Первая строфа. Сайт русской поэзии

Все авторыАнализы стихотворений

Роман Солнцев

А может, хватит горевать?...

 

А может, хватит горевать?

Давай укатим зоревать,

варить уху и с кружкой водки

о невозможном заливать?

Средь синих тоненьких осин

я буду, наконец, один,

без соглядатаев за дверью –

простой вселенский гражданин.

И будешь ты искать в золе

картошку... будем в полумгле

без грозных лозунгов – простые

два человечка на земле.

Нет школ, течений и фронтов

и сдвинутых столов, умов...

Над нами светится божествен

орган дождей, орган стволов!

Пусть в километрах двадцати

грохочет плазма взаперти.

Там женщина – мужчине ровня!

Век атомный, мужчин прости...

Не раз я голову ронял

на тот светящийся металл.

«Ты верь в себя, мой бедный мальчик,

мне голос нежный повторял...

Но, может, хватит горевать?

Давай укатим зоревать,

варить уху и с кружкой водки

про город Солнца заливать!

В краю костров, луны, осин,

где каждый зверь как исполин,

есть еще царство

                              слабых женщин

и гордых

                бронзовых мужчин!

 

1975

А что есть Муза? Друг мой милый...

 

А что есть Муза? Друг мой милый,

порой она – милиционер,

тебя резиновой дубиной

не убивший, например.

Или неодетая девчонка

вопящая из «воронка»,

что любит, любит, любит черта...

– Он отомстит наверняка!

Всё – Муза. Музыка и мука,

и дом твой узкий, и вино.

В цветах лежит старухой Муза.

Влетает бурею в окно.

 

1998

А что там, а что там, а что там?...

 

А что там, а что там, а что там?

Лес, речка – с глазами вода...

и тлеет  заря по болотам...

иль клюква блестит в холода?

 

Но – мимо, как в пьяном угаре,

глотая и слезы, и дым,

мы, грузные смертные твари,

в железном корыте летим!

 

И нам только власть интересна,

да скорость, да книжек тома,

где наши словесные бездны,

вершины слепого ума!

 

1994

Автобиография

 

Романтик был, простого норова...

Родня мне: русичи, татаре...

Сгорел, как верный пёс, которого

Не отцепили при пожаре.

Ах, эстрада, зачем же...

 

Ах, эстрада, зачем же

ты поэта тянула наверх?

Точно камушки в речке,

блестели глаза в темном зале...

А он рвался, кричал

про двадцатый, собственный век,

руки за спину пряча,

хотя вовсе их не вязали.

Он забыл:

лишь негромкий голос

может звезд отдаленных достичь.

(И об этом есть даже

в междугородной инструкции...)

Он миры сокрушал

перед публикой в восемь тысяч!

А потом были просто –

автобусы институтские.

Что же вспомнится позже?

Тьма, жара, записок клочки.

Пот на лбу

и острить полуцарственные навыки.

И –

крест-накрест белые

прожекторные лучи,

как работающие шкивы

мукомольной фабрики!..

 

1975

Баку, февраль 1990 г.

 

Что тут точить лясы, глядя издалека? –

На улице валяется оторванная рука.

Все вокруг перерыли следователи, врачи.

Он или ушел... или – сгорел наподобье свечи.

Проходят дни, недели, напряженные, как века.

На свадьбе иль новоселье мне видится эта рука.

В советском большом учрежденье и в сумраке кабака,

у милой моей на колене светится эта рука.

Кем был – рабочим, поэтом? Пел песни, творил намаз?

Как будто бы с того света он смотрит сейчас на нас.

И я своею рукою гладя жену или огонь,

как будто на ледяное кладу чужую ладонь.

Наверное, она любила по скрипке водить смычком.

Камни в карьере била. Пиалу  брала с молоком.

Ты где, мой брат неизвестный? В дым превратился, в туман?

Прячешься в роще с невестой? Или ушел в Иран?

Ты где, мой брат запропавший?.. Мне кажется, эта рука

стала рукою пашни, полночного ветерка...

Откуда такое несчастье7 Во всем виновата ложь?

Хотел человек причесаться... подумали – вскинул нож.

Он руки воздел: «О звезды!..» – ни звезд, ни виновных нет.

Хотел указать на розы... подумали – пистолет!

Проходит танк на рассвете. Патруль на каждом углу.

И страшно на белом свете, как будто и я умру.

Хоть я невиновен, про это мне говорит тишина.

Я завтра уеду, уеду... Останусь опять дотемна.

Мне этот безрукий снится. Останусь, глотая стыд.

Друг другу пока не приснимся. Пока он меня не простит.

Напиться охота, упиться, когда и сквозь облака

с громом: «Убийцы, убийцы!..» – вытягивается рука!

Найду ли тебя живого – и руку отдам свою?

Иль мертвого брата родного цветами в земле обовью?

Но только теперь отныне летит за мной сквозь века

в космической синей пустыне третья моя рука!

 

1990

Благодарю за то, что не убили...

 

Благодарю за то, что не убили.

За то, что оболгали, говорю,

за то, что в душу лезли – руки в мыле –

и не нашли ее, благодарю!

 

Я душу поменял – я в той синице,

что с желтой ветки смотрит на зарю,

я в ручейке, что в океан стремится,

и в рыбке золотой, благодарю...

 

Я в той соломке, что сверкает в поле,

и в звездочке – я вместе с ней в раю.

Вот почему не чувствую я боли,

а радость чувствую! Благодарю!

 

2000

Богобоязненному Бог...

 

Богобоязненному Бог

дарует дерзость быть собою.

Но – лишь святой идти стезею

и помнить лишь Его порог.

 

При звездах подвиги свершать,

свет изумлять умом и силой,

но кровь людскую и чернила

во славу Бога не мешать.

 

Зло сотворенное нельзя

оправдывать Его ученьем.

И докучать Ему же мщеньем –

коль в сердце возлегла змея.

 

Без покаяния живешь –

тебе подарит Бог бессмертье,

чтоб вечно мучился...

                          никто ж

грехи нам не отпустит эти!

 

2000

* * *

 

Боже мой! Как быстро пролетела

ласточка над головой моей...

Вся полынь у дома стала белой,

стал чернее вара Енисей...

Боже мой! Как быстро прокричали

мы свои заветные слова...

Снег метёт, безлюдно на причале,

кот бездомный замер, как сова.

Боже мой! Как быстро повернулось

розовое солнце на закат.

Если б только этих милых улиц

я не покидал сто лет назад.

Больше не помогут, как бывало,

ни дела, ни с горьким зельем связь...

Боже мой, как быстро просияла...

Боже мой, как быстро пронеслась...

Большие перемены на Руси...

 

Большие перемены на Руси.

В умах и закромах те измененья.

Сегодня каждый – подойди, спроси, –

имеет каждый собственное мненье.

Свое – о гордости и о презренье.

О напечатанном произведенье.

И надо же – о форме управленья!

(Большие перемены на Руси.)

Ведь очень важно: собственное мненье

иметь, пусть не имея положенья,

пусть не имея сил для претворенья

тех мнений в жизнь, господь меня прости...

 

1974

Был спор. Буфет. Ночной вокзал...

 

Был спор. Буфет. Ночной вокзал.

Товарищ мой в оцепененье.

Блеснул он глазом и сказал:

– Как, у тебя есть убежденья?

 

И я подумал: черт возьми,

а убежденья ль, в самом деле,

те мысли, что я лет с восьми

ношу в своем веселом теле?

 

За них взойду ли на костер?

Под пули – за людское горе?

Решил, что да. Но с этих пор

тревожно мне. И сухо в горле...

 

1975

Было всё – и король-самодур...

 

Было всё – и король-самодур,

и чума средь пылающих улиц...

Не порвался серебряный шнур,

звенья времени не разогнулись.

Войны длились по тысяче лет...

поржавели забрала на мордах...

И воды не отравленной нет...

Но любовь поднимала из мертвых.

 

Власть захватывал хам-балагур,

топоры по стрекозьи сверкали.

Но порезать серебряный шнур

удалось хоть однажды едва ли.

Мы сегодня читаем с тобой

поучения древних столетий.

Им не страшен костер и разбой –

мы запомним сокровища эти.

 

Сын отца не обидит и мать,

брат сестру не отдаст на погибель.

Это нынче пора понимать,

слишком часто во славе – воитель.

Слишком жарким стал красный огонь,

слишком черными сделались бездны.

Защитит лишь родная ладонь,

хоть ладони любви не железны...

 

Если даже и вождь наш уснул,

и дожди многолетние льются –

не прервется серебряный шнур,

звенья времени не разомкнутся...

Если даже взойдет Помпадур,

кровь людскую лакая из блюдца –

не прервется серебряный шнур,

звенья времени не разомкнутся...

Современник мой, нынче ты хмур,

но уверенно вымолвил снова:

не порвется серебряный шнур,

мирозданья живая основа!

 

1996

Было много мелких опасений...

 

Было много мелких опасений:

не случилось бы того, сего...

Пронеслась лавина искушений,

вдохновений, пятниц, воскресений...

 

Не случилось только потрясений –

не было их! Только и всего.

 

1994

В аэропорту

 

Пассажиры глядят на солнце.

Полетит или нет самолет?

Вдруг по радио: «Мальчик нашелся.

Смуглый. В синих чернилах рот.

Что ни спросят его – молчит он.

И не пьет ни крюшон, ни ситро.

Посмотрите, мамы, – стоит он

возле справочного бюро...»

Я курю. Пью пиво я с солью.

На коленке блестит чешуя...

Я пойду, посмотрю-ка, что ли.

Может, это нашелся я?

 

1976

В гараже

 

Сказал механик-инвалид:

– Буран сегодня лют.

Жду шоферов –душа болит...

Обратно-то придут?

Хотя – привычен мой народ,

и знаешь, не секрет:

когда метель и гололед,

аварий вовсе нет!

Но поклянусь я при врачах

(и при попе не лень!),

что люди гибнут впопыхах

в хороший, ясный день...

Так говорил механик мне,

мы пили молоко.

Шоферы в снежной пелене

дудели далеко.

Я слышал, хлеб макая в соль:

– Не бойтесь вы дождей!

Не бойтесь бурь, штормовых зорь,

а бойтесь тихих дней!..

 

1985

В дверях

 

– А вы сюда от имени кого?.. –

меня спросили. (Эти люди строги.)

 

Сам по себе, как человек с дороги,

не означал я, видно, ничего.

 

Что я ответить мог? Со мною власть

особой дружбы не водила точно.

Любовь твоя, как ниточка, непрочна.

И ненависть душе не привилась.

 

– Так говорите поскорей! – И я

назвал жука, что утром полз тропою...

синичку, ту, что книзу головою

пила дождинку в хвое с острия...

змею, змею, конечно же, назвал –

в узоре нежном, темно-золотистом...

и белку, белку, что под солнцем мглистым

перелетала наш лесоповал...

Еще не все! Я волка позабыл,

с блеснувшими средь сумерек глазами...

и рыб в реке, особенно же в яме

там есть осетр, насупленный, как бык...

Но прежде – я от имени того,

кто видит всё через леса и горы,

кто не простит пустые разговоры,

коль пользы никакой ни для чего...

 

– Ты так бы и сказал: от прокурора

и всякой мелкой челяди его!

 

Шагай! – И я переступил порог.

Но разговоров их понять не смог.

 

1997

В движущемся мире

 

Я в движущемся мире поездов

лежать порою сутками готов.

Однажды так и было – ночь текла

за толщею граненого стекла,

а рядом шум стоял и детский плач...

Сломав, как хворост, свой прозрачный плащ,

я лег... И получилось, что в купе

свет не горел. Не все читать тебе!

 

Я думал, слепо глядя в потолок,

как от себя я, прежнего, далек,

что ждет меня не город, а холмы

и комаров плаксивых тьмы и тьмы,

горячий бор и паутины сон,

иголок хвойных целый патефон,

махра и егерь, ржавые часы,

в траве ручьи зеленые чисты,

и взад-вперед на дне жуки-жучки

бегут, как золотые рычажки!..

 

Я думал, смутно глядя в потолок,

что я и от попутчиков далек,

они о чем-то тягостном своем –

про кубометры, краны, про заем,

про глупых тещ, про бани в Воркуте...

А я – загадка. Некто в темноте.

И я за них придумаю сейчас

про каждого – неслыханный рассказ.

В рассказе том: прощанье, свечи, ночь,

цыганская иль маршальская дочь...

 

Так думал я – и сладко было мне,

я в личной был, в загадочной стране...

И вдруг вагоном – из окна в окно –

пошло оно, внезапное оно.

Вдруг мощный свет поплыл вдоль полотна,

меня, как речку, выхватив до дна!

 

Свет полустанка, мой полночный гость,

меня, как речку, высветил насквозь!

 

И хоть опять пошла вагоном тьма,

порвалась сказки красная тесьма,

и вспомнил я фамилию свою,

и где я на учете состою...

и застеснявшись, и на зло себе

стал говорить я с кем-то о гульбе,

как спал под стулом, хоть пришел в кино,

про цены на солярку и вино...

 

1969

В лесу листвой бурлит дорога...

 

В лесу листвой бурлит дорога –

переходи по шею вброд!

Откуда все-таки тревога,

когда на Родине метет?

Когда летят репей да сучья,

плакаты старые с гвоздя,

солома, свастика паучья –

все вдаль уносится, свистя...

 

Без шапки ходишь по возгорьям,

как тот король, безумный Лир,

и в полутьме с возможным горем

ты сопрягаешь этот мир.

Невзгоде тащишься навстречу...

Здесь хочется рыдать, кричать,

во тьме торжественною речью

пророчествовать и прощать.

 

1989

В монастыре, припав к порогу...

 

В монастыре, припав к порогу,

иль в океане на плоту

в уединении подолгу

смотреть в сырую высоту.

И страстно вопрошать часами,

годами требовать, чтоб он

поговорил отдельно с вами,

терпеньем вашим изумлен.

И гневаться, что нет ответа

быть может лучшему – тебе?

Неужто он идет на это,

лишь снизойдя к большой толпе?

По мелочам не тратит время,

крутя вселенной веретье.

Ему смешно твое веленье,

высокомерие твое.

Но ведь с толпе, в гипнозе общем,

мы можем выдумать, что он

сказал нам что-то... Страшно очень,

что все обман и краткий сон.

И вот я тоже, тоже, тоже

уединясь, отворотясь,

в который раз, надменный Боже,

с тобой ищу живую связь.

Иль ты приходишь в час особый,

когда уставший человек

прощается с земною злобой

пред пламенем граничных рек?

Когда он ничего не просит,

за то, что жил, благодарит,

и вот тогда его возносит

тот, кто о страшном говорит...

 

1998

В небе – грозовые облака...

 

В небе – грозовые облака.

Оглянулся – нету поплавка.

 

Обернулся – молнии стоят,

как дубы расплющенные в ряд!

 

Глянул вправо – движется стена

холодна и до небес темна.

 

Глянул влево – белая навзрыд

вся протока рыбою бурлит.

 

Оглянулся – стало вдруг светло...

Как пожар, красно’ мое село!

 

1994

В ожидании парома

 

Вильям, ты накаркал, как будто ворона

иль черная чайка в приморском лесу...

Нам вот уж за тридцать. Глядим угнетенно

на лживое солнце, чужую красу.

Другие благие бегут молодые,

бренчат на гитаре средь мелких забот...

А мы – о пожарах и бедах России.

И этак весь день, и вот так круглый год.

Слова «справедливость», «доверье», «свобода»

не сходят у нас, как табак, с языка.

Копались бы лучше среди огорода.

Ловили бы лучше в реке окунька.

Да кто мы такие?! Пииты, поэты,

и спросят не нас (хоть и выхватят нас!).

Кончаем бесплодные наши секреты,

бездомные споры, тяжелый рассказ!

Пусть снова приснится, что да, мы пророки,

и наши слова не угаснут зазря...

В потемках народ наш плывет на пароме,

покосами пахнет и тлеет заря.

Лиц не разгляжу – только светят цигарки,

и говор в ночи над рекою плывет,

и голосом звонким бедовой татарки

овца от села нам навстречу поет.

Кончай тары-бары! Мы тоже татары,

бессмысленно жизнь не погубим свою...

Возьми ты фанерную эту гитару,

остатком души я тебе подпою.

Все славно на свете – и водка, и цены...

все сладко на свете – и ложь, и покой...

Как бабочка, наша тревога мгновенна –

лишь вымажет лбы нам пыльцой золотой!

Ах, если б не гордость, ах, если б не споры,

мы были богаты б и ликом смуглы...

Снежинки висят на висках, будто шпоры...

И люди, смеясь, наплывают из мглы...

 

2001

В пальтишке старомодном, рыжем...

 

В пальтишке старомодном, рыжем

стояла ты в дверях ларька.

И ростом показалась ниже,

и обувь как у мужика.

Безжалостное разрушенье

красы почти что неземной

рождало тяжкое смущенье

во мне, застывшем пред тобой.

 

И зная, что любил когда-то

я свет твоих татарских глаз,

ты улыбнулась виновато,

что вот, мол, не убереглась.

Я обнял, мешкотно  сутулясь:

– Ну хоть бы изменилась ты!..

И на минуту вдруг вернулась

тень позабытой красоты.

 

1991

В поселок Суриково ночь сошла...

 

В поселок Суриково ночь сошла.

Ну, как мне без тебя сегодня можно?!

И мысль древнее, чем сама соха,

обходит криво все гектары мозга...

