Первая строфа. Сайт русской поэзии

Все авторыАнализы стихотворений

Пётр Вегин

* * * 

 

Ах, осыпаются наши слова

яблоками в траву!..

В детстве мы помощи просим – Уа,

взрослыми кличем – Ау!

 

Короток век, чтоб его коротать,

выкроен каждый час.

Главное, чтобы не проморгать

главного – в нас.

 

Мехом наружу наше Уа

вывернуто – Ау…

Ах, запрокинулась голова

в сосенную синеву!

 

Колкое время в охапку связать

и перемочь беду,

что-то успеть начертать-нашептать

между Уа и Ау…

 

1970 

Будьте собою! 

 

Время

    дамоклово

          нависает

не над башкою, так над душою.

Стойкость, и только, в жизни спасает.

Не суетитесь. Будьте собою.

 

Что вас – колесовали любовью?

Раны посыпали крупною солью?

Если по-крупному споры с судьбою,

будьте крупны –

                  будьте собою!

 

Мне про тебя говорили такое,

что покраснели ели сыр-бора.

Тебе про меня говорили такое,

чего не слыхала веками Сорбонна.

Но, слава богу, до сплетен слабо нам.

Пусть говорят.

                  Мы будем собою.

 

Одна без тебя я алтына не стою.

Это как врозь со своею страною –

вроде бы я, но нечто другое.

Сердце здорово, да что-то с душою.

Буду с тобою –

                  буду собою.

 

Как же тебе всё идёт голубое –

и небо, и юбка клёш.

Я к тебе иду.

                  Я тебе тоже иду.

Но ещё больше ты мне идёшь.

Цельность в природе – это двое.

Неделимые, сами собою.

 

Мы с тобой полетим

над МГУ, Новодевичьим, ул. Герцена

и напишем моим самопишущим сердцем

крупными буквами над Москвою:

«Не суетитесь. Будьте крупны.

Будьте людьми. Будьте собою!» 

* * * 

 

Василию Аксёнову

 

В дни листопада,

                        в канун холодов*

можно отшельничать, жить нелюдимо,

да оторвёт вдруг от черновиков

лёт лебединый,

                  лёт лебединый.

 

И выбегаешь, пестун городской,

джинсы заляпав рыжею глиной, –

боже мой,

         что это сделал с тобой

лёт лебединый,

                  лёт лебединый?

 

К небу – лицом,

                  что ты им поверял

страстно, молитвенно и торопливо?

В волосы пряча лицо, не шептал

той,

   что при всех называешь любимой,

другу, бумаге...

                  Ни с кем на земле

не был зажимистым иль половинным...

Но что-то есть,

                  что только тебе

молвить возможно,

                  лёт лебединый.

 

Лёт лебединый – посторонись

всё реактивное, рядом – нелепо!

Лёт лебединый –

                  буквами птиц

пишется

         биография неба.

 

Благословляя полёт, испроси

благословения на поединок...

Если виновен – вину отпусти,

лёт лебединый,

                  лёт лебединый.

 

В памяти долго будет белеть

стая серебряных пилигримов.

Разумом это не уразуметь:

необъяснимо –

                  лёт лебединый.

 

Вновь затворишься, забросишь дела

и под мерцанье свечи стеариновой

вдруг ощутишь –

обретают слова

лёт лебединый,

                  лёт лебединый…

---

*Из цикла «Лёт лебединый»

 

1972–1973 

* * *

 

Во мне умирает прозаик,

увидевший белый свет

пронзительными глазами,

как не увидел поэт.

 

Паденья и взлёты эпохи,

страстей и ошибок замес,

кто дьяволы и кто боги –

увидел он без завес.

 

Но душу его пронзает

судьбы беспощадный стилет…

Во мне умирает прозаик.

Его отпевает поэт.

Вчетвером 

 

Посреди этой волчьей, протяжной зимы

мы живём вчетвером – наши тени и мы.

 

Всё, что кончилось между нами,

продолжается между тенями,

и склоняется к твоей тени

головою моя – на колени.

