Роман Смирнов

Роман Смирнов

Все стихи Романа Смирнова

Август вечерний

 

Вечернее удушливое время

то тем, то этим движется двором,

высвечивая лица, как Вермеер,

засвечивая виды на втором.

 

Дневное настроение «iowa»,

повизгивая, сходит всё на нет.

Релаксэфэмность спального района

преобладает в этой стороне.

 

У мамочек, на лавочках сидящих,

коляски в поле зрения стоят,

и можно поболтать о настоящем,

про будущее вслух не говоря.

 

Ни ветра нет, ни облачка, так сухо,

так августно, так тихо вообще,

что лямки бесконечной бытовухи,

снимаются бретельками с плечей…

 

Сгущается. Дремота. Воскресенье.

Блаженно каждой твари на Земле.

Привыкший к увяданью, как Есенин,

фонарный столб отключен по зиме.

 

Молчащие и тонущие лодки – 

стареют мужики за пивларьком – 

и день уходит лунною походкой,

и долго держит руку козырьком…

 

Белая ворона

 

Белая ворона

под моим окном

продавала книги.

Время к тому том.

 

Нет, не продавала.

Что там сто рублей?

Белого Андрея,

нет его белей,

 

Пушкина и Блока, 

Тютчева, Э.По,

Верна, Твена, Шоу…

Шёл трамвай в депо

 

мимо той старушки.

Вот уже темно.

Я смотрю на это

грустное кино

 

месяц или больше.

Да, сейчас она

сложит книги в сумку,

верности полна

 

Пушкину и Блоку, 

Тютчеву и По.

Шёл в депо трамвайчик

или из депо.

 

Белая ворона 

в дом зайдёт впотьмах

где диван советский

кошками пропах…

 

Прожуёт горбушку,

что для голубей…

Нет, не продавала.

Всё по сто рублей.

 

 

Белогвардеец

 

Ко дню воинской славы России

 

Помнишь выпуск? Вдоль плаца высились

серебристые тополя…

 

Знать бы раньше, что к виду виселиц

привыкаешь, рубя да пыля

по степям, по разбитым губерниям,

осквернившим штандарт кумачом.

Так становится конница белая

не заступницей,  а палачом.

 

Помнишь, юнкером вовсе безусым ты,

в башлыке на брусчатке стоял;

губы сжав, в Высочайшем Присутствии,

офицерский темляк получал?

Знать бы раньше: за Русь, и за Веру, и

за Царя – не о Боге слова!

Твой Господь обнаружился в Первую,

уцелев до Гражданской едва…

 

Полк погиб. Обретёнными нимбами

он пополнил небесную рать.

Это лучше сиденья в Галлиполи.

Офицер должен так умирать…

 

Помнишь бал: юнкера прямоспинные,

грохот шпор, гимназистки, оркестр?

Помнишь, как с Лисаветой вальсировал;

чувств скрещение, звуков окрест?

 Знать бы раньше, что сгинешь под Тулою

от рабоче-крестьянской руки.

Мародеры с весёлыми скулами,

ночью стащат с тебя сапоги…

 

Вот и пуля! Как быстро, как больно и ...

Нет, не больно, а горько тебе,

что на ум лезут строки  невольные

трёх романсов про русскую степь…

 

 

…Предпоследнее чудо – снежинки! –

удивляясь  увидишь упав.

 

Заискрят миллионы Нижинских

над тобой сумасшедшее па…

 

Белые крыши

 

Смотрю в окно. Я думал выпал снег,

а там Фольксваген белый туарег,

и рядом тоже белый БМВ.

Чуть-чуть поодаль лады светлых две.

 

Я отвернусь. Зима в Московской обл.

велит купить пивка и пару вобл.

А впереди ещё немало зим.

Через дорогу строят магазин.

 


Поэтическая викторина

В старом небе…

 

В старом небе облак дымный,

и пустырь под ним, где в хлам

«дядя Петь, за что судимый?»

голубятню строил нам…

 

…КПП ненужной НИИ,

трубы, снова трубы, и

заводские проходные,

как стихи «особыи»

 

для девчоночки-пацанки,

рыжей-рыжей – слова нет –

то ли Ксанки, то ли Саньки.

