Олег Шкуропацкий

Олег Шкуропацкий

Четвёртое измерение № 25 (229) от 1 сентября 2012 г.

Подборка: Закат и неизвестное столетие

Человек среди книг

 

Человек среди книг. Что может быть печальней?

Его единственная радость – в окошке звезда.

Он редко занимается любовью в своей спальне,

а точнее сказать, а точнее сказать, почти никогда.

 

Человек среди книг листает чужие страницы,

он отчётливо понимает, что лучшие годы его позади.

Он разжал свою горсть, и оттуда вспорхнула синица.

Больше нет ничего. Ничего больше нет в его скромной горсти.

 

Человек среди книг, он по жизни наклонной уходит,

у него за душой, кроме книг, кроме книг, увы, ничего.

Он боится, назад оглянувшись, итожить прожитые годы.

Вкруг него встали прочные книги Великой Китайской Стеной.

 

Человек среди книг нуждается в женском участии,

но прекрасная половина пренебрегает такими, как он.

Это книги сделали людей, они сделали людей несчастными,

это книги во всём виноваты, это они – человек ни при чём.

 

Человек среди книг – прекраснейший неудачник

из всех, что когда-то коптили расширяющийся небосвод.

Музыка сфер умолкает, когда человек этот плачет.

Он живой или нет. Нет или да. Человек среди книг не поймёт.

 

Человек среди книг, погрязший в своём одиночестве,

он давно ничего не читает. Библиотека – тюрьма.

Кроме жизни ему ничего, ничего, кроме жизни, не хочется,

но вокруг простирается в даль, в бесконечность сплошная стена.

 

Человек среди книг. Он однажды себя укокошит,

всё по полочкам разложив, он себе продырявит висок.

В его жизни царит, в его жизни царит непроглядная осень.

Человек среди книг улыбнётся, спокойно нажав на курок.

 

Филострат

 

Наверно, там сейчас играют авлетриды.

Константин Вагинов, «Козлиная песнь»

 

Здесь, хозяйка, у вас словно в башне расшатанной:

круг знакомых людей, пыльные разговоры о прошлом.

С похорон возвращаются люди с кривыми лопатами.

Погасите свечу. Конец Света темнеет в окошко.

 

А над миром закат – падение римской империи.

Ласточки, обледенев, вдребезги бьются о землю,

молодые вакханки уходят из нового времени.

Мир погиб – только мы всё не верим в эту потерю.

 

Хозяйка, налейте нам лучше цикуты немножечко.

Декорации мира с грохотом падают в пропасть.

Неизвестный поэт крутит жидкость серебряной ложечкой.

Над Россией снежок. Он заносит загробную область.

 

А помните детство? Вергилий бежал за кентаврами,

распугивая в стороны кузнечиков сухие брызги.

Зима отчётливо хрустела звёздами костлявыми.

Всё это было. Было. Но в другой какой-то жизни.

 

Жёлтый чай пригубив, поэт вдруг сказал неуверенно:

где-то там сейчас, наверное, играют авлетриды.

Хозяйка обмахнулась тоненьким бумажным веером –

от воздуха свеча запрыгала, зашевелились книги.

 

Хозяйка, не спешите жить. На улице конец истории.

Люди в кожанках из револьверов стреляют по звёздам,

они входят в столицу империи вместе с коровами.

Красная осень закончилась. Скоро ударят морозы.

 

Нам страшно, хозяйка. Из рук наших валятся

озябшие флейты Античности и кисточки Ренессанса.

В Петербурге повсюду кровавые флаги шатаются,

Человек с трёхлинейкой обходит пустые пространства.

 

Скажите, как нам быть? Смотреть в окно открытое,

на то, как рушатся замедленно коринфские колонны.

Закат и неизвестное столетие.

Стоят большевики небритые,

за ними блещет новый мир – холодный и бездонный.

 

Худые авлетриды выдувают музыку бездушную,

на лицах их темнеют трупные египетские пятна.

Мы ждём Филострата, хозяйка, спокойного, гибкого юношу

с ресницами, как у красавиц Туркмении.

Мы ждём Филострата.

 

География

 

Выхожу один я на дорогу…

М. Ю. Лермонтов

 

Выхожу один я в мир широкий,

на обочине пространства-времени стою.