 

Тень твоя отвечает – да…

Твой ответ был отказ, запрет…

Может быть, тенью слова Да

является слово Нет?

 

И встаёт моя тень, и несёт на руках

тень твою – и не видно следов на снегах.

 

У теней не бывает теней,

но не веруя во спасенье,

мы себя понимаем как тени –

тени собственных наших теней.

 

И, присвоив себе имена,

наши тени над нами возносятся,

как над павшими знаменосцами

неповерженные знамена…

 

1968

Главный эксперимент Хлебникова 

 

Требуйте от поэта

                  что невозможно от требника!

Будущего времени космический агент,

бесприютный на земле Велимир Хлебников

ставил главный свой эксперимент.

 

На степном полустанке,

                  где ни печки-лавочки,

от ледяного ветра индевела полынь,

замерзала женщина,

и Хлебников из наволочки

жёг свои рукописи – превращал в теплынь.

 

Рукописи, в которых завтрашнего гены,

чудо слова русского, которое бог.

Обогрейте женщину,

                  если вы – гений,

подожгите рукописи у её ног!

 

На снегу согрейте белую лебёдку,

запалите рукописи, сметав в стог.

Если не спасёт её и её ребёнка,

То какое ж, к чёрту, ваше слово – бог?!

 

Наволочка, где вместо мятой подушки

набиты пламенные черновики –

вот что такое Поэзия.

                  Чтоб не мёрзли души,

да будут огню наши строки легки!

 

Испытаем, братия, стихи наши без трусости.

Вечный огонь беспощаден и свят.

Хорошо горят гениальные рукописи.

Плохие рукописи не горят. 

Губные гармошки

 

Солдатам пришлись по душе губные гармошки,

и независимо от музыкального слуха –

абсолютен он

                   или медведь наступил на ухо, –

в минуты затишья

                   мусолят солдаты губные гармошки.

 

Научились играть –

                   легко, как семечки лузгать.

Над руинами Европы – довоенная музыка.

Немецкие гармошки

                   учатся мелодии русской.

Два лейтенанта играют,

                   сидя на крыле «кукурузника».

 

Что играют они,

                   в общем-то никого не касается.

Молодые, тоскующие однолюбы…

И такая музыка –

                   словно их губ касаются

жён и невест позабытые губы…

Два самолёта

 

Два самолёта в небе ночном –

встречные – огоньками мигают.

Женщина в белом – в одном, а в другом –

в красном. Они друг о друге не знают.

Мысль об одном и о том же – о нём

их объединяет.

 

Женщина в красном:

                  «Подонок и шваль,

чтоб ему пусто было…»

Женщина в белом:

                  «Любимый, как жаль,

что я так поздно тебя полюбила…»

 

Он же лежит, виноватый как чёрт,

перед одной и другою.

То ли он выживет, то ли умрёт,

миг – и его пополам разорвёт,

словно за каждый тот самолёт

крепко привязан душою…

Завещание

 

Посади надо мною рябину…

Этой просьбой, наверно, грешу

перед женщиной неразлюбимой,

перед жизнью, которой дышу.

 

Я люблю все на свете деревья.

Пусть берёза рябины свежей, –

над рябиною руки не греют,

но зато с ней теплей на душе.

 

Под землёй разлюбить невозможно,

коль при жизни не разлюбил.

Красной ягодой примороженной

буду радовать губы твои.

 

Горше мёда и слаще кислицы

эти ягоды на крови…

Пусть клюют их певчие птицы,

чтобы пелось им о любви!

 

Посади надо мною рябину…

Столько хочется в жизни успеть

для людей, для друзей, для любимой,

что нет времени умереть!

 

1977

Заклинание

 

Полюби меня злым –

                  добрым полюбит любая.

Жизнь у меня кривая,

                  но душа не рябая.

Полюби опустошённым,

                  как скворечник зимою,

полюби, пока жив,

                  даже если любви твоей

                                    вовсе не стою.

Заклинаю тебя на любовь –

                  седую, последнюю.

Полюби, пока жив,

                  как любят мужей после смерти.