Окликай её, поэт…

 

Подбирай аккорды с пола.

Тырь  окурки стыдных слов.

Это соло, это соул,

это первая любовь…

 

Эту правду сохрани же,

альфу старых городков…

Голубятня стала ниже.

Бродит кот, по кличке Рыжий.

Любит всех, без дураков.

 

В тумане

 

Замыкают смертельные фазы

по законам известных наук.

Улетают крылатые фразы,

и душа за душою на юг.

 

Опадают электрики наземь

со столбов, с трансформаторных крыш.

Светит нимб изумительно ясен.

Ходит кот удивительно рыж.

 

Прибывает засим неотложка,

и выходит с подручным своим,

посидеть пять минут на дорожку,

Хароновский Сергеевич Ким.

 

Выдыхая мораль: «Дай ума нам…»

тело тёплое на борт берёт.

 

Поглощённый готичным туманом

бродит кот, и сирена орёт.

 

Вакансия «А»

 

Человек ушёл тайком.

Говорят, что был таков.

Для ровесника ребёнком,

для ребёнка стариком.

 

Человек сказал: «Пока

и до встречи. Вот рука».

Просто лестницу приладил

прямо в небо с чердака.

 

Человек ушёл. Следа

не оставив. Не беда,

если ты его не видишь.

Видит он тебя всегда.

 

* * *

 

Вновь десять множилось на сто.

Вновь плод манил на вкус каков он.

Являлось слово, как Христос,

и поднималось на Голгофу.

И тяжелело на весу.

Ветшали имена и даты.

И возносился Иисус,

не слыша окрика: «Куда ты?»

Кто в одиночку слёзы лил.

Кто с фонарём слонялся: «Где все?»

А гений тысячу делил

на десять.

 

Внутренний карман

 

Кладут бордюр проворные армяне.

Пылит пилой уставший камнерез.

А мой мирок во внутреннем кармане,

и пятьдесят «неденег» за проезд.

 

Когда подъедет рейсовый автобус,

я пропущу старух и стариков,

и, может быть, растущую особу,

стараясь не разглядывать трико.

 

Они пройдут, рассядутся по креслам.

а следом я, пропахший табаком.

Как в мире всё в начале интересно,

как всё проходит с лёгким матерком…

 

Сегодня Саша, сухонький водитель.

Мне с ним привычно. Всем удобно с ним.

Он никогда не гаркнет: «Выходите!»

Вообще молчун, талантливый, как мим.

 

Вот и мои сады, по счёту третьи.

Вот подхожу к воротам, где замок

висит, как будто он за всё в ответе…

Как будто кто-то сладить с этим смог…

 

И открываю сомкнутые жести,

И закрываю сразу за собой.

А где мирок? А мой мирок на месте.

И благость шпарит, словно на убой

 

 

Всё сохранится

 

всё сохранится в облаке

на этом и на том

и что то будет в облике

и ты ему знаком

 

всеобщим детским лепетом

от радости вот вот

колеблющимся лебедем

зима твоя плывёт

 

там лёд покрытый ранами

открытыми грешно

и облако охранное

во всех отражено

 

Выход

 

Ты выходишь, а стало быть, это…

нет, не лето, но тоже – весна.

Ты выходишь на улицу, вдетым

в прорубь света, и куртка тесна.

 

И неважно, куда отправляться – 

то ли в прошлое, то ли в кино…

У начавшихся днесь навигаций,

в силе опция «всё включено».

 

Запусти, что ли, щепочку в реку,

то есть, мысленно сделайся рад.

Даже офисной крысе и клерку

воскрешение этот обряд.

 

Воскресение. Ляпы асфальта

и окружной брусчатки горбыль

не лишают полдневного фарта:

слава богу, не слякоть, а пыль.

 

Слава слову, что под руку, в ногу,

а не под ноги. Слава всему!

Ты выходишь, как все, одиноко,

в эту раннюю, в общем, весну.

 

Двадцатые

 

И вспомним эти дни в апреле,

И может быть ещё о ком,

Как часто мы в окно смотрели,

И выходили на балкон,

Читали новости, курили

И пили больше, чем одну,

И в легкомыслии корили,

Держа дистанцию в аду,

Как защищённые стенами,

Шалели в окруженьи их,

Как нам ждалось воспоминаний,

Чтоб не рассказывать о них.

