Ирина Василькова

Ирина Василькова

Четвёртое измерение № 27 (52) от 1 октября 2007 года

Подборка: Рождественские аллюзии

* * *

 

Задувает метель, огибая углы и столбы,

замыкая пространство в кромешный дымящийся купол.

Головные отряды расхристанной белой гульбы

топчут пресную вату растерзанных ёлочных кукол.

 

От взбесившихся линий электромагнитных полей,

от холодных конвульсий с катушек слетевшего мира

током бьёт темнота и, слепящая, кажется злей

полоумной решимости первых героев фронтира.

 

Чистый холод сыпучий устойчивей каменных плит –

он сметает с листа наши беды, грехи и оплошки.

Это мраморный храм под аттическим солнцем пылит,

это режут мне щёки Акрополя белые крошки.

 

Жерновами сухими века истираются в прах,

поддувалом гудит леденящая топка сквозная.

Перепишут нас набело в непараллельных мирах,

выдав новую версию – в ней я себя не узнаю.

 

Что сулят нам прогнозы? Всё тех же широт холода.

В генетической памяти властвует ветер незрячий.

Только белая плоскость – и не было нас никогда,

ни пылающей крови, ни ангельской бездны горячей.

 

* * *

 

Что делать? Разбить стекло и плыть, плыть

по пустому небу, южному ветру, и может быть

достичь не херувимских стран – а себя самой.

(Я оставлю тебе телефон стекольщика, милый мой.)

 

Сквозь новую жизнь разглядишь в бронированное окно –

свивают Парки облачное волокно,

в нём гуляет эхо, живой огонь, что давно погас –

я теперь идеальный газ.

 

Я теперь идеальный образ (можно как файл хранить,

в корзину выбросить, кодировку переменить,

вытащить на рабочий стол или совсем стереть)

и уже не боюсь стареть.

 

Но, растворившись в небе – в физических формулах – или в Сети –

так и буду плутать, не зная конца пути,

пока не пойму, что увидел во мне Другой.

(Ты вызовешь, наконец, стекольщика, дорогой?)

 

* * *

 

Цифровые фото – та же мистика света

византийских мозаик, хрупкие руки, лики.

Бродит тайнопись лета в голом зрачке предмета,

высоту продлевая вглубь, высветляя блики.

Зеркала любви чешуйчато многослойны –

недоступным счастьем горит золотая смальта,

видно даже днём, как звёзды гудят нестройно,

голоса их гуляют в куполе базилики,

в их пчелином гуле смешались басы и альты.

Но маэстро опять нахмурен и смотрит тучей,

и томит его не Фаворский свет, а фаюмский –

непрозрачный сгусток – телесный, медовый, жгучий.

А модель, закинув голову к небосводу,

просто смотрит в текучий свет, как в чужую воду.

Я люблю её тоже с нежностью неминучей –

как колодец, куда роняешь свою свободу.

 

* * *

 

Суицидке – да, фаталистке – да, но тебе ли

дамоклов перепиливать волосок,

перекатывая камешки в Коктебеле,

халцедоновый выискивая глазок.

Свод ночной слинял и треплется чёрным флагом,

дикий пляж придавлен галькою привозной,

но туда-сюда меж небом и Карадагом

виртуальный Макс гуляет тропой сквозной.

Айвазовский вал запотел, как стекло графина –

где лоза горизонта каплями проросла,

постаревший Тритон на верёвке ведёт дельфина

симметрично тому, как татарин ведет осла.

У богемной девочки кровь холодней наяды –

стынут ноги в воде, по которой не ходят вброд –

но пригубит вина и обмылком губной помады

до ушей нарисует себе инфернальный рот.

Тот, кто рядом сидит – оживает, и ждёт, и даже

ощущает жар, и думает, что взлетел,

а бомжиха спит головой в песок на нудистском пляже –

в этой точке мира теплее от юных тел.

Ну, так дуй отсюда по глади зыбкой свинцовой рыбкой,

развернувшись хвостом к береговой черте,

где, склоняясь к деве с заискивающей улыбкой,

лицо его всё ещё светится… светится… светится в темноте...

