
на весы аптекарские суток
подсыпают светлую крупу,
ворошат вербальные науки
лжицей – до ракушечного дна,
разбивая на синичьи звуки
длинные льдяные письмена,
разливают в мерную посуду,
отбирая те, что погорчей –
и такая жизнь встаёт повсюду,
что совсем не надобно речей,
потому что всех словес желанней
то, что через зиму провело, –
шерстяные ниточки дыханий
и ещё неловкое тепло.
2012
Волчок
Выйдет бесшумно из сонной травы
и за бочок, улыбаясь, ухватит...
Зреют в песке муравьиные львы,
шьются украдкой кисейные платья:
так уж устроено, что, повзрослев,
по заведённым когда-то законам,
каждый бряцающий жвалами лев
нежным становится мурмелеоном.
Кто-то играет луной в бильбоке,
походя в складки дорогу сминая…
серая шерсть потеплеет в руке,
будто не зверья она, а родная –
слёту споткнёмся о старый строчок
и расчихаемся – к радости, верно…
Где же ты прятался, милый волчок,
страшное чудо за стенкой фанерной?
Если бы знала, какой ты балда,
мой метлохвостый конёк остроухий,
мне бы уже не спалось никогда
под колыбельные – зимние мухи.
Сыплется ночь из худого куля –
знать, караульному крепко уснулось...
...это не нас обступает земля –
просто трава до небес дотянулась.
2011
хозяин
ты бы не здоровался со мной,
глаз не подымал, заблуда встречный…
лес на слух и ощупь – соляной,
а на вкус и запах – огуречный,
из него дороги к людям нет,
хоть до деревеньки путь недлинный,
по кустам рассыпался рассвет
огненной сверкающей малиной.
разобрать речей твоих узор
мне непросто – словно издалече,
потому что с некоторых пор
я не говорю по-человечьи…
стелются лохматые дымки
над еловой стрельчатой оградой:
крайние дома недалеки,
ведомо, тебе там будут рады –
ты им обо всём порасскажи,
навернув за ужином окрошки,
духовитой москатилью лжи
сдабривая правду понемножку,
табачинку выдуй из ноздри –
до побасок жадны человеки,
только обо мне не говори,
будто и не видывал вовеки,
будто белопламенная мгла
разметалась без конца и края,
память опалила и ушла,
на снегу следов не оставляя,
канула в дубовое дупло
и такое в спину нашипела,
от чего от сердца отлегло,
да оно само окаменело.
шаг мой невесом – по свежим рвам,
маленьким берлогам и могилам,
где, свернувшись, дремлет сон-трава,
спят в обнимку примула и сцилла.
в козью шаль с хрустальной бахромой
дальнее укутано зимовье:
на меня в окно хозяин мой
смотрит взглядом пристальным, котовьим.
2011
Элли и Кот
В синем кувшине остыл компот,
страшный забыт чердак…
Элли теперь не одна – с ней кот,
встреченный просто так:
кот не чеширский и без сапог,
с миром накоротке,
просто сидит, подставляя бок
солнышку – и руке,
щурит внимательные глаза,
слыша шмеля в траве…
Элли смеётся, впервые за
целые жизни две,
за небольшое своё житьё
(тысяча лет до ста).
Элли понятно, что кот – её
и что она – кота.
Но, подбирая слова с трудом,
словно бросаясь в бой,
ей говорят: «У кота есть дом,
он не пойдёт с тобой.
Элли, пойми – и навек усвой,
дабы избечь невзгод:
каждой душе предназначен свой
хлеб, государь и кот».
…А у кота над бровями – знак,
тёмная буква «М«.
Элли молчит и не помнит, как
жить без кота – совсем.
2012
Фото на память
Бывший золотой, а ныне смуглый
свет валками падает на дно.
Город, как замученная кукла,
для забавы брошен за окно.
В чернозёмном вытертом конверте,
наспех перевязанном травой,
он лежит, заигранный до смерти, –
краденый, разбитый, неживой...
Памяти цветная фотоплёнка
заросла царапинами лет –
белокурых улиц и ребёнка
(кажется, меня) почти что нет.
Будто не бывает по-другому,
время, декоратор шебутной,
с хрустом вырезает из альбома
ножницами – тех, кто был со мной,
шелестит страница за страницей,
и на тех, кто землю бременит,
смотрят нестареющие лица
в круглые окошки сквозь гранит.