 

Две сестры

 

Две подружки с города Иваново

привезут сливового варения.

Я прочту Георгия Иванова,

попаду в такое настроение,

 

а они частушки самодельные

под бутылку пойла самопального,

что у них зарплата понедельная –

восемь тыщ и два комплекта спального.

 

Тётя Люба, ты же мама Люба мне.

Тётя Таня, как девчонка звонкая.

Выйдем в город. Там газоны с клумбами.

Посидим на лавочке, поокаем…

 

Две сестры, подружки хохотушные,

привезут бельё на распродажу-то.

Вспомню я чего-нибудь из Кушнера,

а у них постельное «наглажето».

 

Двенадцатое ноября

 

Отправлены почтами поздними

последние письма с ветвей,

и пишется проще по осени,

и пьётся гораздо светлей,

ступается старыми ботами,

и смотрится с нежностью на

кроссворды высоток субботние,

и первую букву окна.

Гуляется и колобродится,

немыслимо, мысленно не,

погоде, готовой испортиться,

слегка уступая в цене,

вздыхается и отзывается,

банальной, конечно, строкой,

и мается, мается, мается

от радости, знамо какой.

 

До встречи

 

Уходящему бы – оду.

Приходящему – привет.

В нашей маленькой природе

ничего другого нет.

 

Как приправа в первом блюде,

как в горбушке чёрной сласть,

это было, это будет,

а иначе нам не в масть.

 

Вот и всё, что надо на кон,

в самом главном и простом.

Зимы пахнут пастернаком,

и спасают рождеством.

 

Дожди Елабуги

 

Вы, идущие мимо меня

М. Цветаева

 

А стоит ли дальше, а нужно ли

искать этой жизни резон?

Уходит дорога зауженно,

спускается за горизонт.

 

Эй, ворон, чего начертил ещё?!

В ночи не видать ни черта!

За мной, мои сёстры, в чистилище, –

гордыня, тщета, нищета!

 

Не первая и не последняя,

меняя простор на постой,

в закатный придел поселения

вхожу прихожанкой простой.

 

А если в землицу ложиться мне,

то так, чтоб «ищи-не ищи».

Покроет Россию божницами

души переломленный щит.

 

Не выла в бреду и не плакала,

бродя меж берёз и осин.

Прольются дожди над Елабугой,

слезами пойдут по Руси

 

и вымоют долгими ливнями,

и вымолят сотни Марин,

пока будут ждать терпеливые,

бумажные «церкви» мои.

 

 

К Годовщине

 

Так начинают. Года в два...

Б. Пастернак

 

О это лето – влёт, по-жеребячьи – 

когда впервые от восторга слёг, 

в грудном бреду, в беспамятстве, рыбача 

у вечных вод, выуживая слог, 

нет, не забыть. Печатью узнаванье. 

Широким шрамом, меткой на груди 

предназначенье, знаково, заранее: 

о кляксах зим, о святках, но гуди! 

Гуди смешливым гулом непонятным, 

пророчь и жди высокую болезнь. 

А где-то там окно Марины свято. 

Светло окно одно, а где-то здесь 

всему есть звук: надломленная ветка, 

алтарь, псалтирь, фрамуга, граммофон, 

ночной Берлин, туман, походка века, 

два башмачка, свеча, Живаго, фронт… 

Сад Переделкино удушливо-ухожен. 

Весна грядёт, но воздух не в соку.

В грудном бреду, всполошно, хромоножно 

упасть, припасть к дверному косяку. 

«Когда бы знал…» В загоне лошадином

высок забор, но видно сквозь него –

непостижимое всегда непощадимо

и не ново…

 

Как хорошо быть дома одному

 

Как хорошо быть дома одному,

где никакой поэзии на ум, 

Где телу плед, а делу тлен, поскольку

так хорошо, что дома никого, 

где циферблат настенный итого, 

где битый час, но не в тебя осколки. 

И говорить не надо: «Говори». 

На языке слова, как бонпари, 

хоть проглоти, хоть выплюни по ходу. 

Здесь, тишину пугая тишиной, 

проходит жизнь, сидит жена женой, 

«поговорил бы кто-нибудь со мной»

и я иду добавить в чайник воду.