 

отчёт о лыжной прогулке

 

это у горя прекрасная дикция радость поёт невнятно

самые дивные дива выданы нам бесплатно

кто там про сыр в мышеловке другие резоны в силе

ворох даров даром что не просили

 

рыхлые грозди вязнут в вершинах сосен

воздух возвышен возраст невисокосен

тень прошмыгнёт поперёк лыжни как тоска о птице

прянет с ветвей белая рысь снег загорится

 

как загорится великим постом бледное пламя

выпростав крылья из головней втоптанных нами

в пепел подзол торфяную тьму где воздуха не хватает

а позёмка пылит себе да пылит белит латает

 

в мрачном овраге тень от ручья глубже ультрамарина

кончился твой обет немоты теперь говори на

нескольких языках подлёдном подводном каком захочешь

сам тебя выберет плачешь на нём и прочишь

 

завтрашней линии жизни снежную бязь под щеку

обморок утишительный вслед болевому шоку

и сквозь двумерность белых полей без конца и края

веришь одну отмотали серию но будет ещё вторая

 

* * *

 

Захлебнуться морем, влипая в него спиной,

пропустить сквозь пальцы, волосы, носоглотку,

размагнитить форму, снова уйти волной

в пятое измерение, там превратиться в лодку,

в горизонт, в тридакну, в крестики на песке,

и опять свернуться катышком эмбриона,

и родиться вновь с морским коньком в кулаке

аборигеном океанского региона.

Ты ведь тоже море – мне хочется завести себе дом

на краю воды, с широкоугольным таким обзором

и со шторами затемнения – лишь бы не знать о том,

что за гимны тебе косячок Киприд распевает хором.

А когда моё присутствие докучное надоест,

вал меня далеко зашвырнет, и я стану жить на суше –

обходятся же без него жители континентальных мест,

другими стихиями заполняя сухие души.

 

* * *

 

мёртвая женщина потерявшая свою тень

тебя преследует который день

который месяц который год

заглядывает в глаза целует в рот

с ней даже можно спать как с женой

спутав её со мной

 

мёртвая женщина даже голоса нет

холодная опаловая на просвет

лицо стеклянное во лбу тоска

кожа бледнее снятого молока

не ложись с ней в постель не садись за стол

забей осиновый кол

 

верность ревность ящик Пандоры двойное дно

есть другая улетающая в окно

даже лютому голоду вопреки

зерна не берёт с руки

малиновкой из летних кустов глядит

кровь у неё гудит

 

птичий век короткий а эта ещё жива

и ловится на ласковые слова

будешь слушать песни по вечерам

у неё на хвосте звезда в башке тарарам

грудка тёплая рябиновый пух

и абсолютный слух

 

смотрю в зеркала не думаю ни о чём

пока ты присматриваешься за плечом

к двум моим отражениям оцениваешь товар

а душа дрожит как летучий пар

не успев понять из грянувшей темноты

какую же выбрал ты

 

* * *

 

Ниагара Лимонная, Дельта Розовая, Ганг Песочный –

артикулы кафеля и стёкла на строительном рынке.

Я сквозь них – мимоходом, мой интерес – заочный,

но слоятся знаки, сдвигаются переводные картинки.

Сквозь уловки криэйторов чужие фантомы вижу –

романтический пафос к месту даже в рекламе –

в продувном павильоне снежную месят жижу

водопады стеклянные, пальмы с войлочными стволами.

Слово сказано – вот и встаёт поперёк горла,

поперёк реальности, данности – куда уж деться.

Мир в начальном детстве светился каркасом голым,

прорастая слепящей кроной в позднее детство,

нестерпимо книжное, доверчивое – оттуда

наша сбитая оптика, нелинейная архитектура,

прихотливый график ангин – а под подушкой чудо

корабля-спасителя… вот и шепчу как дура

перед лимонным, розовым и песочным,

Ниагарой, Гангом и дельтой (Амура, что ли?) –

ну, словесный снайпер, верни мне жизнь попаданьем точным,

не умирать же мне здесь и сейчас от фантомной боли.

 

* * *

 

Не штопается, не клеится, не латается –

горячий узор не липнет к такой канве –

ползёт под пальцами, клочьями разлетается…

 

Кропит муравьиный дождь по сырой траве,

ветродуй, налетающий с четырёх сторон света,

лопасти привинчивает к моей голове…

 

Окурки прошлогодние в банке – плохая примета,

переживший зиму фонарик физалиса гол и слеп.

У меня в подвздошье застряло чужое лето,

 

я сижу в продувном переходе, прошу на хлеб.

После жизни осталась хитиновая оболочка,

а душа ушла, и оттиск её нелеп,

 

будто здесь спала на глине чужая дочка,

хиппующая куколка, играющая в ку-ку,

всё закатывающая в асфальт – ни зернышка, ни листочка…

 

Я нашла ответ – но, кажется, не в строку –

если нет души – кто же корку пробить пытается

навстречу потустороннему сквозняку?