Человек идёт, а в спину человеку

вечно дует ветер однобокий.

Мамочка, я Новую Зеландию люблю.

 

Слева прыгают способные дельфины,

справа горы шумно перетравливают снег.

Тихо хнычут скорбные сирены,

поднимаются империи из детской глины.

О булыжник точит саблю острый человек.

 

На сухом морозе гулко лопается Север,

молодые деньги улетают на созревший Юг.

По пространству бродит человечество из хлеба,

рубит сухопутные стволы деревьев.

Режет фауну на мясо, отгоняет частых мух.

 

Ветер прижимается к прохожим плотно.

Из ладоней космоса монетка села на пустырь.

Помню, помню я средневековья карты –

шкуры, содранные с прошлых кашалотов –

нарисованные схематично звёзды, солнце как пузырь.

 

Шелестит Восток песчаным шёлком,

Запад тонкой жестью на ветру гремит.

Тянет вечностью в озоновую дырку,

наблюдают небо путешественники зорко.

Даль притягивает мощный золотой магнит.

 

Тускло светят звёзды сквозь погоду,

и, распухнув, плавает Левиафан вверх дном.

В гелиоцентрической системе,

посредине тёртых исторических народов,

я глотаю своё время неразлучным рыбьим ртом.

 

Крутит голову мне глобус школьный.

Здравствуй, география. Если честно, я скучал.

Там меня никто, увы, не знает.

Здесь, увы, меня никто не помнит.

Сам себе я наливаю полную печаль.

 

Где вы, где вы, семь чудес? Скорее отзовитесь.

Открываю грязный громкий воздух и туда молчу.

Моя Родина совсем оглохла,

не хватает нескольких цветов палитре.

Сколько мне ещё осталось? Я в Австралию хочу.

 

Мамочка, закрой за мною дверь покрепче.

Далеко за горизонтом закопай железный ключ.

Я не знаю, где мне будет лучше.

Я не знаю, где мне будет легче.

Пропадая в неизвестность, Мама, я не оглянусь.

 

Ходят географией разбросанные люди,

крепко держатся за руки разноцветные друзья.

Поезда отходят от перронов скучных,

корабли встречают перспективу грудью.

Выхожу один я на дорогу. География – судьба моя.

 

Дон-Кихот осенний

 

Анастасии Акимовой

 

Деревья синеют ближе к вечеру,

звёзды осенью крупнее обычного.

На закате Человечности

Дон-Кихот сидит набычившись.

 

Ему холодно. Дождик мочится,

тополя гудят островерхие.

Далеко, на краю Одиночества

Дон-Кихот ржавеет доспехами.

 

Рядом липы туберкулёзные.

Поперхнувшись, ветер закашлялся.

Санчо дует щекастым воздухом

на костёр дымящийся.

 

Листья липнут к доспехам раздолбанным,

мелко капают ветки сопливые.

Осень в обнимку с сырою Природою,

люди стоят под раскисшими ливнями.

 

Осень жизни никогда не кончится.

Дон-Кихот и Санчо вяленный

от прогорклого дыма морщатся,

греют руки над едким пламенем.

 

Как же грустно в Европе, о Господи.

Время машет прочитанной книжкою,

с неба тянутся влажные простыни,

воздух дышит промокшим мальчишкою.

 

Ветер гонит жёлтую Азию,

горизонт насыщается будущим.

Дон-Кихот одиночество празднует,

Санчо Пансо играет на дудочке.

 

Вместе встречают они Апокалипсис.

На лугах пасутся туманы глубокие.

Возгласы птиц пролетающих

густо стелются над Европою.

 

 

Хрущ

 

Хрущі над вишнями гудуть...

Т. Г. Шевченко

 

Приходит май в который раз,

и снова тёплые жуки гудят,

и правильное солнце на тебя анфас

глядит который год уже подряд.

 

Странно снова видеть этот день –

вполне обычный радикальный поворот к весне.

Летящий жук опять отбрасывает тень,

отбрасывает крохотную тень на душу мне.

 

Мой майский жёсткий жук лети, лети,

гуди над миром в маленький тромбон.

У нас с тобой, у нас с тобой всё впереди,

дурная жизнь прошла как сон.