2016
Твоя рука
А я тебя любил.
Я помню, как меня унёс отец железным лесом: я жалобно скулил в его руках, принюхиваясь к миру с интересом. И город был, и незнакомый дом, и одноглазый кряжистый мужчина меня от куртки оторвал с трудом и равнодушно бросил на овчину, а после мановением руки велел убрать куда-нибудь подальше, и я почти заплакал от тоски… но вдруг меня обнял какой-то мальчик.
Никто еще не знал, что я – судьба. Молчали прорицательные ведьмы, по лошадиным сточенным зубам истолковать пытаясь день последний. Я был доверчив, лопоух, игруч, со взрослой уморительной гримасой охотился на свет и тени туч, из рук твоих хватал живое мясо. Меня не обходили стороной, и девушки с ладонями из шелка, пропахшими кишками и войной, любили потрепать, шутя, за холку…
Мы быстро подросли – почти друзья, немного братья, служка и хозяин. Всегда с тобой, тогда не видел я, что ненавистен и неприкасаем для всех, кто рядом, кто уже узнал моё предназначенье из пророчеств. Ты был одним из них, но промолчал, наверное, ты был умнее прочих.
Но вот однажды как-то поутру к нам подошли – знакомое отребье! – и предложили странную игру: меня стреножить неподъёмной цепью. Ты улыбнулся и сказал: «порви», и я шутя разъял стальные путы, в твоей доброжелательной любви не усомнившись даже на минуту.
Потом игра продолжилась. Они вторую цепь надели – толще вдвое. Ты подошёл и прошептал: «рискни, я знать хочу, что воспитал героя». На звенья разлетелась, лопнув, связь, и я освободился без натуги, не силой неумеренной гордясь, а благодарно думая о друге.
Шло время. Я почти забыл о тех забавах непонятных и жестоких, и отрастил свой первый зимний мех, и возмужал в положенные сроки, уже стыдясь ребяческих проказ, но радуясь любой проделке ловкой, – когда они явились в третий раз, уже не с цепью, а с простой верёвкой.
(Для сей неразрываемой узды был золотом ворованным оплачен и каждый волос женской бороды, и каждый шаг тяжёлых лап кошачьих, её плели на вечные века, в подземных лабиринтах ворожили из птичьего слюнного молока и каменных медвежьих сухожилий, из горных корешков и пузырьков прерывистого рыбьего дыханья – и не было надёжнее оков, чем эта лента, в целом мирозданье).
Какой пустяк – верёвку победить тому, кто цепи разрывал играя, но сердце говорило: не ходи, я чувствовал: она была живая, и я метался, словно во хмелю, и сбрасывал удушливую петлю… они всё знали: я тебя люблю. Тебя позвали – ты пришёл немедля…
Мне было больно. Было больно так, что каждой отделяющейся частью я понимал – сжимается в кулак твоя рука в моей раскрытой пасти… твоя рука, уверенно-тверда, как время, разветвляется и длится…
Ты больше никого и никогда уже не приручишь своей десницей.
Они глядели, грубо регоча и отпуская шутки то и дело, на пустоту у твоего плеча и на моё униженное тело. Я был их смерть – они хотели жить, как будто бы возможно неизбежность пускай не уничтожить – отложить, замуровав её во тьме кромешной, распяв ей пасть – по небеса – мечом, и в том, что нет её, себя уверить, но оскорблённый – станет палачом, но преданный – проснётся лютым зверем. Расписан по деталям рагнарёк, и цвет чернил на бледной коже мертвен: здесь каждому уже исчислен срок, и каждому его знакома жертва.
«Проголодался? Хочешь молока? Откуда ты такой?» – глядишь лукаво и гладишь несмышлёного щенка, впервые, не боясь, ладонью правой.
2009
Мой зверь
Лето богатое – сад нагулял жирок:
ягодный, яблочный, тыквенный – не зевай.
Люди приходят сюда надышаться впрок:
пыль не мука, а дорога – не каравай.
В щели забора глядят лебеда да сныть –
ловят, как нищенки, солнечные гроши.
В нашем саду только бабочкам вечно жить –
тот, кто душа, не имеет своей души.
Всем остальным – надкусить наливной ранет,
сахарной выпить воды – и пчелой на труд.
Зверь мой желанный, какого на свете нет,
Ты покажись мне, покуда ещё я тут.