 

* * *

 

Узкоглазый лучник снимает цель попаданьем точным,

оперенье стрелы дрожит, тетива поёт.

Мир сместился, борей сменился юго-восточным,

и углом к горизонту ястреб ушёл в полёт.

Я в гудящие струи ступаю, не зная брода,

и на тех путях, что Бог надо мной простёр,

мне опять по нраву родина и свобода,

горловое пенье, голых степей простор.

Срифмовалось всё – alma mater, восторг, атака,

лисий промельк рыжий, колчан на сухом плече.

Я иду на звук – там пустой коридор химфака

г-образен, как ход коня, и в косом луче

бьющем из-за угла, клубятся такие тени,

что стрела времён закручивается в кольцо,

и пространство глючит, и мраморные ступени

выбегают в степь, где пружинит ветер и пыль в лицо

зренью жадному уступает такую малость –

чёрный крестик птицы в мареве золотом.

Нас настигнут любовь и ярость, смирит усталость

и утешит старость – но это потом, потом.

 

* * *

 

Нас не Эроты друг к другу бросают, а боги деталей.

Так и Гомер ремешками милетских сандалий

Больше привязан ко мне, чем гекзаметром тяжким,

Вот и Сафо мне оставила шпильки и пряжки.

 

Веер кастильский раскрыла Прекрасная Дама,

Дух керосина опять веселит Мандельштама,

Зрит Заболоцкий в трубу на небесное тело,

С лавров пустых золотая фольга облетела.

 

Так что, дружок, отложи свои шашни с глаголом –

Ясен концепт и хорош одиночеством голым.

(Чеховым веет? Струна зазвенела в тумане?)

Сядем и выпьем за ложечку в чайном стакане.

 

* * *

 

Счастье кроится посредством ножниц, лезвия чиркнут – готов коллаж.

Что мне до царских твоих наложниц – я их наклею в другой пейзаж.

 

Мне же предутренний свет в окошке, искра табачная в темноте,

два чудака на чужой подложке, как аппликации на листе.

 

Можно свернуть его в лодку, птичку, сплавить по воздуху и воде,

в сейф запереть, потеряв отмычку, и не найти никогда нигде.

 

Сжечь на свече и упрятать в ларчик пепел – в карманный такой Сезам,

но отворишь – и ударит жарче в ноздри лаванда, емшан, бальзам.

 

Горький эфир прошибает поры – в мире, где призрачно душ родство,

держит надежней любой опоры ветреных мнимостей торжество.

 

А на песчаных откосах Леты крышку откроешь – пирит, слюда –

ни золотинки – но я про это не заикнусь уже никогда.

 

* * *

 

О смуглом яблоке, о лете скороспелом,

о лёгкой девочке – забыться и заснуть…

Я выцвела дотла, я белое на белом,

хочу дышать – но не могу вдохнуть.

Июль тягуч – разлапистый и липкий,

во влажном мареве и в липовом цвету.

О тихой девочке, о радужной ошибке,

пластмассовой соломинке во рту.

О мыльных пузырях, мембранах семицветных,

пустых иллюзиях и стенах на крови,

о письмах яростных и дерзостях ответных,

и без стыда – о странностях любви.

Как выжить наяву, не подчиняясь теме,

перемогая дар насмешливых небес,

как петь, когда из жил смолой уходит время,

что в солнечном стволе чернеющий надрез.

О прядях смоляных, о ласточках и стрелах,

о пальцах ласковых, сжимающих пращу…

Не плачь, дитя, не плачь – и ты дождёшься белых

Холодных зимних мух – и я тебя прощу.

 

* * *

 

Кустится крапива и птаха невзрачная свищет.

Душа терпелива и маленьких радостей ищет

в отсутствие прочих, в неявные смыслы вникая.

Ну, разве что к ночи накатит тоска городская.

В герметике сада – свои потаённые лазы,

и помнить не надо, какие на свете алмазы

сияли мне прежде, поскольку отчетливо знаю –

из атомов тех же составлена сажа печная.

А в полночь в лицо брызжет небо что пена морская,

как шёлк сквозь кольцо, синий свет сквозь меня пропуская,

и выучкой сольной грозит педагог терпеливый

душе подневольной, безвольной, привольной, счастливой.

 

* * *

 

Тишина выпрямляет слух, ночь шлифует оптику взгляда,

ртутной дрожью Иакова беззвездно гудит листва,

на развилке корявой яблони тихо бубнит дриада,

рассекают воздух полночные существа.