 

Не нужно мне урывками ничьих

горючих ласк. Все потому, что где-то

ты робко дремлешь. Рядышком – ночник.

Ты ждешь: вернусь, и вспыхнет конус света,

тебя, как в беленький кулек клубнику,

так жарко и священно обоймет!

 

Ты выронишь ("Мальчишка! Обормот!»)

из-под подушки и часы, и книгу,

протянешь руки, губы и глаза,

к планете древней прислонясь спиною...

и за стеною будут голоса,

и их уже не будет за стеною...

 

И нету дней. И больше нет ночей.

Есть, точно в дождик, долгий сон скитальцев.

Светают полумесяцы ногтей

на кончиках твоих уснувших пальцев...

 

1965

В Сибири ненастное лето...

 

В Сибири ненастное лето.

В июле и дождь, и ветра.

Картошка не выдала цвета,

трава поднялась, как гора.

А в небе лишь мрака движенье,

рождение зябкой воды...

А если и вспыхнет свеченье,

то – свет самолетной звезды...

 

1988

В синий снег...

 

В синий снег

выбегает из вечерних ЦУМов

человек

с тихою фамилией Нешумов.

Наконец –

не успел деньгу спустить – пальтишко!

На коне-с.

Важен и задумчив он. «Потише!»

 

Жмут такси

возле ног в темнеющих проулках,

как лещи,

оставляя золото на брюках!

«Я чудак.

Я казанец бывший и разиня.

Но не так

думать обо мне должна Россия.

 

Хорошо –

спутников летающее чудо.

Как яйцо

очертание орбит покуда...»

Смотрит в снег

мимо снобов, мимо толстосумов

человек

с тихою фамилией Нешумов.

 

Что в ночи

он еще откроет деловито?

«Ах-лучи»?

Налицо нехватка алфавита...

Как в туман,

он идет, возжаждав пива, танцев,

в ресторан,

тот, в котором нету иностранцев.

 

«Ты да я...

Это, брат, великие секреты...»

Болтовня

мальчиков вспотевших про ракеты.

Стройных дур

взвизги, вызывающие жалость.

Байконур...

Марс... Пеньковский...– все перемешалось!

 

– Эй, старик! –

рядом кто-то ртом шевелит рыбьим.–

Ду ю спик...

инглиш?.. В общем не скучай, а выпьем!

...................................................

 

В синий снег

выбегает, как эвенк из чумов,

человек

с тихою фамилией Нешумов.

Мыслям вслед –

образов мерцающая нитка.

Рядом с ней

рифма допотопная, как нимфа?

 

Ремесло,

ставшее привычкой, тешит нервы...

Ты светло

мучаешься в сотый раз, как в первый!

Ты – красив.

Чтоб не подменяли космос стены,

ты в курсив

выделил пружиночку антенны.

 

Выпал снег.

Из лабораторий вышел умных

человек

с тихою фамилией Нешумов.

Боль в глазах...

И спина твоя гудит чугунно...

В небесах

торжественно и чудно.

 

1975

В снегу тропа глубокая была...

 

В снегу тропа глубокая была –

со стороны смотреть: ползет безногий.

А коль оступишься с такой дороги –

падешь по шею. Ночью занесла

метель тропу –  и чтоб ее найти

бредем теперь мы поперек пути...

 

2000

В старом парке

 

Мраморной деве с веслом юноша тот надоел –

мало того, что из гипса, смертный – дует в свой горн,

спать не дает... а еще – на звук призывный его

цезаря привезли – чугунного, с усом одним.

 

2000

В стоящем мареве большого лета...

 

В стоящем мареве большого лета,

в бегущем зареве чужой весны

имейте – независимость привета,

прощаясь – независимость спины!

 

Имейте независимость суждений,

в плаще блуждая рощицей осенней!

 

Вам ваша независимость простится

иль отомстится – как кому нужней...

Ей при желанье можно научиться.

Сначала – трудно.

После – тяжелей.

 

1975

В сумерки, которые сомкнутся...

 

В сумерки, которые сомкнутся,

а пока смещаются, летят...

как гармонь, раздвинул их закат...

В сумерки, которые сольются,

а комар все песенку одну

тянет в золотую глубину –

в камышах, где не метнуть блесну,

озеро готовится ко сну,

тайное готовится ко сну.

 

Среди сосен темных и огромных,

незаметное, скромнее скромных,

узкое, глубокое легло.

Ты раскинешь руки, весь вниманье,

и его ты ощутишь дыханье –

над кустом тепло, здесь – не тепло...

 

Дышит... Вдруг, как красный шар воздушный,

выскочит луна у самых ног!

И лягушек хор звенящий, душный

грянул и умолк!..

 

Мыши здесь летучие промчатся.

Щука щелкнет. Вспыхнет Водолей.

И наверно, может показаться –

нет на свете озера главней!

 

Днем же ты его едва заметишь

в камышах, средь ряски и цветов,

на коне, забывшись, вброд проедешь

среди белых солнечных столбов.

 

Но земное влажное светило

все ж поймает твой смущенный взгляд,

словно женщина, с которой было

что-то у тебя сто лет назад...

 

1987

В те дни, когда смущали генералы...

 

В те дни, когда смущали генералы

немую армию призывом к бунту,

когда текли в Европу драгметаллы,

а старый вождь шипел: я есть и буду,

когда катились беженцы сквозь тучи,

когда крича оправдывался кто-то

под сапогами, мол, хотели лучше,

да вот вулкана красная зевота...

в те дни, когда поэты покупались,

когда содом творился по подвалам,

когда, нырнув в шампанское купались,

убийцы, оплативши красным «налом»

свой отдых... в синем платьице ребенок

на улице для мамы заболевший

просил копейку... а в лесах сожженных

гулял забытый старый танк, как леший...

когда проваливались переулки,

и в золотых песках терялись реки,

а дикторы по радио, как урки,

вели свои нахрапистые речи,

когда все говорили о кометах,

рыдали, толковали о приметах,

когда с экрана толкователь снов

смотрел в Россию, как Христос, суров...

горела в небе странная звезда

под вечер – вроде гайки раскаленной

на кончике нагайки разъяренной...

когда...

 

2003

В холодный день, сырой, лиловый...

 

В холодный день, сырой, лиловый,

на склоне северном, на левом,

запахло лилией медовой,

сказать по-русски – красодневом...

Я перед ней устало рухнул,

дышу, губами шевеля...

Она блестит, как желтый рупор,

и ждет Шаляпина-шмеля.

 

Запахло лилией бедовой

на склоне сладостном, на левом.

Я не жене сорву суровой,

а незнакомым милым девам.

Жена лишь отругает гневно,

что погубил цветок медвяный...

А романтическая дева

запомнит облик мой туманный.

 

1991

В этот вечер за нашу счастливую встречу...

 

В этот вечер за нашу счастливую встречу

мы содвинем стаканы с веселым вином.

Нету денег – сойду за вином в нашу речку,

где за желтой луною гоняется сом.

 

Если ж речка ушла, берега поменяла,

я колодец найду в нашем красном бору.

Если ж там только ружья и мусор металла,

ты простишь, да и я без вина не умру...

 

Твои губы мне браги цыганской пьянее.

Твои очи темнее, чем ведьмы окно.

Твои волосы – нежные рыжие змеи...

Мы содвинем ромашки – к чему нам вино!

 

Хвойных лап нанесем и сиянья полыни.

Всех прохожих сюда к огоньку зазовем.

Города соберем, что воют поныне...

Вся Россия вместится в наш дом...

 

2000

В юности

 

На бегу, между ужиным скудным

и полночным запальчивым сном,
в промежутке, порою минутном,

когда небо пылает вверх дном,

на бегу, не догнавши трамвая

и пешком разбудив гулкий мост,

задыхаясь, но всё принимая,

как к тебе обращенный вопрос,

поднимая, весь мир понимая,

кроме женских искусственных слёз,

в молоке вдруг расцветшего мая

или в железный иркутский мороз,

ты, сравнившись талантом внезапно

может, с Пушкиным даже самим,

озирая туманное завтра,

на углу – только чудом храним,

средь машин пролетающих мимо,

средь гроз, ядовитого дыма...

вдруг замрёшь: вот блеснула строка,

та, которой прекраснее нету!

Вот она!.. но погасла, пока

ты искал карандаш ближе к свету...

Не она ли к другому поэту,

что зевает под лавром венка,

за столом, между делом, к обеду

приласкается через века?

В ямках, по склонам, у комлей берез...

 

В ямках, по склонам, у комлей берез

редкие пятнышки снега не тают.

Темно-зеленый брусничник промерз –

словно педаль, заскрипев, проседает...

 

Что-то зима задержалась пока.

Тучи огромные, полные снега,

видимо, тянутся издалека,

словно возы среди звездного неба.

 

Месяц заденут, как столб золотой,

или тряхнет их волной самолетной –

воз опрокинется вдруг над тобой,

белый, таинственный, сумрачно-легкий!

 

Ну, а пока набирает зверье

в чаще орехи... и птица пасется...

Ну, а пока налетают в ружье

поздних семян отощавшие солнца...

 

2001

Ванька

 

Мы жили средь глухих берлог, где прель, малина, совы,

сырых теней наискосок тяжелые засовы,

мы жили средь отвесных рек и красных павших сосен...

Мы шли к палаткам на ночлег, и как наш сон был сочен!

Там приходилось реже спать лишь конюху – работа.

То лошади уйдут опять за гари и болота,

то бродит в стороне медведь, дух меда, скрип сушины...

А нужно выйти, посмотреть и обсудить причины.

Среди калымщиков, юнцов и тех, ученых, в светлом,

был конюх Ванька Иванов великим человеком.

Он хлеб возил нам и табак, одеколон (в кармане!),

духи куда б нежней для баб, но – бунтовали парни...

Весь шелушащийся Иван, в морщинах, малорослый,

сказать нельзя, когда он пьян и он пацан иль взрослый.

Ему тайга насквозь своя, кровь глухаря – что вишня...

Он из детдома, слышал я. Я думаю, так вышло:

попал в детдом, в тот тарарам, где сироты орали.

Война... Конечно, имя там недолго выбирали.

Иван. Опять же – Иванов. С мальчонки не убудет.

А сколько записать годков? А пусть там сколько будет!..

Среди работы, средь всего порой находит смута,

что возраста я своего не знаю почему-то.

Я, как Иван, живу. Пишу. Томлюсь в оконной раме.

Я, может, сорок лет дышу и умирать пора мне?

А может, я совсем юнец, не знал любви и боли,

и если есть на свете лес, то в нем светло – как в поле...

 

1973

Весенеет – синий свет...

 

Весенеет – синий свет

нарастает с каждый днем.

И в снегу синеет след,

и стал синим черный дом.

Бродят синие коты

и невидимые псы.

И из синей темноты

звонко тикают часы.

Что же будет вот сейчас?

Ярче небо, ярче снег.

Что же будет через час?

Стал невидим человек.

Исчезает город весь.

Это что за континент?

Я не помню, где что есть.

Ночью тоже ночи нет.

В небесах гуляет свет,

в трубы ангелов трубя.

Так похоже все на смерть,

если б не было тебя...

 

2000

Весною снег – в веснушках, соринках...

 

Весною снег – в веснушках, соринках,

слетают сучья в шуме лесов...

Сугробы в седлах наших тропинок

выше сугробов, где нет следов.

Где не ходили – снег быстро садится,

проглянет почва, обсохнет пень,

а тропка долго будет светиться,

следы растают лишь в теплый день.

И ты закричишь: – Прилетели птицы!..

А где мы были-бродили с тобой –

там тень лишь синяя вьется, дымится

под жарким солнцем, под стайкой живой....

 

1996

Ветер ломит лес березовый...

 

Ветер ломит лес березовый,

роща старая скрипит.

Сок в изломах пенно-розовый.

Муравейник еще спит.

Свиристели плоской тучею

пролетели... гул во тьме...

Я желал бы долю лучшую –

быть тут древом на холме.

Чтоб на мне писали гвоздиком

про любовь, про чудеса.

Чтоб сожгли потом... и с хвостиком

я б умчался в небеса.

Доложил бы богу-господу,

что не бегал, как шакал,

что не лгал, не пил без просыпу,

с властью дружбы не искал...

 

1998

Вечереет на земле, на реке вечереет...

 

Вечереет на земле, на реке вечереет,

красным крашены перила, тускло светятся во мгле.

А вода бежит, незримая, вода внизу чернеет,

вечереет на реке и на земле.

 

Тень деревьев от закатного огня и от окошек –

голубая электрическая и – коричневая тень,

на траве они лежат... и душа чего-то хочет

каждый раз, когда уходит и еще не гаснет день...

 

Все неясно, смутно, зыбко – свет смешался синий с красным!

Тени длинные внахлёст, во все стороны лежат...

Я иду один по роще, и мне кажется напрасным,

что я жить всегда старался как-то в точку и впопад.

 

Было все определенно: кто мне друг, а кто товарищ...

Чуть ли честь не отдавал. Говорили – молодец...

Ну, а что для сердца было? Блока, Пушкина тома лишь...

Яблок вяленая вата... из динозавров холодец...

 

Ах, зачем такая точность? Может, лучше жить вслепую?

Доверяясь ветру с дымом, скрипам, крикам петухов?..

Я иду, глаза закрыв... словно я кого целую...

Вот сейчас... поцелую... Гаснут реки облаков...

 

2001

Вечерних сумерек растрава-синева...

 

Вечерних сумерек растрава-синева...

Когда значительно все то, что видишь, слышишь:

во тьме мальчишка поднял ворот, словно сыщик,

вороны носятся, качая дерева.

 

Газета свежая магнитится к столу –

ее поднимешь – искру выбросит страница.

А синий свет в окне, и чтоб мне провалиться,

коль не изменит цвет он нашему стеклу!

 

Вечерних сумерек растрава-синева,

когда не знаешь: хорошо тебе иль плохо...

Из снега лепят бабу белую и лошадь,

смеются дети. И невнятны их слова.

 

Я слышал: сумерки – особый час души.

Обычно в сумерках родятся, умирают.

Иль торопливо вдруг из дома убегают,

все бросив: примусы, любимых, барыши...

 

Наверно, кто-то свет особенный включил,

чтобы как будто сто бессмысленных игрушек

мерцали эти сто ворот и сто избушек.

Да не игрушка ли я сам каких-то сил?

 

Как оловянные фигурки в синема,

здесь тускло светятся: снег, серые заборы,

и люди толпами, и старые соборы...

Вечерних сумерек растрава-синева.

 

1976

Возвращаются грозами реки...

 

Возвращаются грозами реки,

чтобы вновь тишиною блеснуть.

Знаю, в каждом живет человеке

эта жажда – отправиться в путь.

 

Но обидно увидеть, вернувшись,

что напрасны и вихрь, и вокзал.

Обморозил лишь нежные уши,

а народной души не познал.

 

Не постиг ее донного ада,

словно золото, спрятанных слез.

Лишь запомнил веселые взгляды

бледных вдов средь рисованных роз...

 

1990

Возвращаются книги великие...

 

Возвращаются книги великие –

не сумели и с порохом сжечь.

Снова старцы встают ясноликие,

сохранившие гордую речь.

Снова плавятся статуи медные,

а гранит разбивается всласть.

Выпрямляемся медленно, медленно,

чтоб с большой высоты не упасть.

 

1995

Возвращение из Москвы

 

Уезжаю. Когда я вернусь,

ты изменишься, милая, тоже,

как меняется бедная Русь,

простирая свое бездорожье...

Я вернусь – привезу, как всегда,

белый пряник с московской конфетой,

и ты станешь опять молода

из-за праздничной мелочи этой...

Привезу обещаний мешок

от столичных издателей лживых

и усну, сбросив твой башмачок,

словно мертвый, на старых пружинах...

Вновь ты станешь меня теребить:

ах, поэт, ты заложник свободы...

Ты их должен в Москве убедить.

– Выйдет книга – восстанут народы!..

 

1994

Вокруг звучит разноязыкая...

 

Вокруг звучит разноязыкая,

почти бессмысленная речь.

Москва далекая, великая,

поэтов надобно беречь.

Не выпускай их в страны дальние.

Пускай, разлегшись на печи,

строчат себе стихи печальные

про дорогие кирпичи.

А чем здесь люди занимаются

и громко говорят о чем,

нас это, голых, не касается –

прикроем свой позор мечом!

 

1987

Вопросы

 

– Кто на небе живет голубом?

– Я тебе расскажу потом.

– Что за спички летят в грозу?

– Где? Потом тебе расскажу.

– Кто-то гонит овец кнутом?

– Я тебе объясню потом.

–  А над озером что за огни?

– Я потом объясню, усни.

– Люди взрослые врут почему?

И целуются почему?

И сидят, улыбаясь, в дыму...

Много хочется знать ему.

 

Но все некогда маме... И сын

бродит после по свету один.

Там, где баня иль старый овраг,

все ему объяснят не так.

Будет мать горевать потом:

и откуда жестокость в нем.

Он не знает простых вещей.

Любит кровь вместо белых щей.

Любит нож и любит огонь.

Подменили? Совсем стал другой.

 

– Сын, скажи, почему ты не спишь?

– Выпей, мамка... в стакане спирт.

– Почему ты так громко поешь?

– Расскажу, если нынче  умрешь.

– Почему ты шутишь вот так?

– Потому что твой сын не дурак.

 

2004

Воробьи, сосульки, гомон по крыльцу...

 

Воробьи, сосульки, гомон по крыльцу...

Но лишь сядет солнце – холод по лицу!