Капают звёзды на землю сквозь решето,
будто бы обещают кого-то мне.
Гладить тебя понарошку – совсем не то,
что наяву прикоснуться к твоей спине.
В поле ржаном колосится трава костерь.
Думали – мёд, а открыли бочонок – падь…
Мне разрешили поверить в тебя, мой зверь.
Это – уверили – то же, что обладать.
Ты приходи – на движение и на звук,
на замирание под костяной дугой…
Мне не кормить тебя лакомствами из рук,
ибо приставлен кормилец к тебе другой.
Тёплое небо нарезано на ломти:
чёрный просоленный, сливочный голубой…
Я не могу, не увидев тебя, уйти.
Мне не позволят остаться, мой зверь, с тобой.
Близятся сумерки, надо бы знать и честь –
Там, за калиткой, куриная слепота...
Лишь бы расслышать за шорохами: я есть.
Только бы взять – и дотронуться.
Навсегда.
2014
Overture, op. 84
С места в карьер, закусив удила,
небо пускается.
Влажными комьями в стороны мгла –
ранняя талица.
Кто там проносится на вороном
кованом голосе?
Щёлкает плетью старик-метроном –
по сердцу полосы.
Дождь размывает и путь и письмо,
белит лакунами.
Под лакировкой рояльной домов –
грифели струнные.
На небелёном холсте тишины –
жилок движения.
Звуков не будет. Отныне слышны
их отражения.
Скоро органная грянет вода.
Перья-кораблики
спрячут ли моцартианство дрозда,
дудочку зяблика?
Градом рассыплется – в грохот и лёд –
синяя молния.
Кто-то оглохнет, а кто-то уйдёт –
слушать безмолвие.
2009
Если хочешь...
Ещё один оперившийся день
освобождён из клетки календарной –
и лета поубавилось на шаг,
и память приросла на волосок.
Очередную улицу продень,
соединяя здания попарно,
в игольный путь прогулки, не спеша
нашёптывая время на песок.
Мне кажется: все в мире города
разделены порогами – и только,
и дело невеликое – найти,
не перепутать и переступить…
В садовых телеграфных проводах –
заброшенный скворечник-бандеролька,
и точечно-пунктирного пути
лохматая непряденая нить.
Я тщательно валяю дурака,
отмерив семикратно, бью баклуши
и созерцаю муху в мелкоскоп,
оттаскивая помыслы и взгляд
от скачущего мячиком клубка:
у саквояжа навострились уши,
и вещи потянулись марш-броском
к нему – утиным выводком опят.
Однажды нелетающий павлин,
давно не замечающий неволи,
засмотрится на ласточек – и вдруг
перемахнет ячеистый забор.
… Пасётся мой зелёный цепеллин,
гуляет в одуванчиковом поле,
не ведая поводьев и подпруг,
не признавая ни треног, ни шор.
Когда ты позабудешь обо мне,
но вспомнишь о неуловимом чём-то,
мелькавшем то и дело там и тут,
где ныне донебесная стена,
я буду – махарани на слоне,
а то и лягушонкой в коробчонке,
и, может быть, пространства совпадут,
и даже, вероятно, времена.
2010
Невремена
Cоли щепоть, гречи узелок,
молока кувшин полуведёрный.
Завели в латунный котелок
патоку и маковые зёрна,
затевали, не считая дней,
разварную лакомую гущу,
но однажды сделался слышней
колокол, за липами растущий –
будто, окунувшись в иордань,
звонницы родимой одесную,
обрела лужёная гортань
остроту и нежность игляную.
Зиму не выглядывай тайком:
просто лето, зарядя в июне,
притомилось бегать босиком
и надело мяконькие чуни.
Стайкой сам-третей и сам-десят
по траве сновавшие когда-то,
превратились в белых небесят
рыжие пройдохи-бесенята –
на едва сменившийся зубок
пробуют железо прорезное,
крадом в шерстяной кошачий бок
напускают медных блошек зноя.
Заворчат ворота, щёлкнет сныч,
в горницу неведомое впустят...
Но, покуда крученый паныч
хором граммофонствует, негрустен,
однолетний стержень череды
обвивая усиком причальным,
яблоками полнятся сады
осени моей первоначальной.
2011
© Ирина Ремизова, 2009-2020.
© 45-я параллель, 2020.