Помешавшийся на тебе,

                  заклинаю, чтоб ты

                                    не умела

без меня сделать шага.

                  Душе подчиняется тело.

Отдаю тебе душу – за душу,

                  око – за око.

Календарь перевёрнут

                  рукой любопытного рока.

Заклинанье моё завтра сбудется

                  или без страха

голову на полушарие положу –

                  чем не плаха?

Или – заруби!

Или – полюби!

* * *

 

Замолви слово за меня перед Судьбой.

Рок меня с кем-то перепутал – я другой.

Что сделал я ужасного иль злого?

Замолви слово!

 

Замолви слово за меня передо мной.

Я на ножах с собой, себе я враг ночной.

Передо мною за меня, смурного,

замолви слово!

 

Замолви слово за меня перед собой –

Звездою маленькой – Полярною звездой,

с которой вышла я из шторма рокового.

Замолви слово!

 

Спиной фортуна повернулась – не беда.

Сам от себя я отвернулся – не беда.

Перед Судьбой – перед собой – на все года

замолви слово…

Конец декабря

 

Ты по снежному городу светловолосая шла

и глаза мои, словно собак, за собою вела.

 

Но кончается всё: сигареты, декабрь, игра,

и зрачки опустели, как собачья пуста конура.

 

Как футляры без скрипок, на стенах некстати висят

зеркала без твоих отражений. Декабрь. Арбат.

 

За стеною Гамбринус живёт – антикварный сверчок:

скрипка въелась в плечо, из руки прорастает смычок.

 

Я громаден и прям, будто выпрямленный горбач!

Так сыграй что-нибудь на мотив моей грусти, скрипач!

 

Переулочный снег. Переход. Каллиграммы следов.

Пара глаз за тобою – вернее, породистых псов.

 

Но ты входишь в метро, и они попадают впросак,

потому что в метро не пускают собак…

 

1973

Метаморфозы Баха 

 

Бакалавр алтарных птах –

Иоганн Себастьян Бах.

 

На органах – как на плотах,

Магелланом – во всех веках!

 

В душах властвует, как в погребках, –

Иоганн Себастьян Вакх.

 

Нотной пашней прошёл – двух

сочетал его тяжкий лик:

 

Иоганн Сам Себе Плуг,

Иоганн Сам Себе Бык!

 

Зреет хлеб, но не зрит. Слеп

Иоганн Себастьян Хлеб.

 

Но верней всего Домский вздох –

Иоганн Себастьян Бог!

 

1975

* * *

 

Моей стране везло –

она одолевала

большое зло и малое.

Но вот родное зло

 

пригрелось, приросло,

прикинулось судьбою.

Хоть и внебрачно зло,

но всё-таки родное.

 

Зубами гложет грудь,

хотя и не грудное.

Что вытворяет – жуть!

Но всё ж оно родное.

 

Сил не осталось жить.

– За то, что ты такое,

убить тебя, убить!

Но как убьёшь родное?

 

И родине моей,

заплаканной зегзице,

и горше, и больней,

чем римской той волчице,

 

которой всё равно,

кто ей сосцы кровавил,

и Каин ей родной

не менее, чем Авель.

 

И родина, венцом

своим терзаясь снова,

стоит, уткнув лицом

родное зло в панёву,

 

и левою рукой

жест делает неясный,

чтоб отошло добро

туда, где безопасно… 

 

1989 

Начало

 

Пять градусов тепла. Мимоза в целлофане.

Столешников опустошил твой кошелёк.

Тебя не знают здесь, тебя не целовала

фортуна никогда - ты юн и большерот.

 

Столешников? - скорей по тону перебранки

Скворешников - назвать годится, например, -

так произносят лишь скворцы и итальянки

вальсирующее  «эль» и праздничное  «эр».

 

В искусстве нет чинов и не бывает лычек.

Вгони-ка переулку под ребро

кинжальную строку - и заработай кличку

за нищету и дар - московского Рембо!

 

Мир падок на весну, что кот на валерьянку.

Прекрасен твой кортеж - нечёсаные псы.