 

Режуще-внезапны в марте вечера.

Горький дым по снегу вьется со двора.

 

Мы идем по тропке. Скользок и лилов,

оседает с треском ледяной покров!

 

Схватишь мою руку, дух переведешь,

и не в шаг со мною медленно идешь...

 

1985

Воспоминание про кровь

 

Зэк на прощанье чиркнул бритвой

себе могучее плечо, –

чтоб друга одарить кровинкой

в ладони – вот, держи еще! –

идешь на волю, к людям, к свету?..

На память я дарю тебе,

коль ничего дороже нету,

что я имел бы при себе...

 

И я подумал: в мире этом

приходится и нам, поэтам,

порой прощаться точно так...

Особенно – с Отчизной милой.

Ведь для нее, глухой, двужильной,

всё в жизни прочее – пустяк!

 

1997

Вот и нет Астафьева Виктора...

 

Вот и нет Астафьева Виктора –

так себя он в шутку называл.

И не будет на земле повтора –

это все же не лесоповал.

Это пострашнее: мир огромный

детских озарений и обид,

а еще и ненависти темной

ко лжецам – весь этот мир убит.

Фронтовых друзей ночные крики...

красные бинты... голодный год...

все ушло навек. Остались книги.

Но прочтет ли их когда народ?

Он стоит, нетрезвый, оскорбленный

правдою жестокой о себе.

Лестью комиссаров умиленный.

И готовый, как всегда, к борьбе.

Чтоб не отбирали хоть картошку.

И за негритянские права...

Разве здесь сгодятся понарошку

огненные Виктора слова?

 

1996

Время

 

Кажется, подходит это время...

чувствуешь его ты каждый день,

морду изолгавшуюся брея,

допивая золотой Мартель.

Вот еще, совсем еще немного,

и куда страшнее КГБ –

гость войдет незваный и с порога

гаркнет, что явился по тебе.

– Что мне делать?

– Ничего не делать.

– Так зачем вы?

– Только для того,

чтобы рассказал, чего хотелось,

и совсем не вышло отчего.

То ли порча с детства захватила?

То ли сам себя и предавал?

А цена – семь книжек и квартира,

а быть мог – цепной лесоповал.

Но и там работали поэты,

возвращались с мыслью на челе.

Ты же – сладко жил, и через это

ничего не сделал на земле.

Если громко сам себе расскажешь...

впрочем, ты за это ни гроша

не получишь... но, дай бог, развяжешь

душу... страшно мучится душа.

И она воспрянет, как синичка,

что стучится  пятый день в окно.

И она еще зажжет, как спичка,

то, чему гореть бы суждено...

Но чего же я молчу, робея,

пред зеркальным в полночи окном?

Медленно подходит это время.

Вот пришло. Я закричу. О чем?..

 

2004

Все будет ново для меня...

 

Все будет ново для меня –

и волк, мелькнувший, как прохожий,

и шея жаркого коня,

где гладкий бугорок под кожей,

 

и как во сне – букашка в лоб,

костров чужих вдали виденья,

и долгий ангельский галоп –

раз семь вздохнешь до приземленья,

 

и постепенный властный плен,

мое в леса, луга врастанье

(я, как длину своих же вен,

не понимаю расстоянья!),

 

все будет ново для меня –

уха, и вечер, и зарница,

попытка около огня

с собою, маленьким, ужиться...

 

1969

Все говорят, второе есть дыханье...

 

Все говорят, второе есть дыханье.

Когда устал – держись, оно придет.

Терпи, беги. Лишь на себе вниманье.

Одолевай подъем и поворот.

Оно придет... Лети своей стезею,

не опускай на рухнувшего глаз!

Но может быть, дыхание второе –

дыхание того, кого ты спас.

 

2001

Вспоминания 1963 год

 

В пляшущем кузове старой машины,

плюхаясь в реки, влетая в дожди,

мы проносились через осинник,

дикий малинник... нет, погоди!

Ветром кепки и шапки сдирало

и надувало как парус пальто...

сердце орало про козни тирана...

Нет, все не то!

Просто запомнились сумерки, свечи,

двор постоялый, горящая печь,

добрых хозяев невнятные речи,

хоть и казалось, что русская речь...

Это поляки... а эти вот – венгры...

Как занесло их в Сибирь, в глухомань?!

Кто-то бормочет: нету им веры.

Ты уж молчи, душу не рань.

Хоть мы ни в чем не виновны с тобою,

но согласимся, обжегшись слезою,

все впереди, все впереди:

ненависть грянет еще, погоди...

Люди родные уедут... но вряд ли

с радостью встретят тебя вдалеке,

как привечали, когда мы озябли

на грузовике...

Здесь по единым мы жили законам,

лагерным, дружеским... но ведь не век

мучиться должен в краю удаленном

чужой человек.

 

2001

Встреча на бегу

 

– Здравствуй! Ты?! –

 

И я встал перед ней –

незнакомка... смугла  и прекрасна...

В смехе ласковом столько соблазна.

Рядом с нею  и я веселей.

– Я... но вы?..

– Как?! Теперь мы на «вы»?! –

 

И мелькнули вдруг в памяти дали,

самолет и арба средь травы,

мост и велосипеда педали...

поезд ночью... зеркальные рвы...

Но увы, но увы, но увы,

я встречал ее в жизни едва ли!

 

– Как?! Не вспомнил?! Каков ловелас!.. –

и я вспомнил – иль мне показалось?.. –

на студенческом вечере раз

это с ней мы чуть соприкасались.

Электричеством платья кусались...

было танго и сумрачный свет...

и дешевый из меди браслет...

и набито битком общежитье...

 

Вдруг она отступила: – О нет!

Обозналась! Простите, простите!.. –

 

И, от гнева белея, как мел,

отбежала да издали снова

оглянулась сурово, сурово,

будто я виноват – право  слово –

походить на кого-то посмел!..

 

1995

Встречи днем и ночью

 

– Это кто? Скажи пароль.

– Я скажу тебе, изволь.

– Говори же, песья кровь.

– У меня пароль – любовь.

– Не годится сей пароль.

Днем другой. Не знаешь, что ль?

– А я думал, это ночь.

– Не могу ничем помочь.

Руки за голову. Пли!

Посреди большой земли

льется кровь, льется кровь.

Не дождется нас любовь.

 

2000

Всю ночь гроза сверкала зеркалами...

 

Всю ночь гроза сверкала зеркалами,

и ливень лил, тяжелый, как чугун.

Казалось, треснула земля под нами –

я слышал раздвигающийся гул.

Казалось, все живое истребится,

казалось, все разумное падет,

и даже в печке красную страницу,

не дочитав, придавит дымоход...

 

Но вот – ушла дымящаяся прорва,

уволоклась за синие боры.

Я вышел. На мостках стоит корова.

И гуси полетели вдоль горы.

Река мутилась и сияла страстно,

и выпрямлялась смятая трава.

И жизнь вступала быстро, полновластно

в свои неуязвимые права.

 

1996

Всю ночь на Родину дорога...

 

Всю ночь на Родину дорога

мне снилась, будто жил вдали.

И вот стена... пригнись немного –

нора почти что у земли.

Я опускаюсь на колени...

сдираю горб и плечи в кровь...

Быть может, в этом есть смиренье.

А может, это есть любовь.

 

1996

Вся страна – магазин: продаются игрушки...

 

Вся страна – магазин: продаются игрушки –

синеглазые феи и волки, и хрюшки,

продаются архивы, пустые страницы,

да и сами веселенькие продавщицы.

Продается директор, продается купец,

продается и гений, и рыжий глупец,

Кремль и звезды, и с золотом лес-старина,

и сама дорогая когда-то страна.

Покупатели где? Покупали есть.

Начинают, как торт, нашу родину есть.

Но не чувствуем боли мы в диком краю.

Разве только откусят вдруг руку твою...

 

1999

Вчера меня убить хотели на углу...

 

Вчера меня убить хотели на углу.

Мне трудно говорить. Но все ж я вас люблю.

Мою пробили дверь, ворвались в жизнь мою.

Мне нелегко теперь. И все ж я вас люблю.

Вы мой спалили дом. Угнали в плен семью.

Я вас догнал с багром! И все ж я вас люблю.

Вы лгали целый час, ослепли, мол, в бою.

Мне тяжело сейчас, и все ж я вас люблю.

Покайтесь со слезой. А вы мне: улю-лю!..

Бог с вами и со мной. Пока я жив – люблю...

 

2004

* * *

 

Вышел к берегу, а в сердце – ярость...

Вдруг споткнулся, спички смяв в руке.

Что ты там увидел? Это парус?

Господи, белеет вдалеке!

Среди барж с лиловой крышей дыма

и военных серых кораблей

всё же это так непостижимо –

белый парус милых детских дней.

Или то волна стоит седая?

Вот обрушилась – и нет её...

И клокочет, сладко замирая,

сердце проясневшее твоё.

Гончар

 

У нас в деревне жил гончар.

Все звали Санькой. Был он стар

для клички этакой, но что ж –

коль ростом мал и телом тощ...

Картавил. Гладкое лицо.

Влияла водка или что?

Румяное и без морщин,

что очень редко у мужчин...

 

Он жил в деревне год всего

иль два. Не более того.

Кто дров принес иль щи сварил,

свистульку-уточку дарил...

С улыбкой смутной столик свой

крутил он левою ногой!

И мокрый глиняный сосуд

блестел, вращаясь, весом в пуд.

Тончел и рос он, а потом

в печь уходил! Но суть не в том...

 

Был влюбчив Саня – смех и грех.

Любил девчат – чтоб выше всех!

И чтоб здоровая была.

Чтоб серьги – как колокола!

Он слал им с глиняной горы

свои звенящие дары.

Записки сочинял в стихах,

глазурью покрывал в горшках...

А женщины, смеясь над ним,

читали мужикам своим.

 

Конечно, Саню иногда

лупили. Но ведь как вода!

Лупи ее шестом, рукой –

течет себе, течет рекой!..

Так вот к чему я речь веду –

на третьем иль втором году

исчез наш Санька, наш гончар,

пропал под гнетом женских чар.

 

Был слух – что тут прошла одна

из деревушки Борона,

два метра росту, дивный стан,

красавица, в глазах – дурман.

И Санька приглянулся ей

неясной дерзостью своей.

И он за ней – как колобок.

И не вернулся... Милуй бог!

 

Сто кринок красных и горшков,

кувшинов, прочих пустяков

колхоз раздал всему селу,

а малышне нашлось в углу –

свистулек, дудочек, чудес –

игрушек разных – целый лес!

 

И уж как начали свистеть

мальчишки в глину, клен и медь,

в дуделки, пикалки, манки,

что птицы вдруг из-за реки

огромной тучей, голубой,

зеленой, алой, золотой –

как налетели на село,

и как запели, как пошло!..

 

На жердочках, на ворота’х,

на стрехах, окнах и коньках

сидели и пищали враз –

как будто спрашивали нас –

кто вызвал?

Ну, а Санька – он

был счастлив, нет ли, а умен...

 

И жаль мне только – до сих пор

не знаю, где его костер,

где варят щи из топора

жена и дети гончара...

 

1976

Горбун

 

Потемнела ель.

Свет на запад стёк.

На прощанье шмель

перекрестил цветок.

Тот закрыл глаза

синевы красней...

Шла вдали гроза,

напугав коней.

И летел табун-

только хруст плетня.

И стоял горбун,

напугав меня.

В темноте чудес,

в белизне берез

это был отец –

он муки привез...

 

1987

Горе мне, горе мне!.. – мать причитала...

 

Горе мне, горе мне!.. – мать причитала...

Счастье мне, счастье!.. – не скажет никто.

Счастья всегда –  и за что-то – и мало.

Горя же – много. Всегда ни за что.

 

2000

Гроза

 

Гроза идет – живая мгла

полями движется, лесами,

как будто горы подняла,

переставляет их местами.

Огнем играет, как дитя

без великанского надзора.

До неба свитками скрутя,

на нас обрушила озера.

Стою, как прежде, мальчуган,

смеюсь от радости и страха.

И ветром всех волшебных стран

вздувается моя рубаха!

 

2000

Грузовик ли, метелица ль мимо...

 

Грузовик ли, метелица ль мимо,

птицы ль сбились в живую струю –

перед вихрем летящего мира,

отступив, я смятенно стою.

Мысль горела в душе – цепенеет...

руки жаждали дела – висят...

Лишь вожди, как я слышал, умеют,

улыбнувшись, – ни шагу назад.

Могут взять да позвать – на тирана...

на работу...  и даже – на вальс,

потому что и здесь мы бараны,

исключая, конечно же, вас...

 

1989

Грусная песенка

 

Для чего мне одной этот стол?

Хоть бы кто сюда голодный зашел.

Снова ночью одна я за столом

с черным хлебом и светлым ножом...

 

Для чего мне одной два окна?

Синий бор в одном, а в этом – вся страна.

Я  в одно залезу, глядя на звезду,

и себя в окно другое украду...

 

Пусть сияет рыжим хлебом белый стол,

пусть мерцает белой солью черный пол.

На окне – мой белый башмачок,

у реки – мой черный башмачок...

 

2001

Да, блистал ты не ярче, чем серенький грош...

 

Да, блистал ты не ярче, чем серенький грош.

Раб в душе, лишь за водкою гений.

Хватит плакаться, словно ты ждешь,

ну понятно же, ждешь возражений...

Вот сейчас первый встречный тебе закричит:

нет, ты делал великое дело!

Только пьяный в тебя вдруг швыряет кирпич

и глядит, наклонясь, отупело.

Ты лежишь на земле... о, большой демократ,

совесть малого микрорайона...

Над тобой облака на закате горят,

и танцуют дома из бетона...

Ну, а этот – признал! Чтоб себя оправдать,

начинает хвалить коммунистов,

а потом, прихватив твою сумку, – бежать...

Русь безумна. И ветер неистов.

 

1998

Давай держаться на борту...

 

Давай держаться на борту,

держаться страстно,

хоть ветер валит в темноту,

гнетет ужасно.

Давай держаться в облаках,

на гибких крыльях.

И в тесных зябких рудниках,

почти в могилах.

Легко и сникнуть, и упасть,

в слезах излиться.

Но пусть над шеей волчья пасть

напрасно злится!

Себя совместно сохранят

любовь и воля!

Безверье – смерть, унынье – яд.

Держись средь поля!

Держись на бешеном ветру,

в морозном мраке!

Ты не умрешь, я не умру –

напрасны враки!

Есть сладкий труд, сад на заре,

Есть тяжесть долга.

Давай держаться на земле,

вдвоем и – долго!

 

1998

Дайте соперника! Если мне жить...

 

Дайте соперника! Если мне жить

медленно, светленько,

я позабуду, как можно спешить...

Дайте соперника!

Чтоб я завидовать мог и бежать,

страхи все вынеся,

и, задыхаясь, счастливым лежать

около финиша.

 

Вот я – бегун. Но с обеих сторон –

стены зеркальные...

Все мы похожи за праздным столом

в зори закатные.

Кто-то шепнет, по грибы, мол, пора –

вскинутся тоже все.

Кто-то ничтожеству крикнет «Ура!» –

все о ничтожестве.

Все мы талантливы, да и во всех

дух современника...

Но хоть пойти ради счастья на грех –

дайте соперника!

 

Дайте соперника! Что же вы все

стали уступчивы?

Вам одинаково – солнце в росе,

солнце за тучами...

Милая, как мы с тобою легко

встретились, поняли!

Хоть помешал бы немного нам кто –

с радостью б вспомнили...

 

Выйдем за маленький наш городок,

улочки, лавочки...

Точно в прищуре слезинок поток –

наискось ласточки!

Запахи гари и ботала стук

с дальнего берега...

Сом три луны от себя отплеснул...

Дайте соперника!

 

1975

Два сюжета

 

1.

 

Он брел среди парижских улиц,

увидел кошку и позвал:

– Кис-кис!.. – в лицо ему метнулась –

вцепилась – еле оторвал!

И прочь пошел, в слезах ругаясь:

с ума сошла в ночной тоске?..

Иль то была жена родная,

им позабытая в Москве?

 

2.

 

Смертельно пьяным возвращался

в квартиру, где когда-то жил,

откуда десять лет как съехал, –

стучался, плакал и звонил.

Его уже в лицо тут знали.

И даже оставляли спать.

Плыл так привычно месяц в раме.

Скрипела за стеной кровать.

Ребенок плакал –и как прежде

вертелась перед ним юла...

Но утром все страшнее было

знать, понимать, что жизнь прошла.

 

1994

День покатился, как арба с горы...

 

День покатился, как арба с горы –

сквозь дым –  в тар-тара-ры...

 

И грянет снег, и вот на всю Сибирь

останется один воркующий снегирь –

 

то голубь, перекрашенный детьми...

О черт нас всех  возьми!

 

2001

Днем и ночью это наваждение...

 

Днем и ночью это наваждение –

сонное татарское селение,

весла в лодках, зыбкий свет звезды,

ветлы, как медведи у воды.

Я иду кривыми переулками,

где мы пели, притворяясь урками,

где курили, нащипавши, мох –

и, конечно, я по милой сох...

 

Я уже не вспомню эту милую –

то ли Гулей звали, то ли Милою,

беленькая, в ситце, босиком

поражала правильным лицом...

По оврагам, по краям России

плыли зори сквозь сады ночные,

где нам руки, шеи наугад

обжигал росой яблокопад...

 

Ничего уж не вернуть вовеки.