 

Ты снова над землёй цветущею летишь,

и музыкальный инструмент в твоих руках.

Мой маленький саксофонист,

мы снова здесь, мы оба здесь не при делах.

 

Над Родиной весна, опять весна,

над вишнями Шевченко тает новый джаз.

Я слышу, как волшебно дребезжит струна –

вибрирует весенний контрабас.

 

Как далеко отсюда всякий Рим,

и райские развалины Европы не догнать.

Мой майский жук, давай с тобою убежим.

Хотя какая разница, где подыхать.

 

Какая разница, где быть чужим.

В саду импровизирует заезжий дух.

Стоит Тарас Шевченко молодым,

над ним играет негритянский жук.

 

Лети мой жук, мой глупый хрущ,

всё выше над Отчизною, в огромный синий цвет.

Мы снова одиноки. Ну и пусть –

разочарованность в себе ещё не смерть.

 

Гуди. Крылами резонируй. Исполняй полёт

в какую-то неясную, святую, будущую жизнь.

Быть может и тебе, и мне однажды повезёт.

И улыбнётся мир, вперяясь взглядом в высь.

 

Уэллс во мгле

 

В международном вагоне едет мягкий Уэллс.

Он смотрит в окно, за окном простирается лес.

Сёла дымят кизяком, ходят посмертные люди.

Отставив свой чай, Уэллс кушает пудинг,

      а снаружи, за грязным окном, расторопно

      раскручивается рулон Восточной Европы.

 

Восточная Европа смотрит не на людей, а вдаль.

Она курит трубы с длинной нефтью и сосёт печаль.

Запад и Восток смотрят друг на друга сквозь время.

Упирается рукой в лазурь электрический Ленин.

      После разговора с ним Уэллс едет довольный.

      Большевистский патруль надёжно обходит вагоны.

 

Что делать в Восточной Европе, когда ты убит?

Когда тебя тянет под землю загробный магнит?

Когда из чудес всех, еврейской науке известных,

наихудшее – снова в этой стране воскреснуть?

      Уэллс кушает чай и чешет у себя за ухом:

      родиться в Восточной Европе – действительно, невезуха.

 

У неё очень короткая память – время не её конёк.

Её фетиш пространство. Она держится за прыжок

в будущее. Но падает каждый раз в отхожее место.

Она ищет свою нишу, но в истории ей тесно.

      Уэллс смотрит в быстрое окно – улыбается сально.

     Его купе похоже на антикварную спальню.

 

Что делать в Восточной Европе, когда ты не пьян,

а вместо хлеба вокруг – коллективизация крестьян

и следы твоих ног по колена остались в сугробе?

Если ты трезв, что делать тебе в Восточной Европе?

      Уэллс кашлянул, поперхнувшись хлебною крошкой –

      первая конная скачет рядом с его окошком.

 

Уэллс катится по рельсам среди диких картин,

запах Западной Европы густо тянется за ним.

Сзади мужики жадно нюхают ушедший поезд,

их жёны паровозный дым вдыхают толстым слоем.

      Герберт Уэллс смотрит, раскуривая сигарету,

      на Восточную Европу, словно на другую планету.

 

Соколиный Ленин ей размашисто указывает путь.

Маркс громко стучит себя в бородатую грудь.

Люди в будёновках наводят ассирийские порядки.

Чекисты шьют дела и плотно складывают папки.

      Поезд упирается в амбарный замок границы.

      «Далее прогнивший Запад», – слышен голос проводницы.

 

Миледи

 

Борису Гребенщикову 

 

Миледи, мы знакомы давно – вы были значительно тоньше.

Культурный слой Петербурга заносят морские пески.

Вам к лицу так стоять против жёлтого аморального солнца,

девятнадцатого века вуаль и телесного цвета чулки.

 

Миледи, вы помните, как мы смотрели на зимнее море:

люди кирками выдалбливали фрегаты, не дожидаясь тепла.

Мы расстались – но нас продолжает преследовать общее горе

и ностальгия по грузной негабаритной фигуре Петра.

 

Миледи, восемнадцатый век, всё-таки, славное время.

Мы уходили в болото за клюквой и целовались взасос.

Мы любили друг друга, нас окружали прямые деревья,

как корабельная артиллерия, они стреляли в сторону звёзд.