Снимай, Столешников,

                               снимай с плеча шарманку -

разбухшие от медной музыки часы.

 

Весталка юная в муслиновом Мосторге,

неосмотрительно высмеивать любовь -

все улицы ему целуют ноги

асфальтами - сквозь дыры мокрых башмаков.

 

Он знает хорошо - нет Музы кроме Музы.

Погасло фонарей дешёвое драже.

И как биллиардный шар, подрагивая в лузе,

просвечивает мир в его душе!

Не виноват 

 

Не виноват, но чувствую вину,

когда рыдает кто-то по соседству,

чужое горе так берёт за сердце,

что собственную в нём ищу вину.

 

Что? – кровь сравнить с магнитною рудой,

коль я кажусь себе и прочим странным,

отвязанным, бродячим Себастьяном,

колюч от стрел виновности чужой.

 

Во мне так много не моей вины,

что я своей уже не замечаю

и бессловесно в спину принимаю

свистящую стрелу чужой вины.

 

А по ночам в колодезных зрачках

всплывает образ Масловой Катюши

и крик её –

          Не виновата! –

                            душит

меня и закипает на губах…

 

Я голову в ладони уроню.

Земля моя большая, почему,

жена моя святая, почему

не виноват – но чувствую вину?!.

 

– Не виноват! – кричу. – Не виноват!..

А эхо утверждает: – Виноват…

И в жёлтом небе журавли трубят:

– не-ви-но-

          ви-но-ват-

                    не-ви-но-ват…

 

1970

* * *

 

Но ты улыбнулась с портрета*

из-под чёрных полей:

«Люблю тебя не за поэта,

а за то, что ты – дуралей,

за то, что ты, недотёпа,

в любви, при всём твоём опыте,

не можешь понять ни чёрта.

Мы душу спасаем от копоти.

С любовью, как с музыкой, хлопотно,

но без неё – пустота.

Люблю, что ты не блефуешь,

полжизни послав к чертям,

и ещё за то, что ревнуешь

не к прошлому, а к зеркалам.

Я тоже, как ты, дурёха,

любимый мой дуралей.

Не быт выгибает – эпоха

поля на шляпе моей.

И высшая современность,

наверное, чистота

и светлая откровенность,

что сблизила наши уста.

Целую тебя беззащитно,

не помня самой себя.

И вовсе я не кувшинка,

а баба, что любит тебя...

 

---

*Фрагмент из «Портрета молодой женщины в чёрной шляпе».

 

1973

* * *

 

О гончарный круг моего стола!

Глина замысла, как раба, смугла.

Вот кувшин стоит – изваяние,

синева – его содержание.

 

О широкий плуг моего стола!

Как весенний луг, грудь моя легла,

перепаханная, подзольная,

уготованная под зёрнышко.

 

О похожесть на плаху моего стола!

Пахнет кровью моей на тебе смола.

Это сто поэм – словно сто солдат

по ночам на мне топоры вострят.

 

О спасательный круг моего стола!

Пополам опять два моих весла,

на висках – морей соль горчащая.

Я хочу скорей стать гончарщиком.

 

О гончарный круг моего стола!

О широкий плуг моего стола!

О похожесть на плаху моего стола!

О спасательный круг моего стола! 

Переплыви Волгу

 

Так дышат олени, уйдя от погони, вдыхая свободу,

и лижут разбитое бегом копыто…

 

Будь проклята трижды, Любимая, и позабыта!

Как дышат олени, уйдя от погони, – вдыхаю свободу.

 

Всё солью, всё крупною солью судьба усыпает дорогу.

Солёные звёзды в зелёную падают Волгу.

Так солоно всё – хоть молчи, хоть кричи, хоть рыдай,

хоть пей самогонку и рукавом заедай!

 

Так что же мне делать с моей Лорелеей в крови –

вскрыть вены и подпись поставить влюблённою кровью?

При слове «что делать» я старое вспомнил присловье:

когда занеможется – Волгу переплыви.