На три русла оттолкнулись реки,

и остались сваи на песке...

Постоим же на былой реке.

Здесь вода, должно быть, золотая,

унесет, невидимо сияя,

тех записок наших хоровод,

где одна другую и прочтет.

 

Мы ж, робея, будем вечер долгий

говорить о Родине с тобой...

Лишь напомнят, воя, в поле волки

нам о жизни сумрачной, другой.

Где-то есть она, совсем иная,

где обманом кормят, душат честь.

Я такой страны еще не знаю,

но она, как мне сказали, есть.

 

1991

Долгое утро

 

Постепенно рассветает.

Вот в мраке проступает

там, где ходики стучат,

смутно-белый циферблат.

На стене белеют снимки.

На столе светлеют сливки.

Спят отец и мать во тьме,

как на белом на холме...

 

В эти родственные шири

я приехал из Сибири,

где заря на шесть часов

раньше всходит из лесов.

Потому-то я проснулся,

в синем мрак обманулся,

и лежу, и света жду...

Вот рассвет увел звезду.

 

Помню, раньше в это время

тесто в кадке шло, добрея,

раньше с пеньем петухов

просыпался отчий кров.

Но пойдя такие дали,

видно, мать с отцом устали.

В белых четырех стенах

спят на белых простынях...

 

В памяти война клокочет,

свадьбы дочерей топочут,

телеграммы от сынка

падают издалека.

Ну, а там, в моей Сибири,

уж часы обед пробили.

Солнце, краны в сотни тонн

Енисей берут в бетон!

В счет грядущей пятилетки

соболя заходят в клетки.

Там старается народ –

ест и пьет на год вперед!

 

Ну, а здесь – мурлычет кошка,

растолстела, как гармошка,

и варенье в погребке

пахнет сладко в холодке...

Рассветает постепенно.

Уж в избе светло отменно,

но еще отец и мать

не проснулись – над ждать.

 

Вот с звездами обои

засветились надо мною,

можно книгу открывать –

но лежат отец и мать.

Вот светло уж нестерпимо!

Лезет солнце с синькой дыма,

словно в окна бьют с утра

погранзон прожектора!

Но отец и мама дремлют,

утру все еще ее внемлют...

Да здоровы ли они?

Встань, пойди и загляни...

 

Я боюсь пошевелиться.

В окнах прыгает синица.

Нарастает яркий свет.

Никого-то в доме нет...

 

2003

Домашний сонет

 

Постучали в дверь. И ты открыл.

То была она. Во тьме сияла.

– Ну, бежим? Готова пара крыл

для тебя... Я и себе достала!

 

– А куда? – Средь молний и светил

мы найдем дорогу – их немало.

– Погоди.– Она в дверях стояла.

Горбясь, ты мучительно курил.

 

А когда дошло до этой смелой,

юной ослепительной души –

улыбнулась гневно – повелела:

«Отойди!..» Вздохнули этажи –

 

провожая цокот каблучков

или мрачный рокот облаков.

 

1988

Дорога из рабства

 

Мне приснилось во сне пробужденье.

Я увидел чужую страну.

Понимал: эти красные тени –

те же флаги, что были в войну...

Я в тоске обливался слезами.

Но сомненье меня обожгло –

я проснулся... Стоял над холмами.

Было море, как пламя, светло.

В небе Пушкина мчались страницы...

ни людей, ни зверей и ни птицы...

Государства друг друга сожгли

и на дно, будто камень, ушли...

Я очнулся от сна в самом деле.

За окном танцевала толпа.

Люди вверх в телескопы глядели.

Вождь висел на веревке столба.

И проснулся я в страхе – и снова

видел: толпы проходят на свет.

Мы пытаемся веровать в слово,

если бога надежнее нет.

Мы пытаемся вспомнить про совесть,

пробуждаясь... ведь были рабы!

И о дерзкой свободе условясь,

рвемся, молимся в путах судьбы.

Нам очнуться б иными, другими!

Изменяем и знамя, и герб,

и страны возвращенное имя

произносим, целуем, как хлеб!

И бредем всей страной, оступаясь,

в мире грозном без прежних прикрас,

каждый час, каждый миг просыпаясь,

как нам кажется, – в истинный раз.

 

1999

* * *

 

Друзьями и самим тобою

забыты лесть, взаимный торг,

когда над каждой плыл строкою

преувеличенный восторг.

«Мы в мире лучшие навечно!

И обижать нас не дадим!»

Но время юности конечно.

Зря трешь свой лобик, Аладдин!

Есть книги в мире те и эти...

Есть премии и прочий бред...

Но есть и гамбургский на свете

жестокий счёт – тянись, поэт!

Шекспир и Пушкин – вот где сила!

Труды переменили всех.

Суровость в лицах победила,

и похвальба сегодня грех.

Угрюмые, сойдясь под кровлю

стоим, как доктора, стеной,

над истекающею кровью

любовью, а не над строкой.

Дудинка

 

В  шевельнувшихся  льдинах зеленых

заскрипели –  стоят корабли.

Снег лиловый на северных склонах

все не тает, мерцает вдали.

Но уже продаются  мимозы.

Пахнут медом  на солнце венцы.

Вызывают счастливые  слезы

негры неба родного  – скворцы.

Хлопотливое светлое время!

Надо ладить свой дом на шесте.

Мусульманин, русак, два еврея

говорят на углу о Христе.

За стеклом ставят новые цены.

Ничего, проживем как-нибудь...

У ребенка глаза Авиценны –

вдоль ручья он пускается в путь.

И пытаясь немыслимым взглядом –

тоже  ярким – увидеть страну,

ты бредешь, задохнувшийся, рядом...

И весну только видишь, весну.

Повторяются снова надежды.

И трепещет душа, как в бою.

Вновь полегче наденем одежды

на железную кожу свою...

 

1999

Душа не любит перемен...

 

Душа не любит перемен,

ты смотришь в лес настороженно –

там скоро листья станут – тлен,

склонясь под белые знамена..

Но и весной, когда ветра

грохочут в пору ледохода,

вдруг на душе – тоска-гора

в преддверии тепла и меда...

 

Душа страшится перемен.

Пусть тяжело – она привыкнет!

Угревшись, кошкою с колен

сама, мурлыкая, не спрыгнет.

 

И если кто-то предстает

вдруг возмутителем покоя –

за нас же голос подает,

кричит и плачет, все такое,

мы чаще все возмущены:

«Чего вскочил? Мы сами скажем!»

 

А вдруг не скажем, впавши в сны

в осеннем золоте овражьем?..

 

1988

Дядька

 

Не ждали дядьку мы зимой суровой,

но слышим ржанье во дворе и скрип.

На розвальнях приехал! Пес дворовый

полаял в конуре и враз осип.

Плыл пар от лошади и из тулупа,

который на крыльцо взошел хрипя.

И белый конус выдыхали губы,

и человек в избе явил себя.

Как Дед Мороз, весь в инее косматом,

он долго кашлял, к печке подойдя,

и от него разило самосадом,

он был беззуб и красен, как дитя.

Разделся, поклонился чуть иконе,

он выпил водки, хлеб жевал, как вар.

Но сильный был мой дядька – на ладони

смог удержать кипящий самовар.

Он без конца смеялся: я что мерин,

нам лишь овса да прочь от МГБ...

А спать устроился у самой двери –

мне, говорил, нет воздуха в избе.

Проведал в майке друга дорогого,

попоною покрытого в хлеву.

Мол, как, не забодает ли корова?

И снова лег с шапчонкою на лбу.

Вдруг перед сном завыл зачем-то песню

про ямщика, что замерзал в степи.

Потом он плакал. И крестился перстью.

И мама мне шептала тихо: спи.

Он странно говорил: не «класть», а «ложить».

И говорил не «сроки», а «срока».

Он старым был, он сильным был, как лошадь.

Он умер, не дожив до сорока...

 

1998

Если выйдет мне за счастье наше мучиться...

 

Если выйдет мне за счастье наше мучиться,

и закружится лихое воронье, –

пусть опишут недвижимое имущество,

пусть опишут недвижимое мое.

 

Пусть опишут под истлевшими навесами

дом наш старый, и с велосипедом хлев,

и вокруг – ромашки тихими невестами,

и собаку, что подходит осмелев.

 

Пусть опишут шкаф с прочитанными книжками,

все, что грузно, – стол, тулуп без рукава,

гирю, ту, что поднимали мы мальчишками,

в лямку белыми зубами – раз и два!

 

Если выйдет мне за нашу правду мучиться,

пусть окинут строгим глазом бытие,

пусть опишут недвижимое имущество,

заберут все недвижимое мое:

 

боль-тоску, которой тридцать лет хлопочется,

слов, тобой давно забытых, вечный след,

этажи, чуланы, рамы одиночества

и – воздушных замков движущийся свет...

 

1975

Еще один сошел с ума...

 

Еще один сошел с ума...

                                      Но бросьте!

Что значит сон безумия? А если

лишь Бог разумен? Мы ж играем в кости

людские, чашу пьем огня и лести.

И вспомним лишь порой

                                про травы длинные,

что мы родня – гадюки, птицы, лошади...

Так что вы зря от грязи или инея

в крови своих друзей штаны полощете!

 

2001

Ждал унижения, что ли...

 

Ждал унижения, что ли,

хоть виноват был сам.

Лязгнуло!

Мимо окон

поплыла ты, как зимняя ветка...

Чтоб хоть видеть тебя еще,

я сквозь вагоны бежал,

но поезда очень коротки,

как жизнь человека.

 

1969

Женщина плачет в вагонном окне...

 

Женщина плачет в вагонном окне

или смеется – не видно в вагоне.

Поезд ушел – и осталось во мне

это смещение счастья и горя.

 

Что там – цветущая белая ветка ?

Или же ветка в налипшем снегу?

В жизни моей так бывает нередко –

я различить не могу...

 

1987

Живем и не верим, что вправду живем...

 

Живем и не верим, что вправду живем.

Все кажется – сон, и когда мы проснемся,

увидим: толпою в пространстве ночном

летим на далекое красное солнце.

Безмолвно слоны, крокодилы летят,

летят черепахи, дельфины и змеи...

Нам некуда деться! Нельзя нам назад!

Там пусто – лишь только огонь и траншеи.

А солнце – да сменит свой гнев на любовь!

Раскроет объятья, как сад первозданный...

уста утолит нам прохладой туманной...

и общею матерью выступит вновь...

 

1996

За деревней моей...

 

За деревней моей

различаю в мои вечера

дым далеких печей,

сладость поздних костров над водою.

Дух просохшего сена –

его накосили вчера,

свежесть мокрой травы, что сегодня легла под косою.

Все я вижу отсюда: и слов твоих милую ложь,

и коварство друзей –

кто мне сватом пришелся, кто кумом...

Но вернусь я домой –

и с друзьями ко мне ты придешь,

и я сызнова стану

не знающим жизни,

доверчивым и неразумным!

Но пека я бреду вдоль опушки,

звенит комарье в волосах.

Теплый воздух ложбин вытесняется во поле ветром...

то тепло, то прохладно...

И звезд еще нет в небесах,

потому что закат

мир заполнил бессмысленным светом.

 

1982

За неделю развернулся лист...

 

За неделю развернулся лист.

Клейкий, подрастет еще немного.

И березы наклонились вниз.

Потемнела на свету дорога.

 

Поспешает черный муравей.

Сонно вьется пчелка золотая.

Стал спокойной птицей воробей,

рыжим глазом мошек наблюдая...

 

И в ночи березовых лесов

солнцем освещенная поляна

позовет – и в травы вниз лицом

упадешь средь слабого дурмана.

 

Нет еще цветов, чтоб ослепить.

У жарков – едва лишь искры в клюве.

Но душа торопится любить,

как мальчишкой в детстве... в сельском клубе...

 

Только ржавый отперли замок.

Дождь по речке – как лады баяна.

И в сенях мальчишки, шорох ног.

Нет еще невест, явились рано...

 

1976

За перо и за склянку чернил...

 

За перо и за склянку чернил

я, безумец, тебя погубил.

Мне б тебе подарить не стихи,

а коня и четыре дохи.

Подарить не унылый престиж,

а хотя б на неделю Париж.

Мне б тебе за улыбку твою

облака – не с бельем полынью...

Погубил я за краткие сроки...

 

Иль за эти я прячусь упреки,

чтобы ты возразила, смеясь?

Те упреки жестоки лишь внешне,

но подумать – так слаще черешни,

если выпала смертная связь.

Ты с улыбкой слова принимаешь,

но серьезно в душе понимаешь

бичеванье дружка своего...

 

Все же лучше, чем ничего.

 

1999

Закричал, лишь появясь на свете...

 

Закричал, лишь появясь на свете...

Испугался предстоящей смерти?

Но ведь только год  назад всего

он был там, где нету ничего!.

Что же? Если даже ты на сутки

родился, как бабочка вон та,

понимаешь мигом, что не шутки

распознать, что сзади – темнота...

Грозная вихрящаяся вечность...

Но ты есть! Твой рот, твой ноготок...

И какая ж, милый мой, беспечность –

глупо жить. Хотя огромен срок.

 

1997

Запоздалый гром

 

Сырая мгла к рассвету мир заволокла.

Погасли звезд-сиделок крохотные спицы.

Мигнула молния – а женщина спала,

лишь только вздрогнули ресницы.

 

Мигнула молния, но женщина спала,

покуда гром далёко был, еще в дороге,

и озарилась с фотоснимками стена...

Там лица, лица, лица – люди, а не боги.

 

Там лица, лица – муж на дальней той войне,

муж молодой еще, идущий по Берлину,

муж на арбе, муж с юной елкой на спине,

муж, улыбающийся маленькому сыну,

уже старик, и рядом сын с седым вихром,

дочь с полотенцем у костра, старик с ведерком...

Мигнула молния – но был далёко гром,

еще за тем лужком клубничным, за пригорком,

 

мигнула молния – но женщина спала,

катился гром по длинным улицам села...

Ну, а пока к ее двору он доберется,

проходит жизнь, слепит со снимками стена,

смеются дети, не кончается война,

вода блестящая выходит из колодца,

горит, как гребень золотой, в сенях пила,

и лица, лица со стены и со стола –

их видит женщина закрытыми глазами...

 

Но вот и гром потряс ее забытый дом,

в печи угрюмо звякнули ухват с горшком –

зола подъятая выходит облаками..

 

Проснулась женщина – и спичкой провела

по коробку, его царапая ногтями.

В окно втекала громом взметанная мгла...

И что же высветило желтенькое пламя?

 

Оно, как яблоко, в невидимых стенах

из мрака робко извлекло на миг единый

яйцо старухи с острым носом и в слезах,

одно лицо лишь моей матери родимой...

 

Нет ничего вокруг – нет боле ничего! –

нет фотографий, стен, нет никаких селений,

нет лошадей, людей – а только лишь всего

лицо старухи с желтой спичкой во вселенной...

 

1987

Затмение солнца

 

Еще светло. Но смех

я слышу истеричный.

Еще светло. Но все

истерзаны вниманьем.

Затменье будет, говорят. И кто-то спичкой

коптит себе кусок стекла, как в детстве раннем.

Еще светло. Бегут, смеясь, из школы дети.

Уходят с санками домой, уносят лыжи.

Еще светло. Но все равно на белом свете

там, в небесах, луна к светилу ближе, ближе.

И вот, смотрите...

– Ничего не вижу! Ярко!

– Нет, вы смотрите!

– Жжет глаза!..

– Но день тускнеет?!

– Да, да, темнеет наверху...

– Скупей огарка

чадит наш солнечный костер. И вдруг чернеет.

Галдят вороны. По дворам скулят собаки.

Как будто выключают свет

по зонам неба.

И вот уж мрак пошел ночной. И в зябком мраке

круг черный солнечный повис. Он вроде хлеба.

Вокруг сияют лепестки. Он как подсолнух...

иль сковородка на углях... Я понимаю –

что не навек... но все равно, как в снах бессонных,

в тревоге я лицо к зениту поднимаю.

В соседях плачут. Вон зажгла машина фары.

И вдоль шоссе все фонари включили срочно.

И тишина. Ни перебранки. Ни гитары.

– Да скоро ль кончится?!

– Еще минута.

– Точно?!

Как страшно? Что ж орбита медлит, завитая?

Али сломалось что-то там?!

– Но вот и сбоку

вдруг появилась... золотая запятая...

– Она растет! Ну, наконец-то! Слава Богу!.. –

И снова радостно свистят в кустах синички.

Собаки лают. И молчат в окошках дети.

– А я так вовсе не успел... сырые спички...

– А я смотрел – и ничего... живем на свете!

Чего боялись?! Все предсказано наукой.

Придет, уйдет, как вздох, короткое затменье.

Луна не бомба. Не пугайте, будто букой.

И астрономию читайте в воскресенье.

Все это так. Но грянет день – и каждый снова,

дела отбросив, став на пять минут невеждой, –

на астронома, на учителя седого,

который знает все, – придет смотреть с надеждой...

 

1989

Зачем мы бродим по снегам полночным?...

 

Зачем мы бродим по снегам полночным?

Чему завидуем? О чем хлопочем?

О чем тоскуем, опалясь слезою?

В окно какое смотрим мы с тобою?

 

Тот стал богатым, этот – акробатом.

Тот генералом стал, а тот – солдатом.

Тот стал министром, этот вышел в дети...

Тот получает триста, этот – двести...

 

«Все суета сует!» – сказали б в прошлом.

Чему завидуем? О чем хлопочем?

Все преходяще, как огни вагонов.