 

Я лицом к лицу с изнанкой судьбы, и если

не бояться тайных подсказок, стрелок, примет,

так легко дрейфовать рекой, где утерянные воскресли,

а утраты не в счёт, потому что их просто нет.

 

Получаешь подарок – но сразу чужого хочется,

ждёшь награды обещанной совсем в другой стороне.

Честно выслуженная Рахиль, последнее одиночество –

как ты колешься, жжёшься, как не даёшься мне!

 

* * *

 

воздух о воздух рукав о рукав никакого трения

несоразмерны зимние измерения

микромасштабам квантовых наших бед

в рыбку свернувшись сплыть из родного зрения

пусть прослезясь остаточный ловит свет

 

так не цепляясь за тросы меняя облики

сквозь городское небо струится облако

ветер ли возраста треплется пуст и чист

писем бесполых укачивая кораблики

в уши бубня непроходимой публике

будто к лицу певцу виноградный лист

пышным венком бахусовой забавою

не жестяным же лаврам набухшим славою

быть украшеньем буйных его седин

 

хоть до буйка но тоже с тобою сплаваю

хочешь не хочешь дальше греби один

крупноячеисто к чёрту твои нотации

резать планктона фосфорные плантации

псевдоморфозой на поплавках висеть

 

сеть не удержит воду и мелочь куцую

но ни за что не пропустит другую сеть

 

кофемания

 

схлынул поток втиснулся в берега

хочешь кофе глоток? он говорит ага

корица гвоздика мокко сведут с ума

ноздри жжёт коричневая чума

 

кофейный воин вытачивает копьё

кофейный воин целит в сердце моё

кофейный воин вздымает меня на щит

простушка-жизнь как шифер в огне трещит

 

кофейные волны тащат её вперед

кофейные волны вышвыривают на лёд

кофейные волны оттаскивают назад

в подводный холодный сад персональный ад

 

кофейный ветер подхватывает меня

кофейный ветер не знает ночи и дня

кофейный ветер время сводит к нулю

таким как он нельзя говорить люблю

 

закапан стол в банке уже на дне

седьмой кофейник пенится на огне

остыли чашки так и молчим вдвоём

каждый смотрит в собственный водоём

 

* * *

 

О свете закатном, о небе большом, о жизни у самого края – как в чёрную заводь входить нагишом, в заветные игры играя. Кувшиночьи стебли цепляясь к ногам, шнуруют слоистые воды… Я даже любимым своим не отдам привольно текущей свободы. На тёплом холме – зацветающий сад и графского дома колонны, но жарко ключи ледяные кипят, лаская холодное лоно. Камыш разливается по берегам, звезда обжигает живая и крепнет вдали жизнерадостный гам, петардами тишь прошивая. Сегодня суббота – гуляет народ, в питье проявляя сноровку, невеста стоит у заветных ворот, уже распуская шнуровку, и счастье саднящим медовым комком в гортани мешает дыханью. Когда это было, и где этот дом и чёрной реки колыханье? Жужжит и мелькает чужое кино про молодость в платьишке белом и рвутся петарды, а дальше – темно, и мгла заросла чистотелом.

 

Рождественские аллюзии

 

На дне декабря, в точке экстремума, тёмным глазком следящей

за уставшим путником, я притворяюсь спящей

среди соплеменников, сомлевших от недостатка света

в ручье, впадающем в Лету.

 

Влипая в придонный ил – благо лёд за собой не тащит –

тайком трепещу, чтоб никто не забыл – ищущий да обрящет,

но глухо спит, не стопки книг, а сны-страшилки листая,

белый хрящ, чёрный плавник, чужая стая.

 

Где-то под небом гуляет звук, тишины не тревожа.

Апатия к нам прилепилась не вдруг – глубинная кожа,

мерцающая, тайная, вполне пристойная сверху,

но злая, как воля к смерти.

 

Минимум функции, зияющий пик, зрачок нирваны.

Табунок рыбий совсем затих, в полночные страны

просачиваясь, в провал на графике, в иные воды,

смакуя страх за чертой свободы.

 

Не сыграть в ящик – а тихо утечь, раствориться в нетях,

вымирая как ящеры – растянутый миг, разом по всей планете.

Но, трактуя тьму как тайный знак присутствия Бога,

«Радуйся!» – говорю себе строго.

 

Я не сплю, я слышу – ветер поёт надо льдом беспечно,

а за точкой экстремума – снова взлёт к асимптоте вечной,

и не страшно жить в декабре, в эпилоге драмы,

если знать математику в пределах школьной программы.