 

Так на меня, Волга, своей синевы удостой,

отмой меня, как отмывают песок золотой,

и если ко мне применимо достоинство – жить,

да будет дано мне осилить, не кануть, доплыть!

 

А с ней, Лорелеей, – ничем её не перемочь,

и пенье её – это, может, одно, что нетленно

в крови моей пленной и в этой солёной Вселенной.

Да станет святым испытанием мне эта ночь!

 

Так, значит, с разбега, и вниз головою, и вплавь,

чрез этот расплавленный синего времени сплав –

навстречу судьбе, Лорелее, навстречу рассвету –

переплыви Волгу,

                  переплыви Лету…

 

1969

Победители

 

Они приходили –

полубоги второй мировой –

                  вчерашние мальчики,

                  повзрослевшие на целую жизнь,

                  победители, не похожие ни на кого,

потому что мир не ведал

                  подобной Победы.

 

Их медали сияли –

                  как отметки по трудным предметам –

                  Жизнь, Свобода, Отечество.

Они пили изо всех рек,

                  они чашу войны осушили

                  и теперь пили сладко,

кубок Мира пустив по кругу, как братину.

 

Красавцы! –

                  ещё бы, после такого обжига.

Счастливцы! –

                  дошли до Шпрее,

                  это трудней, чем до рая.

Что с девушками творилось,

                  ах, что творилось с девушками! –

                  такие кентавры,

                  такие красавцы!

 

И они приходили –

                  прошедшие полземли –

                  робко на первые свиданья,

                  ноги едва не подкашивались.

Их руки, придушившие чёрную Смерть,

                  дрожали,

и девушки их обнимали первыми…

 

И хмелела земля

                  от ежедневных свадеб,

                  и столы накрывались такие, что

                  ни пройти ни проехать –

                  перегораживали улицы

белоснежные весёлые свадебные столы –

самые крепкие заграждения

                  против Горя и Смерти.

* * *

 

Повторяйте за мной,

                   как я повторял за старцем,

покоряясь мудрости

и почитая седины:

«Пускай тебе мясо достанется,

                   а мне кости останутся,

воспитай, мастер, моего сына!»

 

Воспитай, мастер, моего балбеса.

Понимаю – этот труд непустяков,

но слишком стало много на земле

                                      ремесленников,

надо, чтобы больше

                           было мастеров!

 

За Иуду от стыда сгорает осина,

Магдалина кается не у его ног…

Воспитай, мастер,

                   моего сына,

чтоб он смог,

                   чего не смог бог!

 

И не ради славы

                   или жизни сытной –

всё равно веки накроют пятаки,

но чтоб твой сын, мастер,

                   своего сына

к моему сыну

мпривёл в ученики!

 

Воспитай, мастер, моего сына!

Пусть под тобой не треснет земная кора.

В мире будут люди,

                   в людях будет сила,

пока будут в мире

                   мастера! 

* * *

 

Под монолог

в тебя влюблённого ливня,

выворачивающего душу наружу,

рвущегося сквозь потолок,

с полночи до рассвета взахлёб, наивно

имя твоё вплетающего в монолог,

я, пожалованный сединой раньше времени,

я, упустивший сквозь пальцы

молодости золотоносный песок,

поддакиваю ливню,

внимаю его бредням,

и у нас получается диалог.

Он твердит, что ты чудо,

он держит меня под локоть.

От первого до третьего Рима

он всё исходил, длинноног.

«Да-да», – до меня доносится

журавлей невидимых клёкот.

Как долог и как согласен

журавлей и дождя диалог!

Я, знающий язык дождя,

как радист –

азбуку Морзе,

я, почитающий Слово,

как золото чтит вор,

говорю с тобою по-русски –

не понимаешь, говорю на языке розы,

но всё равно не получается у нас разговор.

Не получается, не ладится, не клеится...

Ни лекарства от этого, ни ворожбы, ни врача...

Дождь стоит,

как живая

дрожащая лестница,

по которой

я спустился

тебе сказать

«Прощай!»