Все улетающе, как листья кленов.

 

Все исчезающе, как звезды утром.

Все пропадающе, как дробь по уткам.

Все уносимо... все невозвратимо...

Чему завидуем?! Все мимо, мимо!

 

Из снега лепим милую в Сахаре.

И соловья мы учим жить в гитаре.

И из воды пытаемся проточной

нарезать брус, чтоб голубой и прочный...

 

Мы тешимся надеждою напрасной.

Любуемся задумкою неясной.

Считаем деньги, недругов, приметы

и быстро бегаем вокруг планеты!

 

И славен тот, кто вдруг шаги замедлит

и боль чужую с горечью заметит...

 

1988

Звериную шкуру я сбросил к чертям...

 

Звериную шкуру я сбросил к чертям,

из дерева выдолбил ялики.

Я крикнул: – Быть на земле дворцам,

как каплям росы на яблоке!

 

Я строил. И сеял зерно. И ждал.

Я спал, укрываясь войлоком...

Я молнии, как собак, привязал

к земле железною проволокой!

 

Светает. За веком все ярче век.

И ночь трясется над смертью своею...

А я – смеюсь. Ведь я – человек.

Я – человек, умирать не умею!

 

1964

Здесь летом был закрытый поворот...

 

Здесь летом был закрытый поворот:

что за углом – мешала видеть роща

с цветами... вдруг там бабушка идет?

Или машина мчится во всю мощь?..

А осенью открылся угол тот –

при первом ветре листья облетели,

все  флаги, лозунги легли с метелью...

И стало видно пустоту. Вперед!

 

2001

Зеркальный этюд

 

Девочка пьет воду из реки,

оперла о белый камень руки,

а со дна реки в ее зрачки-

смотрит черное лицо старухи.

 

А поодаль, выйдя на мостки,

пьет старушка из-под белой челки,

а со дна реки в ее зрачки

смотрит зыбкое лицо девчонки...

 

1986

Зерноток

 

Нас голод не сломит под дых!

В густом золотистом чаде

Не видно нас, золотых, –

Лишь белые плавки, как чайки!

 

1964

Зимник

 

Мы по зимнику новому едем

на три свадьбы к заречным соседям.

Снега не было – только мороз.

Лед прозрачный за месяц нарос.

И под нами все видно отныне –

ходят рыбы в подводной пустыне,

блесны тускло блестят, якоря...

Я поехал в обозе не зря.

 

Вот и в жизни минувшей моей

стало всех под ногами видней.

И отца, что в могиле лежит, –

он был корочкой черною сыт.

И друзей, что погибли в Чечне...

Певчих птиц, что сгорели в огне...

Видно всё – красных лет новостройки,

флаги, фляги, сожженные строки...

 

Я замедлился, глядя сквозь лед.

Но кричит обогнавший народ:

ты провалишься! Только вперед!

Ох уж, сказочник! Троньте Емелю...

Их слова – как спасительный мед.

Ведь не каждый другого спасет.

Но я все-таки нынче помедлю...

 

1998

Зной

 

С гороховых жарких полей

отец приезжал запыленный.

Брал ковш, выходил из сеней,

водой обливался зеленой.

И в погреб поесть уходил,

хотел хоть немного озябнуть.

Потом в огороде курил,

среди нерожающих яблонь.

И красный затылок его

нам всем говорил, что не в духе...

А более я ничего

не помню про время разрухи.

Конечно, и козий удой

запомнил, и сладость моркови...

Но жил так в округе любой.

Отец не любил суесловье.

С зарей поднимал меня он,

ругая ленивым троцкистом,

пугать над полями ворон

стихами, и палкой, и свистом.

Гороха и мне привелось

стране сэкономить стаканы,

хотя я себе и для коз

тайком его прятал в карманы...

Зной серый висел, как зола.

И к вечеру, как на пожаре,

кровь сладкая носом текла,

и черные руки дрожали...

Отец был доволен сынком,

но будучи в жизни суровым,

не то что обнять – нипочем

не вспомнит и ласковым словом.

А впрочем и жизнь-то сама

была невтерпеж, в ожиданье...

И только порою зима

дарила душе озябанье.

 

2000

И вот человек попадает в беду...

 

И вот человек попадает в беду.

С ним зависть людская сыграла сурово.

Мне стыдно, когда на свиданье иду.

Что я принесу? Утешения слово?

У тех, кто вовсю клеветал на него,

с бородкой в пенсне из Москвы адвокаты.

Большие там деньги... пиастры, дукаты...

А мы соберем – так всего ничего.

Держись, говорю. Я держусь, говорит.

И генпрокурор говорит на экране

о чем-то хорошем, потея, как в бане,

он час говорит. И никак не сгорит...

О, нет, я сейчас говорю не про месть

обидчикам лживым... нет, я не о мести,

а только о том, что ведь боженька есть,

пусть даже покуда в неведомом месте...

 

1996

И все-таки свобода...

 

И все-таки свобода,

какая-никакая,

дороже для народа,

чем водка дармовая.

 

Но водка дармовая,

да сабля удалая

роднее для народа,

чем нищая свобода.

 

1999

И дожили – явился страх...

 

И дожили – явился страх

аж перед собственным народом!

Зря обещали реки с медом,

быков забитых – на кострах.

И музыка гремела зря,

все намекая, обольщая.

И фотокарточка большая

шла над толпой, конечно, зля!

Где этот грузный человек,

что лет пятнадцать был кумиром?

(Верней, казался перед миром...)

Сгорел наш мотыльковый век!

Сгорело всё. И вот в глаза

глядим друг другу, миллионы.

Пусты пожарные баллоны.

Кричит Леонтьев иль коза –

не важно кто... Необратим

душевный опыт. Постарели.

Молчат смущенно пустомели.

Молчим.

 

1988

И заметил человек...

 

И заметил человек,

пребывавший век в тревоге,

что просвечивает снег

на изломе у дороги.

В предвечерний теплый час

тает, тает белый наст.

 

Оседают этажи

звездных стенок, переборок,

гаснут крыши, рубежи,

исчезает белый город...

Человек стоял, смотрел,

как снежок сиял, старел.

 

И неясно почему

на краю живого наста

вдруг привиделись ему

рухнувшие государства.

Царство инков, древний Рим,

Русь под стягом голубым...

 

Уж окликнули его:

– Что заметил? Что с тобою?

Он ответил: – Ничего!..

Вновь бежал своей стезею.

Но меж солнца и могил

снег шуршал и говорил.

 

1994

И часу не побыть на Огненной Земле...

 

И часу не побыть на Огненной Земле.

А просто жить на огненной земле.

 

Не говорить с Гомером,

вдыхая гром морской.

А толковать с кумиром

психушки городской.

 

Не плыть по океанам,

а плакать над стаканом...

 

1990

И что ж теперь – сидеть реветь...

 

И что ж теперь – сидеть реветь,

как в год безъягодный медведь?

И слезы лить, как старый дождь?

Ведь ты живешь.

 

Ну, нету больше той страны,

большой длины и ширины,

мы все – как в комнате теперь,

захлопни дверь.

 

Дебил соседний с огольцом

нам в окна метят огурцом...

Не отвечать же среди дня

комком огня?

 

Что юность глупая ушла –

что старость, как старуха, зла –

ведь это так во все века...

Терпи пока.

 

Придет красавица твоя,

скользнет под мышку, как змея,

и объяснит, в лицо дыша:

жизнь хороша.

 

1997

* * *

 

Игра в патриотизм – опасная игра.

Лишиться можешь сердца – не ребра.

Ведь стишком часто – эко баловство! –

Ты достаешь на митингах его…

Идти сквозь зимние леса...

 

Идти сквозь зимние леса

и полчаса и три часа,

идти, где бредят без конца

березники о человеке,

как белые библиотеки...

 

Без лошадей, без колеса

бежать сквозь тихие леса,

чтоб лыжня узкая блестела,

с обрыва обрывалась смело,

шла дальше, там, внизу, тускнела...

Уже не ощущалось тело,

отдельно стали жить глаза...

 

как дыма, расходясь, комок,

они сочилися сквозь ветки,

где заячьих следов розетки,

а серый – прыг за бугорок!..

 

Бежать и знать, что это счастье –

к бессмертной тишине причастье,

ни с кем отныне не встречаться,

и мчаться, как годами мчаться...

 

и слышать двух снежинок шорох,

столкнувшихся в немых просторах...

а если выстрел в стороне,

как будто дробь – в твоей спине!

 

Бежать сквозь зимние леса!

Бежать и сидя у костра!

И пень обжечь не до конца –

на два венчальные кольца.

И понимать: бегут лета...

Но пусть тогда бегут леса!

 

И может быть, и не прийти вам

ни к новым рифмам и мотивам,

ни к славе, ни к аккредитивам,

но все равно за полчаса

до смерти, потянувшись сладко,

шепнуть мечтательно и внятно,

шепнуть, чтоб дыбом волоса:

 

идти сквозь белые леса,

бежать сквозь зимние леса...

 

1974

Из громких песен про Отчизну...

 

Из громких песен про Отчизну

и всенародного Отца,

про путь великий к коммунизму

твержу я эту без конца.

Ее мы хором пели в школе,

в наш актовый вступая зал,

грузя дрова и на футболе –

директор лысый заставлял.

Всех поправляя, как диктатор,

стоял он, светел и суров,

все потому, что сам был автор

мелодии и даже слов.

Сказать по правде, текст нелепый

рождал порою дикий смех,

но этот череп, взгляд свирепый

пугал до оторопи всех.

Конечно, я потом-то понял,

что было так во всей стране –

кто выше руку с палкой поднял,

тот был хоть с Блоком наравне!

О, сила – это тоже гений!..

И я такой, какой я есть,

в дни самых стыдных поражений

пою директорову песнь.

 

1988

Из ельника вышли к закату...

 

Из ельника вышли к закату,

из тьмы на огненный свет.

Огонь был как по заказу.

Здесь птицы... каких только нет...

 

С опушки в лес возвращались,

поглядывая на закат.

Как будто с чем-то прощались –

оглядывались назад.

 

Хоть нас дела дожидались,

и дом, и мерцанье лампад,

как будто с жизнью прощались –

оглядывались назад...

 

1990

Из поэмы День встреч

 

Из-под навеса темного

как в занавес – в свет плечом!

Плескался, блестел городишко,

я тут я увидел Ее.

Она сошла с трамвая

иль сотой страницы Блока.

На ней был прозрачный плащ,

и нежными были глаза.

II я отвернулся. Сзади

стучали ее каблучки.

Я медленно шел, чтоб только

не отставала она.

(Ах, только б она не свернула

и не зашла никуда!)

Я думал: сейчас обернусь я

и на колено встану.

Скажу: «Мне 22 года.

И я никого не любил».

Она ответит: «Я тоже...

Нас яхта ждет и лиман».

И чья-то галоша черная

вдруг вырастет – станет роялем!

И вскрикнет, смутясь, прохожий,

и ногу освободит...

И засмеются собаки

возле афиш Госцирка.

Я шел по улице синей,

валилось солнце за мачты.

Волшебные перья качались

в подъездах микрорайона.

Я шел сквозь толпу, но сзади –

стучали ее каблучки.

Стучало ее сердце.

Стучало мое сердце.

А все остальные молчали.

Все в мире смотрело на нас...

Я мог бы шаги незнакомки

узнать из тысяч других...

«Пора!» – просветленно я думал,

лаская лицо закатом.

Стал город красным, прозрачным..

как будто на сцене. Пора.

Поправил я кепку, шарфик

и, вздохнув, обернулся –

за мной поспешала старушка

с каким-то белым бидоном.

Она платок поправляла,

глядела за красные мачты.

Не может быть! Но шаги...

Не мог же я сбиться, спутать...

О, сколько же лет я шел

по каменной улице этой?

 

1965

Исповедь поэта

 

И очнулся я в дыму

вдруг распавшейся державы,

равнодушный ко всему,

кроме выпивки и славы.

И услышал я – слова,

мною сказанные хлестко,

будто нож из рукава

вылетают у подростка.

И увидел я – слова,

гневно брошенные мною,

раскололи, как трава,

камень вечный под тобою...

Родина моя, прости!

Пепел голубем в горсти.

И не красная вода

в наших реках льется грозно.

Я не думал никогда,

что настолько жизнь серьезна.

О, зачем же ты стихам

дерзким верила все леты?

Ладно б Лермонтову – нам!

Мы ж – бездарные поэты...

 

1999

Итальянская опера

 

С каким привычным наслажденьем

мы страстным упивались пеньем,

крутили диск не раз, не два,

не понимая, повторяли

записанные там, в Ла Скале,

нам неизвестные слова.

 

Они нам бедный слух ласкали,

есть в мире лучше что едва ли...

Но вот пришел на этот мед

(– Включайте ваш полночный чайник!)

театра местного начальник –

принес дословный перевод.

 

О боже мой! Неуж вот это

и произносят три дуэта,

и хор, и тенор золотой?

По сорок раз – пустые строки

про юбки, двери, юбки, койки...

– Нет, я уйду! – Нет, ты постой!

 

Неужто нежное «a more»

звучит так пошло в разговоре?

А может, лучше бы не знать,

о чем кричат они дословно,

сопрано, толстые как бревна,

и в серебре из жести знать?

 

А может быть, такая ж участь

у русской оперы?.. Не мучась,

кой-как слова переведя,

поют в стране далекой Глинку –

как шел Сусанин, как по рынку,

зонт вскинув на предмет дождя?

 

А может, непереводима

суть музыки?.. как запах дыма,

как звон петуший поутру?..

Она без слов живет в народе,

у нас в березовой природе,

у них в оливах на ветру.

 

Мы подпоем слова чужие...

Они волшебные, святые,

их никогда не перевесть –

их тронул музыкою Верди!

В них слезы о любви и смерти,

они теперь навек, поверьте,

какие есть, такие есть!

 

2004

К исходу красного столетья...

 

К исходу красного столетья

планету охватила тень.

Сгорают в самолетах дети.

И в шахтах взрывы каждый день.

По радио, в любой газете –

одна беда черней другой.

Откуда вдруг напасти эти?

Сам сатана пришел с клюкой?

Иль над цифирью, за свечами,

колдуя с жарким сургучом

мы все с ума сошли и сами

виновны в том, что горя ждем?

Остановитесь! И в скрещенье

открытых окон и дверей

снимите скрюченные тени

с души напуганной своей.

Иначе в пьянстве и уродстве,

и в поголовном сумасбродстве,

вином сознанье шевеля,

мы, люди пушкинского племени,

мы, люди моцартова времени,

погибнем прежде, чем земля!

 

2004

Каждый раз, далеко уезжая...

 

Каждый раз, далеко уезжая,

вижу – ты замерла за окном.

Если ночью – то свет выключая,

ты прощаешься с милым дружком.

Если днем – зажигаешь нарочно,

чтоб я видел тот нимб над тобой.

Как на свете все горько, непрочно,

и не знаешь поры роковой...

 

Если будет последним прощанье

в час вечерний, ночной... боже мой,

что я вспомню?.. родное дыханье,

звездный крест над больною страной.

А при солнце случится прощанье –

я, скитаясь в пустом мирозданье,

вспомню лампочки над головой –

ты мне будешь моею святой.

 

1988

Казалось бы, вам хорошо...

 

Казалось бы, вам хорошо –

вы счастливы.

 

Но странное состояние:

все время как-то не совпадают

ваши вопросы – и ответы друзей.

Ваши печали – и улыбки недругов.

 

Так бывают иногда смещены

числа и дни недели –

когда мы перепутаем

и купим календарь

еще не пришедшего года...

 

1975

Казань, весна, ХХ век

 

Мне вспомнился голос свирели

иль посвист таинственных птиц?

Я вижу цветенье сирени,

иль это фонтаны зажглись?

А это – девчонка-старушка?

Такое уж платье у ней –

из темного ситца... Послушь-ка,

что светит с-под ваших бровей?

Я будто бы в петлю ногами

попал и стою в стороне.

Куда вы? Наверное, к маме?

А может быть, лучше ко мне?

Мы вместе уедем на запад,

а может, на дальний восток.

Там кедры такие на запах –

трепещет душа, как листок!

Но девушка, словно бабуля,

сурово глядит на меня.

Ей черное платье в июле

жжет плечи... ах бедность моя!

Муар золотой и свистящий

метнуть бы мне милой к ногам.

Но я еще не настоящий –

я сам еще серенький, сам.

Но я обещаю, что буду

великим и сильным в стране!

Песцов тебе лучших добуду,

на белом приеду коне!

Девчонка идет, словно скачет,

по огненной юной земле.

И строгие очи не значат,

что насмерть отказано мне.

Трамвай озаряется звёздно,

и прям, как линеечка, путь.

Но вовсе еще нам не поздно

весь город вокруг повернуть...

И вовсе не поздно руками

поймать нам друг друга во тьме...

И вечер стучит каблучками.

И только любовь на уме.

 

2001

Как говорится, мгла времен...

 

Как говорится, мгла времен...

Увидев, что разломан клен

или подброшена змея,

шипящая под наши окна,

стенала бабушка моя:

– О чтоб рука его отсохла!

Кто это сделал, чтоб ослеп!

Чтоб он оглох, как старый камень!

Чтоб глину ел, не сладкий хлеб!

Не воду пил, а ярый пламень!.. –

 

Возвышенный язык ее

пугал детей, но те смеялись.

Нарочно пакостить старались –

побьют окно... сорвут белье...

Потом бабуля умерла.