 

Ливень eleven

 

Одиннадцатый ливень за окном.

Eleven-level скоро две недели.

Он словно современник мне знаком,

поскольку мы одно пространство делим.

Тем временем, в летейской темноте

ни возгласа, ни шороха, ни плеска.

На белый шум слетаются не те,

а эти – у окна, в тоске лицейской.

И к времени примешанный дымок

нисколько не виновной сигареты,

уходит по-английски, чтобы мог

ты собственным гореньем быть согретым.

Одиннадцать, двенадцать… Ливень льёт,

как будто сочиняется поэма

и в срок не поспевается, а тот

кому она обещана, не в теме.

 

* * *

 

Луны кошачий ноготок

создаст царапину рассвета.

Зима. Пойти бы на каток.

Скользить,  до свитера раздетым.

 

Влететь, распаренным, смешным,

в сугроб на резком повороте,

и встать, к восторгу малышни,

улыбчивым, как Паварротти.

 

Устав под вечер от коньков,

идти к навесу, как на лыжах,

и чтоб тянуло коньяком

и чаем из кафешки ближней.

 

Так воскресенье  как во сне

до сладкой яви вырастает.

А в понедельник ляжет снег,

и до субботы не растает.

 

Мадера

 

Когда кончается мадера

и сердце тянет в Имереть,

добавь немного постмодерна,

где всё про время, и про смерть,

про неустроенность святую,

и гениальность, в цвете лет

уйти, геройски салютуя –

тому навстречу, этим вслед…

Когда кончается напиток

и философствует цирроз,

поэту хочется не пыток,

а «полной гибели всерьёз»,

и за дождями, за дождями,

увидеть, как небесный дед

своими длинными жердями

в стада сбивает лунный свет…

Когда утрачиваешь мерно

вина оставшуюся треть,

плесни немного постмодерна,

 впредь…

 

Мальчик с футляром

 

Ольге Мищенковой

 

Мир крутится, вертится, гуглится,

и прячутся в «лайки» эмоции,

но… мальчик идёт по улице.

Мальчик будущий Моцарт.

 

Он тащит футляр, он топает,

засматриваясь на вывески.

Идёт, повторяя «Во поле…»;

высокие ноты и низкие.

 

И боженька солнечным зайчиком

целует в макушку мальчика.

Ах, чтобы оно ни значило –

точнее нет математики…

 

Я помню «...земля ещё вертится…»

и капли «датские». Даром ли?

Спрошу. Мне никто не ответит за…

но… мальчики ходят с футлярами.

 

Мирок

 

Мой мирок – между «смог бы» и «надо бы» –

начинается с пьяного «Э».

Здесь отравленный воздух, как снадобье,

так привычен, что вреден тебе.

 

Здесь подъезды стоят Парфенонами,

и в преддверии скорых разрух

три старухи с азартом хароновым,

словно мойры, считают до двух.

 

Здесь как будто кончается линия

на ладони, но помнит рука…

Здесь легко предаваться унынию

и не чувствовать в этом греха.

 

Выйдешь вечером: улица старая,

как верёвка с петлёй на конце.

Влезешь в эту бесцветную ауру

и живёшь, не меняясь в лице.

 

Иногда  – видно морок, затмение –

морщишь лоб, понимаешь, но так

и не можешь решиться падением

завершить в бездну сделанный шаг.

 

Воздух – яд, и вино не отдушина,

и  окно – лишь проектор теней.

Засыпаешь с губою прокушенной,

Как ребёнок, прижавшись к стене.

 

 

Мой октябрь

 

Осень кого-то жжёт

в рифму – горчичник жёлт.

Одним – кленовую пятерню.

Другим – нищеты тюрьму.

Мой судьбоносный октябрь –

пьёт или бьёт с локтя.

Не увернёшься, не

уговоришь в цене.

Вот он, холёный князь,

входит, не видя связь.

Пальцы его в рубинах.

Что ему октябрины –

разросшиеся сорняки?

Мимо пройдёт. Ну, кинь

в спину не взор – укор…

Холоден, злобен, скор.

Я же давал зарок!

Как там поэт изрёк,

так же слова инача

больно – и в сердце плачет

стих Ростана?