 

Миледи, скажите, вы помните вспышку сверхновой,

неестественно озарившую наш исторический секс.

На праздник Борис и Глеба вы ходили по берегу голой,

И, освещённая Северным полюсом, матросня озиралась окрест.

 

Так будьте добры, опустите свой пистолет, Миледи –

мы знакомы давно, вы были тоньше, но это не повод стрелять.

Этот город из уральского камня и пушечной меди

Екатерина взяла к себе на колени – архитектурная мать.

 

Иногда я вас вижу, Миледи, в серебре своих сновидений.

Вы смеётесь как борзая декадентка, предчувствуя адюльтер.

Прикрывая российскую грудь, вы являетесь молча из тени,

вам к лицу эти шпильки японские и толстенький револьвер.

 

Всё пропало, Миледи. Вращается музыки сфера,

с неба Пётр наблюдает Россию, в подзорную щурясь трубу.

Миледи, бросьте машинку увесистого револьвера,

не кривите веснушчатый носик и не морщьте сухую губу.

 

Миледи, у меня больше нет к вам конкретных вопросов.

Наше совместное прошлое нас накрывает как жадная тень,

И, отчалив, парусный флот выходит в мистический космос.

Просто сегодня Юрьев день, Миледи.

Просто сегодня Юрьев день.

 

Ёжик, похожий на Кафку

 

Осенью туманы становятся гуще и в них пропадает

всё то, что летом считалось Восточной Европой.

 

Все проходите в туман, не толкайтесь. В тумане

хватит места для всех – людей, мертвецов и животных.

 

Спускаясь из горки, ёжик несёт узелочек

с вареньем для тех, кто считает рассыпанный космос.

 

* * *

 

У нас в Восточной Европе ёжикам строго приказано быть

отзывчивой мягкой скотиной с яблоком на голове,

 

бояться щекотки, и кричать ради эха в утонувший колодезь

разные глупости, вроде «Слава КПСС».

 

Нас не берут в армию стран Варшавского договора

по причине доброй души – даже в смешной стройбат.

 

В Восточной Европе все ёжики рано седеют,

а на голове вместо яблока у нас вырастает сладенький нимб.

 

Может быть, завтра все мы умрём, но как, однако, чудесно

натолкнуться в тумане на флегматичный лопнувший дуб.

 

Аполлон в ноябре

 

Давно не видел снега я.

Худющие дожди заколебали.

Вполне английский Аполлон,

с листком, прилипшим к ягодице,

взирает на меня из парка

сквозь запотевшее стекло осадков.

 

Добро пожаловать в наш мир

с вершины солнечного культа.

Здесь дождик капает на жизнь,

ноябрь – британская погода.

Сэр Аполлон стоит в раздетом

виде, бряцая струнным инструментом.

 

Вокруг расстрелянных деревьев худоба,

и хнычет дождик перманентно.

Британский голый Аполлон

щипает вдохновенно то ли лиру,

то ли дует в саксофон из гипса

с величием античного артиста.

 

О, мокрый, потемневший Аполлон

с надкушенною мышцей икроножной,

как странно тебя видеть здесь,

на фоне чёрных колоннад деревьев,

среди кормушек из пакетов молока.

Играй, и пусть не дрогнет у тебя рука.

 

Ответь, где тёплые моря твои,

рванувших островов осколки,

вакханок экстатичный резкий крик,

где бороды твоих мужей серьёзных?

Увы, нет ничего. И твой удел отныне –

лабать под флагом журавлиным,

 

дрожа от холода и гадкого дождя,

подобно негритянскому джазмену,

таким же неестественным на фоне этих труб

дымящихся и корпусов фабричных,

что можно удивляться только

твоей судьбе, воспринятой столь стойко.

 

О, Аполлон, играй, играй,

рукою отсыревшей струны трогай.

Я буду слушать стародавний джаз

лесбийских дев и юношей из Спарты,

пока усатый дождь не перестанет

мне капать на мозги и трогать мою память.

 

Пусть Аполлон играет в ноябре,

пусть дождь стучит по клавишам рояля,

пусть этот джаз звучит, звучит,

покуда не закружатся снежинки,

венок на голове в ушанку превращая,

а этот мир – в преддверие пустого рая.