Проходят годы. Ой, алла!..

И вдруг я думаю... а вдруг

хотя б один из хулиганов

сидит сегодня без карманов,

слепой и нищий, всё из рук

роняющий?.. Его, как гром,

догнало бабушкино слово...

рыдает он, трет кулаком

глухое ухо... жизнь сурова...

 

А если честно, это ж я

змею ловил, ломал деревья...

О где ты, бедная моя?

Где вы, родные суеверья?..

 

1989

Как изменился этот лес!...

 

Как изменился этот лес!

Подумалось, что в бор попал я незнакомый.

Наш березняк состарился, исчез,

а те сосёночки, что сладкою истомой

дышали здесь, воздвиглись до небес

средь лунной тишины, в броне латунной, темной!

 

И если облик твой веселый и простой

я раньше сравнивал с весенней берестой,

то нынче, средь медовых этих,

хотел бы я сказать, что я мечтал бы жить,

тебя любить, с тобою рядом быть,

как наши сосны странствуя в столетьях!

 

1989

Как пламя, обнимает душу ложь...

 

Как пламя, обнимает душу ложь.

Смеются переимчивые особи.

Живя среди людей, порой живешь

как одинокий Робинзон на острове.

Однажды на песке увидев след,

и помня, что он твой, но тем не менее –

стоишь в смешном и страшном потрясении:

о, кто ты друг? Скажи, не людоед?

 

2000

Как пластинка из пленки рентгена...

 

Как пластинка из пленки рентгена

в шестидесятых, ты помнишь, Димка,

жизнь, крутясь, отводила иглу постепенно

от центра, где одиночества дырка?

Ну, а если сегодня закрутишь обратно,

если пленку юности вспять раскрутишь,

как в воронку, музыка схлынет невнятно,

высунув одиночества кукиш...

 

1998

Как радостно, приехав издалёка...

 

Как радостно, приехав издалёка,

минуя деревушки, города,

зеленый лес и озеро с осокой,

где чистая зеленая вода,

как радостно, приехав издалёка,

сквозь тучу соловьев и воробьев

идти по травке и кричать: – Алешка!

Мария! Нюра! Васька Барминов!..

Как радостно, приехав издалёка,

вдохнув гурта овечьего тепло

и обойдя в смородине болота,

увидеть – это малое село,

где ласково меняются все лица,

как только появлюсь я на виду...

И каждый раз душа моя боится,

что своего села я не найду.

Вдруг будет море здесь? Переселенье?

Иль вдруг иначе назовут его?

Или забудут про меня в селенье?

Ну, мало ли случается чего...

 

1988

Как тот осел, еще недавно гордый...

 

Как тот осел, еще недавно гордый,

а нынче весь до хвостика облез,

с комком травы, подвешенным пред мордой,

шагаем мы сквозь бешеный прогресс.

И если нас в пустыне пожалеют,

устроят с этим лакомством привал,

увидим мы:  не травка зеленеет –

художник нашу радость рисовал...

 

1996

Как у костра под пеплом ворсяным...

 

Как у костра под пеплом ворсяным,

лишь дунет ветер – красный жар таится,

так старый огнь в душе моей томится –

о, только платьем шелестни своим...

Уходит он все глубже – тонет он

в земле, все корешочки проедая,

таинственные камни огибая,

впадая в многолетний темный сон...

Но лишь едва найдешь в ночи меня –

кричит сова, слетают двери с петель,

с улыбкой смутной розовеет пепел –

и строится опять дворец огня!

 

1988

Как учатся после болезни...

 

Как учатся после болезни

вдоль стенки тихонько ходить,

так нынче в пустом чернолесье

я правду учусь говорить.

Никто нас чужой не услышит...

А если услышит – так что ж,

поди, никуда не напишет,

поскольку там знают и ложь.

 

И все же, хотя по газетам,

по радио – злой разговор,

но как-то мучительно это –

а вдруг до условленных пор?

И тот, кто последний, увлекшись,

побольше другого болтнет,

тот будет потом, будто лошадь,

дровишки таскать у болот?..

 

1988

Какая б ни была беда...

 

Какая б ни была беда,

какой бы день ни грянул черный,

приду – ты за столом всегда

с тетрадочкой своей ученой.

Ты что-то чертишь там пером,

колдуешь, вычисляешь что-то,

мне тихо говоришь потом:

– Пройдет тяжелая забота... –

Ты говоришь: – Вот к чаю мед.

Целуй меня – и все пройдет...

 

И вот уж стены не темны,

хоть мы не баловались зельем.

Я на тебя со стороны

смотрю с веселым изумленьем

и думаю: – О Боже мой,

откуда в ней, несильной, нежной,

такая вера и покой

средь этой пошлости мятежной?!

 

За тоненькой твоей спиной –

я как за каменной стеной.

 

1996

Какая может быть работа...

 

Какая может быть работа,

и как потом глаза сомкну,

когда за дверью дышит кто-то

и примеряет нож к замку?

Какая может быть услада

от светлой музыки, когда

стреляют около детсада

и валят столб за провода?

Какие могут быть объятья,

когда вопят про месть и кровь

по радио мои собратья?

Объятья в страхе – не любовь.

Но и они, подонки века,

хватая хлеб чужой и свет,

живут не жизнью человека!

В Большой Истории их нет!

А есть они, как змеи, крысы,

с зубами, с веером ногтей,

пусть даже кучерявы, лысы,

слегка похожи на людей...

 

2004

Какие райские сады? Какая Ева?!...

 

Какие райские сады? Какая Ева?!

Здесь дым и тяжкие труды, нехватка хлеба.

Все больше сумрачных людей. Темней ненастье.

Стоим колонной. Все тускней нам снится счастье...

 

Упала птица с высоты. И воют звери.

Ты Еве даришь не цветы – замок на двери.

И не война, не пушек сто, скажу трезвея,

а вот сделать может что одна идея!

 

Идея равенства травы – но под подошвой...

А ведь прекрасны были вы. И я хороший...

И жили б в мире звезд, коней, свой свет наладив.

Но зависть к тем, кто поумней, красив, талантлив...

 

1996

Какое счастье – просто жить, как птица в ветках...

 

Какое счастье – просто жить, как птица в ветках.

Какое счастье – поступить не так, а этак.

Какое счастье – быть таким, каким ты хочешь.

Как хорошо – кострища дым среди урочищ.

Как сладко – имя петь Ее! И через робость,

зайдя сквозь сумерки в жилье, коснуться, тронуть...

Как славно – выйти в лес и рожь, не взяв оружья.

Но это позже ты поймешь. Как станет хуже.

Какое счастье – скука в дождь, лежать колюче...

Но это позже ты поймешь. Как станет лучше.

 

1975

Камень

 

Есть камень драгоценней всех камней –

кошачий глаз? берилл? Опал ли лунный?

Она его рукой коснулась юной,

и он преобразился перед ней...

И на песке остался. Я немедля

находку подобрал, унес с собой.

Я на него смотрю – и я немею.

Что в нем она узрела, ангел мой?

Сказать вам, что за камень, сбоку в проседь?!

Отвечу же с повинной головой –

простая галька! Если в водку бросить –

сияет, словно жемчуг дорогой.

А может, дело вовсе и не в камне...

А в той, что возле моря, божья власть,

прошла по сердцу моему ногами –

подобрала – и все же отреклась...

 

2004

Кино

 

...Переплывали речку, как в кино

переплывает раненый Чапаев,

оглядываясь... падали на дно,

всю армию враждебную измаяв...

И каждый взять в ладони угли мог

пылающие – трусить тут негоже!

Или ползли, как будто нету ног,

на летчика Маресьева похожи...

Мы обливались ледяной водой,

как генерал, что в лёд и превратился,

но не поникнул русой головой...

Мы шли домой. Над нами пар клубился.

...А внучек мой уставился в экран,

в руках оружие, сверкают кнопки,

пылают небоскрёбы разных стран,

взлетают, словно божии коровки...

Такая смелость! Если ж на руке

царапинка случайная алеет,

от ужаса он плачет, он в тоске...

– Я не умру? – Ложится и болеет.

Возьму его и брошу в полынью.

И посажу на фермерскую лошадь.

Но нет, я слишком мальчика люблю.

Пусть спит. Потом пойдем гулять на площадь.

Когда мне повстречалась ты...

 

Когда мне повстречалась ты,

судьба моя была расколота...

Я за собою сжег мосты,

перед собою сжег мосты –

и все равно мне было холодно!

 

1987

Когда мы узнали счастье в лицо...

 

Когда мы узнали счастье в лицо,

луга задымились горячечной ягодой,

и даже истории колесо

увязло в тучах на часик радугой!

 

Но все не вечно, как, скажем, перо,

которым пусть даже шедевры написаны!

Сказала: «Устала. И это старо,

и то. И вечные поиски истины...

И то, как лупили за глаза дураков,

и то, как редко нас ела укоризна.

Телевышка – до облаков,

как для бумаг проволочная корзина!..»

 

И город мой сжался. И я один.

Права она? И мы все краснобаи?

Ушла, ушла сквозь гудки машин,

иголочками по шару земному ступая.

И никто ведь не слышит, что счастье мое ушло,

и не бьют в набат пожарные батальоны,

и как гуси спят – голову под крыло –

белые правительственные телефоны!..

 

1965

Когда осенний ветер гудит в лесу прозрачном...

 

Когда осенний ветер гудит в лесу прозрачном,

когда лишь ели держат подолами тепло,

мы разожжем в затишье костер и чуть поплачем,

что наше время звонкое ушло, ушло, ушло...

Мы наши письма старые в огонь навеки спрячем,

пускай они, как звезды, взойдут потом светло...

И пусть осенний ветер свистит в лесу прозрачном,

с тобою мы обнимемся – и нам тепло, тепло...

Не отдадим мы души обидам новым, зряшным,

мы верим в добрый гений всех тварей на земле...

И вот осенний ветер умолк в лесу прозрачном,

и первая снежинка – как пули след в стекле...

 

1999

Когда снегурочка растает...

 

Когда снегурочка растает,

останется одна вода,

ну щепка вместо губ простая

и всяческая ерунда...

морковь, бумажная корона...

да что мне знание мое?

Я подглядел, как потрясенно

ребенок смотрит на нее.

Она стоит вся в белом свете,

в облатках красных от конфет,

и нет огня на белом свете,

что уничтожит этот свет.

 

1996

Когда ты далеко

 

И снова сон, что я проснулся, – и в длинном поезде ночном

один лежу – и нету рядом любимой... лишь железный гром.

И я бегу через вагоны, и я кричу – но тра-та-та!..

нет ни людей, ни машиниста, ни чемоданов – пустота...

 

    Ах, это ты во тьме мелькнула – внизу бежала по снегам,

кричала, мне вослед махая и падая в лиловый снег?..

    Я высунулся из вагона – а поезд мой влетел в тоннель...

и он часами, днями длится, и ни сойти, ни спрыгнуть мне...

 

И снова будто я проснулся – я в самолете... боже мой,

ведь можно так стать сумасшедшим. Я  в самолете, я лечу,

    но где же милая, где люди... мой самолет пустой  насквозь

гремит сквозь сумрачные тучи, и сами движутся рули...

 

    А кто же там – не ангел светлый на облаке?.. стояла ты!

Я закричал тебе в оконце, но разве можно услыхать?

    Я вырвал дверцу – в шуме ветра к тебе желая проскользнуть,

но, на крыле стальном повиснув, лечу меж молний и дождя...

 

    И снова я от сна очнулся – иду дорогою в снегу,

вокруг блестят глазами волки и нету светлого окна.

    Но здесь ты шла  – след узкой туфли мгновенно снегом замело...

Ты здесь была – на голой ветке сверкает золотой твой шарф...

 

    Но кто-то там? Не ты ль блеснула, как юный месяц, в небесах?

И подо льдом, как свет, прозрачным – с веселым гребнем в волосах?

    И за окном у самовара с чужим мужчиной  и детьми?

Где ты, счастливая, смеешься... О, черт возьми! О, черт возьми!

 

    И черт уже стоит, осклабясь: – Ты как всегда нетерпелив.

Что высших тайных знаний кладезь? Тебе вина бы и олив.

    Вернее, самогонки с хлебом... и бабы теплой на всю ночь...

А я-то, бегая по склепам, все мыслил, как тебе помочь.

 

    Но у тебя не будет счастья – не держишь слово. Как листва

меняется под ветром в чаще – твое лицо, твои слова...

      Что за народец воспитали в стране рабочих и крестьян?

Куда смотрел  товарищ Сталин? Один обман, один туман.

 

      Здесь Мефистофелю бы горе с его доверчивой душой...

Его бы  Фауст объегорил, объехал на козе кривой.

      И молодость свою вернул бы, а черта сдал бы в КПЗ.

Ты слышал, как запели трубы, когда я о кривой козе?

 

      Се – истина, и ты напрасно нас затеваешь обмануть...

Отдай свою любовь, и ясно, что твой навек продлится путь.

      Отдай ее, и слава грянет, и деньги полетят дождем!

И каждый камень будет пряник на розовом пути твоем!

 

      И снится мне – схватил я черта за шею... но к чему борьба?

В руках моих другое что-то... водопроводная труба!

      И вот тебе в конверт страница! Скорей же прилетай ко мне.

Иначе что-нибудь случится – бронхит... переворот в стране...

 

2003

Кончается безумное столетье...

 

Кончается безумное столетье.

Горят смола позора и елей.

Что остается? Тучи на рассвете,

и то ли броневик, то ль мавзолей.

 

Но что кричать о Родине своей

измученной? Сгорели наши клети.

Пора садить деревья на планете,

где Русь была – любой свечи белей.

 

Горят знамен переходящих тонны.

Валяются графины, мегафоны.

И кажется, за мглистою верстой

стоят, взмахнувши бледными руками,

и смотрят, смотрят мокрыми глазами

на нас Радищев, Пушкин и Толстой...

 

1994

Корявые и злобные слова...

 

Корявые и злобные слова –

пора их сжечь.

Пусть будет как земля и как трава

простая речь.

Любой ребенок верно говорит:

Звезда. Вода.

А если плачет маленький навзрыд –

в душе беда.

А мы, и плача, старенькие, лжем.

Под смех: ура.

Был век такой – гигантский перелом,

забыть пора.

Но что ж любой так медленно бредет,

как шмель в росе?

Нелеп как кукла. Кто же кукловод?

Друг другу – все...

 

1997

Красноярский сонет

 

От города тянуло смрадом,

тем ядом химии, теплом,

когда нет места ни дриадам,

ни феям в свете голубом.

 

Когда к тебе приносят на дом

повестку, в дверь стуча багром:

жить рядом людям, птицам, гадам

от силы год еще... потом

 

останутся одни заводы

на огненном ветру свободы,

как шарфы распустив дымы...

А мы опять уйдем в пещеру

лепить безрукую Венеру –

насиловать привыкли мы.

 

1994

Лес розовый

 

Куда же мы летели

на полке без постели,

в прокуренном вагоне

под говорок гармони?..

Вперед, ладонь отбросив

в окошко, осиянно

ловя в полете воздух

тяжелый, как сметана!

 

Куда же мы скакали

на бешеном металле,

на кузовах в соломе,

на сломанном пароме?..

Нас ждало счастье всюду –

палаткой и бараком.

Был котелок посудой

и Маяковский – братом!

 

А встречный лес был розов –

он цвел, не знал морозов!

Цвели сады с лугами,

и небо с облаками...

И сами мы – в ромашках,

веснушках и кудряшках,

кружили, словно вьюга,

вопя стихи друг друга!

 

Куда же мы летели

на крыльях сквозь метели,

в теплушках на соломе,

на сломанном пароме?..

Мы – граждане планеты,

геологи, поэты,

на целине трудяги,

в чужом раю варяги!

 

Нас не ждала прописка...

домашняя редиска...

а ждали гром и дым

над краем неродным!

Повернутые реки...

то ль пули, то ль орехи...

В упрямстве юных дней –

цветенье без корней!..

 

2001

Лицей

 

Дают звонок прощальный. Ученицы

красавицами стали – отвернись...

Ученики уходят, хмурят лица

лишь для тебя... их ждет иная жизнь.

Да, Пушкина и Лермонтова помнят.

И про дуэли писаны эссе.

А ждет их жизнь, веселая, как подвиг!

Но почему ж столь беззащитны все –

и столь прекрасны? Иль глаза, учитель,

преображают тех, кого растил?

– Я вас люблю... но, милые, учтите:

порой страшнее шпаги – след чернил...

Страшнее пули – письмецо во мраке...

Страшнее яда – ревностная месть...

Ведь ничего не изменилось, враки, –

кто нежен – гибнет. Было так и есть.

 

1996

Любимая, в мой век аэродромов...

 

Любимая, в мой век аэродромов,

церквей, лабораторий, ипподромов,

средь рева оглушающего, свиста,

когда пыльца над лугом не плывет,

а только сапожок лихого твиста

ромашку растирает, как плевок...

 

Любимая, в мой грустный век радаров,

когда в лесах отравлены грибы,

любимая, в мой желтый век пожаров,

встающих жеребцами на дыбы...

 

В еще не названное время суток,

когда дремотно кружит полусумрак,

дай посижу я у тебя в гостях...

Транзистор выключи. Огня не надо.

Лицо твое светлеет где-то рядом.

Мы посидим. Мы молча. Просто так.

 

Привидятся мне странные картины

в мой век модерна, шифров, шелухи:

тропинки детства, алые долины,

зеленые, как листья, петухи...