 

На 19.12.2019

 

Ночь провела по скобам губ

дню, проглотившему таблетку.

Снег выпал, как молочный зуб,

но был подобран пятилеткой.

 

Бра придорожные струят

по киловатту жёлтой пыли,

и чтобы мне продолжить ряд

людей везут автомобили.

 

В умы садится гороскоп,

как в гнёзда  звука магнитолы,

и то ли Дева скажет стоп,

а то ли  Рак Весы на столик

 

клешнёй по горлу прочертив,

в миг исторический уронит.

СМИ будут говорить, что жив,

сняв терабайты телехроник.

 

Так, независимо от всех,

настанут времена иные.

Ты чуешь, разошёлся снег,

и вырастают коренные?

 

На оси

 

вырубается страж темноты

ключ работает в три оборотца

темнота переходит на ты

от себя ничего остаётся

по ступеням к подъездным дверям

в этой логике невыносимой

выходящему до фонаря

возрастной рефлексии помимо

неустанно скрипит колесо 

зажигалка и вечер соосны

колесо ты моё то да сё

огоньков дармовые анонсы

и луна белой фишкой как бы

и глазливый на кубики дует

это длинные нарды судьбы

ждут когда же домой заведу я

 

Ну, здравствуй…

 

Здесь зеркало и раковина для

испуга и гадания на прибыль…

Я бреюсь и, до горла доходя,

припоминаю – так же чистят рыбу.

Когда ещё ты можешь разглядеть

свою физиономию и тело?

Вот это – неразборчивость в еде,

а это… да кому какое дело?

Смываю каждодневный ритуал,

как короткометражное снимаю,

и кажется, заимствую финал,

где сцена по-народному немая.

Раскланявшись, из ванной выхожу,

и крестик надеваю, одеваюсь.

Иду курить (не путайте Ходжу

с ханжою) электронку без девайса.

Всё сделано. Осталось по прямой,

до столика, компьютер на котором.

В соцсети захожу. 

Ну, здравствуй, мой

город…

 

Оживляя Кая

 

Это можно назвать и адом,

если б не было в аде том

тесноты звукового ряда,

изумления мокрым ртом;

если б не было впадин гибких,

если б не был так сужен стон

и протянут вдоль стана скрипки

музыкальным твоим перстом;

если б мягкими завитками

не манила дорога в путь…

Кубик льда, словно сахар тает,

оживляя банально Кая,

убивая легенду пусть.

Так стоять, замерев, у края

и сорваться, и плыть за край.

С этим адом не надо рая.

Тоньше, скрипка,

жальчей играй.

 

Октябрь

 

Октябрь – кресты да оси,

в прореху времён – ветра,

а осень ещё не осень –

окурок на дне ведра…

 

К платформе выходит поезд.

Название заучи.

Грибные по самый пояс,

влачатся к нему бичи.

 

От Фрязево до Казанской

не спи в Москва-Петушки.

Там Веня с печалью братской.

Котомки его тяжки.

 

И небо… На эти выхи,

куда б ни подался, всё

в тебе говорит на ихнем,

на ранненебесном о

 

крестах да осях, прорехах,

об осени, что, прости, – 

не осень. Опять проехал

платформу свою почти.

 

При входе

 

При входе в рай табличка «Не сорить»,

При въезде в ад растяжка «С Новым годом!»

Когда летишь на лайнере, смотри

не упади туда, откуда родом.

 

На высоте совсем другие сны –

о том, о сём, но, видимо, о главном,

и в пробужденье входит часть цены,

за краткий сон, в котором видел маму.

 

Опущен трап (откуда он возник?)

 Скрипят его артрозные колени,

но доведёт до места, как язык.

Тебе осталось выбрать направленье…

 

 

Рокер

 

Проснёшься – ни хэппи, ни хиппи –

лежащий в глубоком туше.

Куриная лапка пацифик

уныло скребёт на душе.

 

Похожий на Бобби на Марли,

особенно тем, что внутри…

Вчера было меганормально,

сегодня – делите на три.

 

Вчера ты, надравшись, горланил.

Наутро глядишь в потолок:

«Какими мы были орлами!

Живее, чем сдохнувший рок».