Портрет поэта

 

Поэт, похожий на лист осенний,

как вам живётся на карусели,

несущей сёла, поля, марсели,

где подмастерья и фарисеи

глотают фильмы в двенадцать серий

и знать не знают своих мистерий?

 

«За сорок с лишним кругов на роко-

вой площадке по кличке Рифма

я убедился, что сила лимфы

преобладает над силой духа

и это жизни выходит боком.

Но жизнь – не место для потаскухи

и быдловатого подонка:

она волшебна, как ветвь барокко,

что ловко и в то же время ломко

стремится кверху, златою плотью

переходя в состоянье духа.

 

Над ней трудился великий плотник,

мне даже пыль на ней драгоценна.

Дух – галактическая плацента.

И не кривите созвучьем ухо –

есть дух барокко, а у порока

морали нет, а не то что духа».

Поэт летящий, певец Арбата,

усыновлённый листопадом,

вам ставки делать иные надо –

уже скучает по вас лопата,

а ваше сердце всё жизни радо,

не сознавая – в чём виновато.

 

«За сорок с лишним кругов – как выше

я говорил, – среди нуворишей,

художников и людей со званьем,

среди подавленных и среди стоиков,

я не изведал разочарованья –

душа окрепла, а не отсохла,

я сыном был, я познал отцовство,

ложь различая под всяким соусом,

я утверждаю, как прежде: стоит

на жизнь смотреть как на чудо-дерево,

сгорать от горя, но вечно веруя,

что неподвластна судьбе-воровке,

фашисту, цинику, шалопаю

ветвь золочёного барокко,

да, ветвь барокко золотая!

А сердце – в чём оно виновато? –

во многом, верно, но больше в том, что

разрывается, когда подошвы

подонков топчут красоту

и, алча крови, как чёрт с лампадой,

ей, беззащитной, кричат: «Ату!»

Мне в листопаде слышатся блюзы.

Темноволосых иль светло-русых

поэтов сравнивают с листвой.

Согласен, только б машину ужаса

на мостовой закрутило юзом

и – под откос, чтобы вы, похрустывая,

шли дальше по земле золотой…» 

Сон о Кентавре*

 

В те дни он снился всей стране.

Когда бы жили на Луне,

он снился бы тогда и лунным людям.

Сон о Владимире на всех

свалился, словно чёрный снег.

Забыть пытаемся, да не забудем.

 

Мне снился конь с его лицом.

С семиголосым бубенцом,

на яблоню похож от белых яблок.

Ямщик свистал, хлестал кнутом,

ямщик не знал, что конь – с лицом.

Была дорога вся в колдобинах и ямах.

 

Жизнь равнозначна ямщику.

И конь упал на всём скаку –

как яблоню под корень подрубили.

И кто любил его – тот взвыл,

а тот, кто раньше не любил,

за то, что умер, – тоже полюбили…

 

1980

---

*…В разные годы я написал несколько стихотворений, посвящённых Высоцкому.

Но лучше бы этих стихов не было…

Пётр Вегин. 

* * *

 

Так невозможно –

                          ты возникаешь

наедине, при посторонних,

из навеваемых сквозняками

запаха лебединых черёмух.

 

Словно скульптура – но не конкретна,

вырастешь в сумерках меблирашки,

сноп

  первосвящённого

                            света,

сон – но с приметами настоящего.

 

Где это видано – чтобы пытали

в наши-то годы – да красотою?

Мне заслужить тебя Словом едва ли.

Я и ногтя твоего не стою.

 

Нерукотворна, неправомерна

ты возникаешь ежевечерне –

или ты часом не Примавера,

что убежала от Боттичелли?

 

Дней наших беглость…

                   Щёк моих впалость…

Спят реактивные в аэродромах –

крылья их лёгкие надышались

запахом чистых гибких черёмух.

 

Времени парус…

                   Время такое,

что победит всё запах черёмух,

вот я и встану тогда над землёю

и назову твоё вольное имя…

Тоска

 

Бьются голуби о моё окно.

Я не видел тебя давным-давно.