 

В еще неназванное время суток,

когда дремотно кружит полусумрак,

дай полчаса, дай погрущу немножко

у твоего лица, как у окошка...

 

1973

Любовь порой игрушкой притворится...

 

Любовь порой игрушкой притворится...

но если ту игрушку расколоть,

она становится огромной птицей –

и разорвет когтями вашу плоть!

Так пусть живет в обличии игривом –

глазастой куклой, змейкой по губам...

Чуть поглупев, вы будете счастливым,

а ум.... зачем он в жизни нужен вам?

 

1998

Май

 

Вздохнула роща, зашумела –

зеленый свет в нее вошел...

Раздвинул день свои пределы,

как в праздник раздвигают стол!

 

1971

Малиновая рубаха

 

Ложь на моих губах! Малиновых не сто

я износил рубах – всего одну. И то –

 

не хвастался я ею, и вовсе не носил,

а лишь надеть, примерить однажды попросил.

 

В чулане, где задачников не нынешних гора,

и примус с талией осы и два пустых ведра,

 

из ящика, где бабочки и ржавое ружье,

достала мать рубаху. Ту самую. Ее.

 

Такую вот по праздникам носили мужики

и круглый год цыгане – стальные каблуки.

 

Вместо спецодежды она у них была...

Малиновая вылезла – как пламя из угла!

 

И я ее примерил. И захватило дух...

Я словно загорелся весь. А мир вокруг потух.

 

И вышло – слов особенных ждут люди от меня...

И огляделся я. И устыдился я.

 

Остановились бабки и овцы у ворот,

слетелись все вороны на мамин огород.

 

Коль так уж нарядился – так, значит, есть резон?

А что скажу я: хвастаюсь? Я что скажу: влюблен?

 

... Но вновь ее напялил я. Теперь я – бунтовщик,

товарищ Емельяна, елабужский мужик.

 

Горит она, родимая, как ветер мятежа,

как сотня красных петухов иль лезвие ножа!

 

По поясу веревочка – сушеная змея...

Но тут я испугался, и огляделся я.

 

Стоит и с любопытством толпа глядит сюда.

А что скажу я людям? Мол, шутка? Ерунда?

 

Лишь в праздники народные иль в лютую беду

надену я малиновую, с соседями пойду.

 

(Иль слово вдруг великое росиночкой со лба...)

А просто так носить – нет, не моя судьба!

 

Я просто так не буду, не натяну зазря.

Шатры кочуют в мире. Качаются моря.

 

Сжимает рожь дорогу. Спит автоматов сталь...

А ну, кому померить? Нисколечко не жаль.

 

1976

Мальчик смотрит целый день в трубу...

 

Мальчик смотрит целый день в трубу,

а труба – из свернутой тетради.

Что он там узрел? Свою судьбу?

Милой девочки златые пряди?

Или мнится красный Марс ему?

Но без линзы, да еще и с двойкой

разве можно видеть? Почему

стал он тихим, тот парнишка бойкий?...

Тянется задумчиво теперь

за поля, за плес стального цвета...

или вот хотя б туда, за дверь,

в щелочку курящегося света.

Впрочем, сам еще не объяснит,

для чего же это смотрит ради

то себе под ноги, то в зенит

в трубочку из свернутой тетради...

 

2004

Мать моя плачет, хоть фильмы – пусты...

 

Мать моя плачет, хоть фильмы – пусты,

нету в них правды, крикливы герои,

в новых шинелях с одною дырою,

в новых фуражках ползут сквозь кусты.

 

Но все равно задыхается мать,

только увидит дымы и пожары...

Вы, режиссеры! Вы очень бездарны!

Как научились вы пламя снимать!

 

Это виденье проймет хоть кого!

Льете на рожь керосина-бензина.

Пороха больше. Для дыма – резины.

А что сюжет глуповат – ничего.

 

Шуток побольше! Три фильма опять

выдали нынче – все в пламени алом,

кровь да гитары... Вразлад со всем залом

плачет и не остановится мать.

 

1994

Мгновение любви и сладостно, и страшно...

 

Мгновение любви и сладостно, и страшно,

как смерть сама, как зев небытия...

Но ты целуй меня, тоскуя страстно,

и я тебя, и я...

Пусть даже не взойдут на этот раз в пустыне,

где были мы, ни древо, ни цветок,

но я, очнувшись, говорю отныне:

– Нас не было? Нас брал, наверно, Бог –

напомнить вновь, какой же мы ценою

должны платить за нашу наготу,

за что, что прикоснусь к тебе с ночной зарею,

возжаждав повторить в столетьях красоту!..

 

1991

Митька

 

До высоких слов охочий, тень кидая на плетень:

– Я великий, я рабочий!.. – говоришь ты каждый день.

Ты давно уж разучился править косы молотком,

Смотришь злобно и нечисто. Грузчик, где твой гастроном?..

Ты давно уж не умеешь золотой варить металл.

По карманам ищешь мелочь, говоришь, что жить устал.

Говоришь, что все на свете, в общем, создано тобой.

И за все труды за эти ты, конечно же, герой.

И на праздник, кончив байки, пьян, конечно, и смешон,

в пудре бронзовой, без майки, ты выходишь на балкон...

 

1987

Мне обещали рай с цветами на земле...

 

Мне обещали рай с цветами на земле.

Я человек, который верит обещаньям.

Увидев ночью свет не гаснувший в Кремле,

«нет!..» говорил я всем сомненьям и печалям.

 

Мне обещали и свободу, и жилье,

мне в уши лили столько сладостей на свете,

что укрощал я нетерпение свое

и сам влезал, как патриот, в любые сети.

 

Но оказалось – обещавшие рассвет

лежат в могиле, стиснув зубы золотые.

А те, кому еще семидесяти нет,

уже рисуют нам видения другие.

 

Но что же это? Стала Родина нища?

Ушло все золото под землю с прежним кланом?

А где алмазы? Верно, тайная праща

метнула их на запад, пользуясь туманом!

 

Все стало собственностью партии и тех,

кто вышел из нее по скрытым договорам...

И только я, поднявший в рощице орех,

могу предстать как вор пред хмурым прокурором.

 

1994

Мне приснилась юная женщина, или даже девочка...

 

Мне приснилась юная женщина, или даже девочка,

я беру ее тонкие руки, кладу на бумагу

и обвожу карандашиком

пальчик за пальчиком –

и теперь два солнца со смешными лучами

в небе горят надо мной...

Мне приснилась старая женщина, или  даже старушка,

она складывает руки мои на моей груди

и зажигает свечку...

но два солнца со смешными толстыми лучами

ярче горят в небесах!

 

2000

Мне это не могло присниться...

 

Мне это не могло присниться,

был теплый вечер в сентябре.

Галдели во дворе, как птицы,

галдели дети во дворе.

И говорили бабок десять,

из окон глядя сверху вниз:

- Чего они там разгалделись?

Чего они там собрались?..

 

Они кричали. Сумрак долгий

по крышам и по стеклам тек.

И детские смешные толки

никак не мог принять я в толк.

В них не угадывалось смысла.

Звенели всякие слова.

Свистульки лопались от свиста.

Плясала рыжая братва.

 

Вдруг понял я их разговоры

сквозь золотой вечерний дым –

как бы особенные сборы,

пока мы заняты своим.

В том смутном воздухе вечернем

от нас, отдельно ото всех,

он как бы отплывал с теченьем,

их дальний, множественный смех.

 

Шли глуше сумрака приливы...

их смутный гомон, как вокзал,

все становился сиротливей,

существовал и ускользал...

Как будто покидали дети

планету нашу навсегда,

и оставались на планете

со стариками города...

 

1976

* * *

 

Моих былых грехов свидетель,

ко мне явился он домой.

Весь в инее, полураздетый,

стоит, кривясь, передо мной.

В кофтёнке женской, в шапке драной,

на кулаке наколок вязь.

Всё тот же смех его поганый,

всё также шея напряглась.

Ах, мне б его послать с порога,

но я прозрачнее стекла...

Мы с ним сидим и, ради бога,

пьём водку: – Хорошо пошла.

– Но мы, понятно, были дети...

Где взять ума нам в те года?

– Но рассказать про штуки эти...

– Да всё там чушь и ерунда.

– Но всё же рассказать не стоит?

– Не стоит. – Отодвинул стол,

он просит на похмелье «стольник».

Уходит. И опять пришеё.

Глядит свидетель прегрешений

с улыбкой мудрой, как Сократ.

Он просит денег, много денег,

но не богат я, не богат!

Мы снова вспоминаем смехом

проделки юности хмельной...

Он не уходит. Он приехал –

надолго. Может быть, домой.

Мой поезд вот-вот отойдет...

 

Мой поезд вот-вот отойдет.

Вернусь в этот город едва ли.

Повыше смотрю, в небосвод,

чтоб слезы не так обжигали.

Что – улочки наши, мосты?

Я вижу их, как на ладони.

А в небе – просторы пусты,

лишь светятся Рыбы и Кони...

Заря догоняет зарю...

И музыка в самом разгаре...

Все выше, все выше смотрю,

чтоб слезы не так обжигали.

Иль истина в этом и есть –

что мы никогда не вернемся?

Ну, были мы, были мы здесь –

а там и без слез обойдемся...

 

1999

Молодежи больше с каждым днем...

 

Молодежи больше с каждым днем.

И девиц, и юношей надменных.

Мы с тобой смущенные бредем –

помешали в их пирах священных.

 

– Кто там? – смотрят сумрачно с горы.

И прошли мы рядом осторожно.

Были мы бедны, но и щедры.

Объяснить им это невозможно.

 

Нам не нужен с водкою стакан.

Хлеб у нас и дома свой найдется.

Я б хотел услышать: старикан,

как вам в нашем космосе живется?

 

Я б ответил: знал я долгий труд,

жизнь моя сгорела подчистую.

Но и я старался свой хомут

не ронять, задрав башку седую...

 

Той России нет в последний раз,

и архивы даже все сгорели –

так считайте: не было и нас...

Вы же с неба, ангелы, слетели.

 

1997

Молчал я долго. Можно – слово мне?...

 

Молчал я долго. Можно – слово мне?

Сегодня я увидел – на поляне

лежало пулькой странное созданье,

как радио жужжало в тишине.

 

И вдруг – скорлупка разошлась, хрустя!

И голенькое, меньше спички тело

оттуда высунулось, заблестело

изогнутыми крыльями... Хотя

 

они не сразу, синие, взросли –

прошло секунды две, иль пять, иль восемь.

Вот усики веселые пошли

понюхать: что на свете? Лето? Осень?

 

Вот золотистая качнулась мгла,

и панцирь опустел, на землю съехав...

Вот новость, что, мне кажется, была

важнее всех событий и успехов.

 

Мне кажется, что жизнь зверей и трав

второй Гомер со временем прославит.

Вы мне простите, если я не прав,

Меня мои товарищи поправят...

 

1985

Мольба

 

Отпусти меня, страшилище ночное,

засоси обратно щупальца свои,

отведи свое дыхание сырое –

от него, смотри, мертвы и воробьи,

зеркала чернеют, кланяются свечи,

двери ржавчиной взялись – не отпереть!

Отпусти, хотя на вид ты – человече,

но внутри тебя дымящаяся смерть...

Ты походкой ходишь мягкою и легкой,

голос ласковей струящихся шелков...

Но топор и нож с суровою веревкой

ждут на улице твоих негромких слов.

Любишь ты с людьми по-братски обниматься,

но не вишенка алеет на губе.

Ночь, безглазая и сумрачная масса,

лезет в окна, чтобы ближе быть к тебе...

Я не верю в черта, в дьявола от века,

но бывает что-то – каждый ведь раним...

Только нет страшней плохого человека,

если долго он казался вам родным...

 

2000

Молюсь неверными словами...

 

Молюсь неверными словами,

не зная истинных молитв.

Но может нам простится с вами,

коль все-таки душа болит.

Вся сила страстного незнанья,

любви, изведавшей излом,

взойдет над домом, как сиянье,

пред тем как вспыхивает дом.

 

2003

Монах

 

В темной переписывая келье

летописи сгинувших веков,

что считал ты главным? Не веселье,

не базары праздных городов.

Это всё обыденное дело!

А вот где чума или война,

царская семья осиротела

или разворована казна –

то оставить! Пропуская снова

труд мужичий, свадьбы, песен вязь,

лишь о самом страшном чертишь слово,

лишь о смерти, втиснуться стремясь –

ибо дорог золотой пергамент...

И сегодня в страхе, словно кметь,

фолиант твой трогая руками,

я читаю лишь про кровь и смерть.

Но ведь войны длились не веками,

и чума огнем и облаками

уходила, новый царь вставал...

и пушкарь весной коня ковал...

Да, наелся я измен и яда!

И отныне мнение мое:

верить древним житиям – не надо!

Вся история земли – вранье!

Да и мы к традиции приникли.

В книгах, в телевизорах, в кино,

только то показывать привыкли,

что с кровавым прошлым заодно.

А ведь были сваты и гулянья,

песни хором и колокола...

и берез, и облаков сиянье...

Вечно жизнь хорошая была.

 

2000

Мороз такой, что роща вся седая...

 

Мороз такой, что роща вся седая.

Присел щенок пописать – и примерз,

визжит... Ножом я шерстку отсекаю –

и прочь бежит щенок... Мороз, мороз.

 

И сладко знать, что где-то близко печка,

и красный свет полкомнаты покрыл.

Скорее до калитки, до крылечка!

В такой мороз я тоже шестикрыл!

 

В такой мороз и ты меня, как ангел,

встречаешь – дальше вместе полетим...

Читаем Пушкина. Давно не плакал.

Слезой примерзну к крылышкам твоим.

 

2000

* * *

 

Мороз, любимая... Меня прости...

Как алюминием, кусты одеты,

оленей нету – одни кусты

рогами вылезли из планеты...

 

Мороз, любимая... Дай губы мне,

как искривлённое пламя свечки

с дымком у кончиков, в тишине...

Мороз, любимая... Мне будет легче...

 

Что делать, Танечка? Слова стары

и мысли, верно, и интонации.

Но сизый озноб морозной зари

все тело сдавливает до детонации!

 

Ах, кто это выдумал жестокий сказ,

что у поэтов любовей коллекция?

На чтениях – тысячи синих глаз –

иллюминаторы в море калечащее!

 

Много тянущихся – любящей нет...

Боятся любить: «Ведь у вас коллекция...

Ведь сами ж сказали – глаза в синий цвет –

иллюминаторы в море колеблющее!»

 

А я смешно одинок теперь...

И на ветру, и в чужих квартирах...

Прости, любимая... Ревёт метель,

свищет вокруг, как пятьсот реактивных!

 

Мороз, любимая... Дай губы мне,

как искривлённое пламя свечки

с дымком у кончиков, в тишине...

Мороз, любимая... Мне будет легче...

Музыка

 

Знала, как повергают в смятенье...

Под сияньем полночных Стожар,

на пластинке – невидимой тенью –

пели скрипки и табор стонал.

 

Эта музыка плачет, хохочет

среди ночи теперь среди дня,

словно в ухе сидит... словно хочет

возвратить непременно меня...

 

Помню, в гости попал я случайно.

Ты сама мне никак не мила...

А вот музыка – страшная тайна –

словно вьюга, сквозь душу текла.

 

И отныне, увидя в проулке

некрасивую шляпку твою,

вспоминаю волшебные звуки

и тебя уже... как бы люблю...

 

1990

* * *

 

Мы дети серых. Наши клички – Серый,

Малыш и Трус. И многих, верно, злят

наш говор, наши души, как консервы,

и воровской неуловимый взгляд.

Конечно, тоже в пионерах были,

частушки пели про усы в Кремле.

Потом под сапогами взрослых выли,

катаясь как собаки по земле.

И всё равно, когда нам разрешила

власть заграницу позже увидать,

слова явились мягче, чем резина,

про злобную Отчизну, вашу мать.

Мы ничего не знали! Вот слова...

 

Мы ничего не знали! Вот слова,

которые шепнули мы в начале,

увидев средь берез в оскале рва

расстрелянных... Мы ничего не знали!

 

Мы ничего не ведали о том,

что не туда вожди с наганом звали.

И что страдая, хуже всех живем,

чем дальше – хуже... ничего не знали!

 

Но самых смелых книги, дневники

дошли до нас – мы катимся в обвале...

читайте от строки и до строки!

Мы ничего, мы ничего не знали!

 

И вот уже на чтенье нету сил,

да и работа ждет... но, сердце жаля,

стоят шкафы и крови, и чернил.

Для внуков пусть! Мы ничего не знали!

 

Я подсчитал – чтоб это перечесть

лет двести нужно.. про кишенье швали...

про Сталина, про совесть, ум и честь...

Мы ничего, мы ничего не знали!

 

И не узнаем  никогда теперь,

борясь за хлеб и соль средь лжи  и стали.

Лишь иногда в туман откроешь дверь –

кто постучал?.. Мы ничего не знали.

 

1994

Мы с тобою, мы с тобою...

 

Мы с тобою, мы с тобою

десять лет живем мечтою –

будут белые сады.

Ничего, что зной покуда,–

будут вишни, будет чудо

возле розовой воды.

 

Мы с тобою, мы с тобою

двадцать лет живем мечтою –

деревянный встанет дом.

Ничего, что пыль покуда –

будут дети, будет чудо,

три скворечни над крыльцом.

 

Мы с тобою, мы с тобою

тридцать лет живем мечтою –

будет хлеб и молоко.