 

Теперь ты зовёшь электричкой

составы, а не инструмент.

Уносятся психоделично

всё дальше, и выхода нет.

 

Твой проигрыш не перспектива,

а слитый домашний финал.

О, годы, сходите за пивом,

и не забывайте вина!

 

Чего уж…Ты не из ванили.

Прожженный, бывалый, простой.

Недавно на вайбер звонили,

что помер ещё один Цой…

 

И снова в сполоснутой банке

гвоздики стоп-линией герц –

как две смски из банка –

начало её и конец…

 

Сестре

 

Ты помнишь, мама с папой

ходили на парад?

По улице Советской

тащили транспарант:

вторая проходная,

и мир, короче, труд…

 

Отец стал выше мая,

а мать осталась тут.

 

Ты помнишь дни в деревне

и бабушку? Она

пекла пирог с вареньем,

садилась у окна,

ждала, когда с мостков мы,

смеясь вернёмся: «Эй!»

 

Нет гаджета такого,

чтоб смайлик выслать ей.

 

Мы помним, помним, помним,

мы много помним так,

что вырвавшись из компа

боимся сделать шаг…

А ты живи, не бойся,

что снова в личку спам.

 

Стоят они у входа,

и руки тянут к нам.

 

Смысл

 

Смысл не ищи. Никто не виноват.

Тебе даны всего лишь две попытки.

Сначала в кадке давишь виноград,

А после пьёшь холодные напитки.

 

Всего лишь две – начало и финал.

Нет, не суди о дереве по росту.

Бывает крона сразу не видна.

Бывает – корни видно за погостом.

 

И что почём, ответ не за горой,

Не у купца в запрятанной тетрадке,

А у ребёнка, полного игрой,

И старика согбенного у грядки.

 

Старый домик

 

На печь залезешь. Станет горячо.

Колючее откинешь покрывало.

Прислушайся – тиктакает сверчок,

с каким-то нереальным интервалом.

Отыщешь среди вороха бумаг

пергаментные детские рисунки,

почувствовав, как памятью обмяк,

а снег в деревне валит третьи сутки.

Вот кошка забирается на грудь

урчащая, тяжёлая, седая.

Её бы не забыть. Не позабудь,

наутро старый домик покидая,

изгибы проржавевшего крючка,

на окнах паутиновые струнки,

тоскливую мелодию сверчка,

и целый мир на мамином рисунке.

 

* * *

 

Стук-постук – это град, это гром.

Скок-поскок – это люди и звери.

Обрамляясь в оконный проём,

звук слабеет и смотрит на двери.

 

А моя не закрыта, а я

ухватиться пытаюсь за гриву…

Так и просится троп “бытия”.

Нет, конечно – его перспективы.

 

И срываюсь, как солнце за холм,

и жалею, владея полцарством,

что меня не учили верхом

на коне с малолетства кататься.

 

Такое

 

Лето, лето, три билета –

мореморе, клуб ночной,

вечеринка в стиле ретро.

Отравление виной.

 

Накачаюсь, покачаюсь,

Упаду, не упаду…

Ухожу, как Уго Чавес.

Приходил, как Помпиду.

 

Остановка у вокзала

и конечная она ж.

Мне б цыганка рассказала,

но… пельменная, беляш.

 

«Стойка, стульчик, слой бумажный,

хлеб, тарелка, ложка, соль…»

Ну, зачем ты мне оммажем

душу травишь,  август злой?

 

И кровинка вытекает

из беляшьего куска –

нереальная такая

постсоветская тоска.

 

Четвёртое время

 

В преддверии зимы нисходит благодать

натруженным крылам, и с чисткой оперенья

ложится первый снег на наши города –

невидимый покров, недолгое паренье.

Когда ты слеп, но свят причастностью к следам

седых поводырей, разметивших пространство,

легко осознавать наличие стыда

и тихо повторять: «Я мало, но старался…»

Прозренью есть цена, и место есть ему.

Три времени, как три скачка через барьеры

к четвёртому прыжку – в сиянье или тьму –

в зависимости от сомнения и веры.

Но в час великих дел, всё чаще мы земны,

тем более, поэт, пронёсший мимо лета

начальную строку «в преддверии зимы»,

нисколько не страшась, а сбудется ли это.