 

Хорошо Медведице высоко лежать,

и Большой и Малой –

                            им тебя видать…

 

Как окну не хочется быть окном! –

его голуби бьют молодым крылом,

 

его я прожигаю горячим лбом…

Остуди мою боль арктическим льдом.

 

Что я делал полжизни? – тебя искал

и тоску по тебе на горбу таскал,

 

Крым и рым прошёл, и морское дно.

Я тоскою крест-накрест заклеил окно,

 

и оно под дождём полощется,

словно флаг моего одиночества…

* * *

 

Ты шла как формула Весны,

и все тебя решали

и, оборачиваясь,

выдыхали свой ответ.

Но даже если вместе взять

холсты, стихи, скрижали,

не вытанцовывается

ответ на белый свет.

 

Чему равны твои глаза,

чему равна улыбка?

Смешно, чтоб тайна рук и ног

была как дважды два!

Стал гением, кто допустил,

ища тебя, ошибку –

решив, что он решил тебя.

А тайна всё жива.

 

Я знаю двух учеников,

приблизившихся к цели.

Их гениальные холсты –

как бы черновики

решений формулы Весны.

Волшебен Боттичелли,

он бы решил, да стал плести

антихристу венки.

 

А в Петрограде голодал

всемирно неизвестный

Филонов Павел – комиссар,

сменивший пистолет

на кисть. Он формулу Весны

решительно, но трезво

решил. Но чем точней ответ,

тем сказочней секрет.

 

Флоренция и Петроград

хранят нам две шпаргалки.

Но я им предпочту тебя,

а формулу Весны

решить и будущей зимой

не будет нереальным,

раз гениальнее любви

нет в мире новизны.

* * *

 

Целую руки твои,

                   Русская Речь,

на которых ты качала своих поэтов.

Не твоя вина,

что не всех сумела сберечь –

так бывает у матерей многодетных.

 

Молюсь,

чтобы ясными оставались твои глаза.

Целую подол

                   твоего свободного платья.

Только б во имя твоё

продолжали творить чудеса

младшие братья!

 

Тки своё полотно,

                   одевай века!

У тебя время истине учится.

Молода не по возрасту,

и работа тебе легка.

Ты, наверное, Троеручница!

 

Ни венца на тебе дорогого,

ни золотом шитых риз.

Полушария мало для твоего пьедестала!

На тебя я потрачу

          всю мою золотую жизнь,

лишь бы ты

          мёртвый лоб мой

                   поцеловала… 

* * *

 

Юнне Мориц

 

Это чёрная работа –

красоте учить кого-то.

Что отсталые народы,

что морального урода.

 

Боги были.

         Сотворили

человека. Но забыли –

красоте недоучили.

И на радостях запили.

(А потом их упразднили.)

 

Почему-то, отчего-то

этой чёрною работой

заниматься неохота

ни царям, ни слесарям.

Но ведь кто-то в мире должен

это делать.

         Эй, художник!

Эй, Поэт! – сию заботу

передали боги вам.

 

Незакончен и неточен,

жаждет мир, чтоб ты помог.

Ты – его чернорабочий,

но – чернорабочий бог!

 

Нет божественней занятья,

чем уроки красоты!

Отрицание распятья –

наши строчки и холсты. 

 

Извините – не до ландышей.

Всего радостнее нам

человечество, разламывающее

хлеб искусства пополам.

 

Хлебом тем и озабочено,

ходит племя чудаков,

горбясь, как чернорабочие,

вдохновеннее богов.

* * *

 

Я не забуду своей колыбельной

и не услышу своей поминальной.

Руки на лире умрут самодельной,

вырастет тополь пирамидальный,

 

станет земля мне рубахой нательной,

жизнь наградит меня вечной медалью:

на лицевой стороне – колыбельная,

на обороте её – поминальная…

 

Жил не робея. Был коробейником

слова. Надеялся на понимание.

Тратил слова все на колыбельные,

не припасал их на поминальные.

 

Всё – до свидания. Все – до свидания.

Днём это будет иль ночью метельною?

Белого тополя произрастание

и колыбельная, колыбельная… 

 

1972