Ничего, что дым покуда –

будут внуки, будет чудо,

звезды в небе высоко.

 

Мы с тобою, мы с тобою

сорок лет живем мечтою,

друг от друга пряча боль...

Ничего, что дождь покуда,

будет вера, будет чудо,

будет правда, хлеб и соль.

 

1988

Мы – мечтатели. Это скажу не в укор...

 

Мы – мечтатели. Это скажу не в укор.

Только, может быть, тихо склонившись в печали...

Рассыпа’лся наш дом, разлетался наш двор,

ну а мы всё мечтали, мечтали, мечтали...

 

Там вон встанут сады, здесь раскинется  мост...

электричество с музыкой грянут средь полдня!..

Окна выпали прочь... потерялся погост...

И бредешь ты с улыбкой, ни беса не помня!

 

Кто такой? И откуда? Мечтал-то о чем?

Только знаешь – в ту сторону вроде смотрели...

И сидит население всё под плетнем

и задумчиво, сладостно дует в свирели...

 

1987

Мы – невеликие умы...

 

Мы – невеликие умы.

Начнем задумчивые речи –

и тут же усмехнемся мы:

– Спроси о чем-нибудь полегче!..

 

Но почему же, почему

сгорают души, меркнут рощи,

уходит женщина во тьму?..

Спроси о чем-нибудь попроще.

 

И только с желтым ранцем сын,

от вдохновения бледнея,

подаст задачник: – Ты спроси-

спроси чего-нибудь труднее!

 

1987

На ветровом стекле дождинки в цвет стекла...

 

На ветровом стекле дождинки в цвет стекла,

как будто слабой тушью обрисованы прилежно.

Они шевелятся. И вот – одна стекла.

Другую повела. И увела небрежно.

Да, увела. И вот еще две-три слились,

лениво тронулись, организуясь просто.

Все так медлительно!

Лишь только ветра свист

мне говорит, что скорость девяносто.

 

1965

На дороге снег подтаял, стал прозрачным...

 

На дороге снег подтаял, стал прозрачным...

или кучей тут растоптаны очки?

Мы идем в сады, от ветра лиц не прячем –

ярко, словно вновь весенние деньки.

Только там, за горизонтом, непогода

все же зреет – ведь не врут календари...

Но в малиннике пока что запах меда,

и трава взошла зеленая, смотри.

Пес лежит в ногах весь день, зевает, сонный,

Ну конечно же хозяину подстать...

А закат уже багряный, раскаленный...

Будет ветер словно старость нарастать.

 

1998

На закате, средь серых клубов...

 

На закате, средь серых клубов,

синих ядер и красного пыла,

над землей, над страной городов

это облако белое плыло.

 

На углу продавался задешево язь,

в телевизорах двигался лик президента...

но смотрели все люди, как в небе светясь

плыл облако белое это.

 

1989

На заре в окно сквозило...

 

На заре в окно сквозило,

вышел к вишням недозрелым...

Здравствуй, красное светило!

Через час ты станешь белым.

А чтоб цвет страны сменился,

век понадобился страшный.

Кто-то пил, а кто молился,

кто-то бился в рукопашной...

Ах, о чем ты, мать честная,

в этот час твердишь прекрасный,

вишенки перебирая –

шарик белый, шарик красный...

 

1996

На машине

 

Ветер, сучья ломая, несется по голым лесам.

И макушки берез оттянуло – как связкой канатов.

Ветер с юга на север. А снег – словно мед по усам –

выпал раз и взлетел – и суглинок серебряно-матов!

 

Мы толкаем плечом этот ветер как сумрачный воз!

Мы, спиною толкая, бредем... Так и время проходит...

Только что там, пыля, за боярышником пронеслось?

Это чудо железное – быстро машина подходит.

 

Ты – в кабину, я в кузов... Смотрю на дорогу, назад,–

из-под наших колес выбегает, уносится, вьется...

Выскользают холмы. Старый мост. Черный пруд.

                                         Белый сад.

Подо мной ничего уж, наверное, не остается!

 

Словно из сундука – эти реки, луга, города,

где любил я тебя, целовал и метался в разлуке...

Ветер в детстве был сильный. И медленно плыли года.

А потом нас машина взяла – я тяну назад руки!

 

Ты постой, погоди, красный лист на замшелом пеньке!

Ты постой, не беги, свет в окошке, и хлеб с горсткой

                                           соли...

С громом из-под меня – мост железный на темной

                                          реке.

С плачем из-под колен – бесконечное белое поле.

 

1988

На огороде

 

Под горячим стеклом из земли

два зелененьких уха взошли.

Ты стекло отняла, отразившись

в том листе, и себе поразившись!

Ты такою себя не видала...

Ах, для радости надо так мало!

Да и пес твой воззрился в стекло –

две богини здесь реют светло...

 

2000

На уроке физики

 

Любовь свою, тоску земную

Сожму в зубах...

Знак заземления рисую,

Как женский пах.

 

1964

На чердаке

 

Это сом иль облако в реке?

Светит месяц, как ладонь твоя...

Вот и я сижу на чердаке,

воробей с душою соловья.

Скрип уключин в камышах замолк...

Ящерка сверкнула, как кристалл...

Вот и я запел, как старый волк,

что всю жизнь собакой быть мечтал.

Побегу сквозь ночь тропой твоей,

буду пить вино с горчинкой слез.

И в траве усну, как муравей,

все мечтавший стать, как паровоз...

 

1998

Над бечевкой, над тенью, над синей рубашкой...

 

Над бечевкой, над тенью, над синей рубашкой,

над веселыми козами новой России,

исчезает и вновь появляется бабочка,

развернувшая крылья свои золотые.

А со свету войдя в дом угрюмый и каменный,

я не сразу увижу – засветится еле

эта женщина милая с грудкою пламенной,

что раскинула руки на темной постели...

 

2000

Над лесом сизым средь планет горит подсудно...

 

Над лесом сизым средь планет горит подсудно

звезда, меняющая цвет ежесекундно,

Она то голуба, рыжа, то с зеленцою,

то вдруг прозрачнее плаща девчат весною .

Ее сигналы чужды мне и непонятны –

в озера льются в тишине и на поляны.

Ее сигналы мне близки и так тревожат:

они сегодня у реки коней стреножат.

И где-то электронный мозг, чудак, тихоня,

к разгадке не достроив мост, сгорит сегодня,.

А может, не нужна она? В дали туманной

пусть эта хоть звезда одна пребудет странной!

Над лесом сизым средь планет пусть бродит смутно

звезда, меняющая цвет ежесекундно...

 

1965

Над речкою осины играют на ветру...

 

Над речкою осины играют на ветру,

как золотые плитки под быстрою водой...

Ах, то ли это птицы мелькнули поутру,

а то ли это рыбки шарахнулись струей...

И только день ноябрьский всю правду обнажит.

Прозрачные миры разделит лишь зима...

Ну а пока щуренок поверх ствола бежит,

и птичка под водою летит, сойдя с ума...

 

1998

Над степью хакасской взрываются грозы...

 

Над степью хакасской взрываются грозы,

темнеет земля и белеет земля.

Помет лошадиный, как серая роза,

лежит на холме среди пут ковыля.

А красные скалы, а красные склоны,

а желтые горы уходят во тьму.

И где ты ни встанешь – планета наклонна,

и мир весь ответит, коль крикнешь кому!

Отары овец тихо дремлют в низине,

средь синего лотоса и чабреца.

Но движется ливень медведем в малине –

шумя, и сопя, и ломя до конца!

Ты кепку поймал. Ветер сумрачным жаром

пред самым дождем наступает от гор.

И рухнули жерди старинной кошары,

кизяк покатился, сморгнуло костер...

И вздрогнули кони, и морды задрали,

и от наслажденья застыли они.

Вот смутными стали. Вот белыми стали

за бешеным ливнем, у тучи в тени.

А в серой степи, возле каменных чудищ,

ягненок с зеленым числом на боку

и блеет и мечется... Ты не забудешь,

как солнце могильники жгло на скаку.

Как ливень, погаснув, с веселой отвагой

опять накрывал этих скал красноту,

как будто седой папиросной бумагой

прекрасное в книге веков паспарту.

Как на день сто раз изменялась погода,

как шли мы, склонясь,– то на свет, то на тьму;

и легкие жгла нам ознобом свобода,

и все мы кричали. Зачем? И кому?..

 

1988

* * *

 

Налетела гроза,

засверкала глазами.

Страшноваты глаза –

это знаем и сами.

Гром гремел, словно

Бог разговаривал гневно.

И родился цветок,

голубой – с ноготок...

ну, совсем пустячок!

Но очистилось небо.

Нам не знать, для чего

тратит силы стихия...

Отдавать существо

в мотовство, в колдовство

может только Россия.

Наслаждаюсь одиночеством...

 

Наслаждаюсь одиночеством:

лес, малина да репей.

В небесах шмели проносятся,

рядом едет Енисей.

Я уснул в траве, как маленький...

скачут птицы, учат петь...

и наверно, это маменька

в старой шубе, как медведь...

 

1996

Наступает орава олухов...

 

Наступает орава олухов,

бледных, умных.

В комнате душно.

– Ну, зачем тебе столько подсолнухов,

а, Андрюшка?

Сотня красных здесь, триста медных...

(Посоветовать каждый горазд!)

А подсолнухи на мольбертах,

как пощечины хамам, горят!

А подсолнухи-то хорошие.

Точно в ядерном вареве мокли.

А подсолнухи – как колесики

огненного перпетуум-мобиле!

(Лишь искусство вечно на свете ведь...)

И Андрей поправляет штаны:

– Вот спасибо, зашли посоветовать.

Мне советы очень нужны.

Вот еще я хочу подсолнух,

желтый с синим, но чуть золотым...

Я намазал вон там. Пусть подсохнет.

Если выйдет что – поглядим.

Вы, конечно, правы, чего уж там,

что сужаю свои возможности.

Но ведь все мы ходим под солнышком,

но ведь все ходим под совестью!..

– Ты, Андрей, обратись к человеку.

К стройкам. К атому. К нашему веку...

(А подсолнухи гудят опаленно,

точно праздничные стадионы.

И тревожные есть, онемелые,

будто в полдень солнца затмение!)

– Вот и я говорю: сужаю.

Что мне делать с ними, не знаю.

Но один еще можно? Под заревом

облаков... Там подумаю я...

И довольные этим признанием

люди

          многозначительно переглядываются.

 

1973

Наступили огромные дни...

 

Наступили огромные дни,

ночь теперь мимолетнее птицы.

И на утреннем небе огни –

словно желтые буквы страницы.

Рано. Птицы в скворечниках спят,

и росу не осыпали звери.

Но уже потихоньку скрипят

хлеборобов и физиков двери.

Выключайте на улице свет!

Миллионам пора на работу.

И машины, машины след в след –

к институту, колхозу, к заводу...

Опоздал – покажи на часы.

И руками маши – дозовешься,

подберет самосвал и такси,

чего вечером ты не дождешься.

Этот час – он особенный час!

На работу идем, делать дело.

Уважая друг друга. Смеясь.

Окликая всех девушек смело!

 

1976

Наш самолет кружился три часа...

 

Наш самолет кружился три часа,

как коршун, накренясь над темным полем.

Про совесть я подумал – нечиста...

Что происходит, я мгновенно понял.

Но летчики, спалив свой керосин,

стальную дуру посадить сумели...

И вот стою в слезах среди равнин.

Так сладко жить безгрешным средь метели!

 

1998

Нашел в чулане детские стихи...

 

Нашел в чулане детские стихи.

Сел почитать под крылышками ставен...

Тут не любовь кричит, не петухи

поют, а Ленин действует и Сталин.

А коль заря – то красная заря,

и коль цветы, то навсегда багряны,

поскольку тут же рифма «Октября»...

А меж стихами – эти великаны.

Я сам рисую профили вождей:

усы, усы с бородкой, два прищура...

И стыдно мне, хотя в стране моей

и не таких ломала диктатура.

Я не был в ссылке, я не грыз металл

решетки ржавой в темноте подвальной,

я просто обводил и штриховал,

и что всего ужасней – машинально!

Я и сейчас могу, закрыв глаза,

черкнуть их профили одним движеньем.

Да что там я, коль в небесах гроза

выводит те же лица: Сталин, Ленин?!.

О Боже, властною  рукой сотри

черты убийц, верни простое зренье,

чтоб я увидел бледный цвет зари

и скромных трав зеленое цветенье!..

 

1994

Не будем про политику при встрече!...

 

Не будем про политику при встрече!

А станем слушать музыку ночную!

Мы зажигаем, как в театре, свечи.

Мы разливаем водку голубую.

И музыка гремит – зовет Бетховен

в борьбе объединяться все народы.

А что же наш народ? Угрюм, бескровен?

И снова речи про зарю свободы...

 

Не будем про политику при встрече!

Начнем стихи читать за крепким чаем.

Мы зажигаем, как бывало, свечи.

Гостей печальных весело встречаем.

И страстно шепчем пушкинское слово...

Но столько силы в гениальном слове:

«Товарищ, верь, взойдет она!..» – что снова

мы говорим о бедном Горбачеве.

 

Не будем же при следующей встрече!

Давайте о любви за черным кофе.

Мы зажигаем, как в театре, свечи.

Ты, как Христос с Марией, на Голгофе.

И слышен ропот: «Как любить мне труса?

Ведь хочется – борца, что мир разбудит?

И скажет правду?..» Как же это грустно.

Наверно, мы больны. Но что-то ж будет?!

 

1989

Не в борьбе с краснозубыми львами...

 

Не в борьбе с краснозубыми львами

гибнут люди, а часто в борьбе

с одиночеством или мышами,

свистом ветра в полночной трубе.

 

Не пожары, вселенские грозы

нас размечут с тобой по стране,

а обычные женские слезы,

сор в квартире, паук на струне...

 

И не в черном сопящем вулкане

задохнемся, сжимая блокнот,

а на долгом ином заседанье,

иль увидев в окно самолет...

 

В небе синем, ласкающе-синем

голубые растут облака.

Мы погибнем, погибнем, погибнем

от какого-нибудь пустяка!

 

Поскользнувшись на корке арбузной...

Угодив под крутящийся мяч...

Молодой... Золотой... Безоружный...

На крыльце уплетая калач...

 

Так спускайтесь в вулканы Камчатки!

Так спасайте в пожары людей!

Так вступайте с чудовищем в схватки!

Чтобы не было для мелочей

даже часа, минуты, секунды!..

 

1987

Не огорчайся. Всё пройдет...

 

Не огорчайся. Всё пройдет.

Пусть не сегодня. Скоро-скоро.

Тень тучи дальше уплывет,

гася прозрачные озера.

Не огорчайся. Так нельзя!

Твои сомнения напрасны.

И возвратятся в дом друзья,

и песни будут их прекрасны.

И поздней ночью, по одной

гася все лампочки по дому,

она останется с тобой

и больше не уйдет к другому...

 

1982

* * *

 

Не одышки боюсь, не удушья,                   

а ужасно боюсь малодушья,

жарких слез... как цыплёнка цеплянья –

за любимых, за неба сиянье...

Царь приди иль врачей три еврея,

застолбить не получится время.

Так пускай же, как белая рыбка,

на зубах засияет улыбка!

Мы не первые, мы не в последях...

Кто-то скажет: легко после этих.

Не скажу, что непременной карою...

 

Не скажу, что непременной карою

нам грозит любой житейский путь.

Но сады становятся Сахарою,

если храбро реки повернуть.

 

1998

Не смеха жажду я – печали...

 

Не смеха жажду я – печали,

когда горит вокруг земля.

Над чем так долго хохотали?

И я здесь хохотал, и я...

Коль попадет смешинка в горло,

мы ничего не пощадим.

Но что ж глазам темно и горько?

Опять над родиною дым?

Не в дыме дело. Слезы это...

рождает их великий смех,

когда смеешься против света,

когда он – грех.

 

1997

Не удержался я от горьких слез...

 

Не удержался я от горьких слез,

поцеловал конверт и – бросил в ящик...

Ответа нет и нет. Стоял мороз.

Наверно, мой конверт подвис, примерз?

Что ж, подождем весенних дней щадящих...

 

1998

Недвижен лес в блестящей паутине...

 

Недвижен лес в блестящей паутине,

он полон ягод, полон колдовства.

Ты вдруг увидел – на одной осине

затрепетала вся ее листва.

Хоть нету ветра ни малейшей силы,

хоть прочий лес вокруг от солнца пьян,–

запрыгала, забилась, забурлила,

как будто древо треплет ураган!

И стихла вмиг... Не смейся, как другие,

над этим чутким деревцем в лесу.

Пусть остальные дремлют, золотые,

не проронив медовую росу.

Не смейся, а подумай – может, правда,

подходит мрачной непогоды мощь?

Да ты и сам, как та осинка, завтра

вдруг первым что-то страшное поймешь...

 

1988

Недосказанность – не случайна...

 

Недосказанность – не случайна,

если ясно, что есть она...

Жизнь светла, как девичья тайна.

Как мужская сила, темна.

Пишем книги. Рисуем картины.

Цифры делим. Нули как цепь...

Лбы нам исчеркали морщины,

точно трещины – желтую степь.

Как мы шли босиком стернёю!..

Но я знаю – минуют года –

снова, заново перед страною

все оценится. Навсегда.

А пока научились намекам,

не имеющим веса словам.

Научились приписывать мертвым,

что отстаивать хочется нам.

 

1989

Некрасивая женщина

 

Кто любит, видит в ней совсем иное –

таинственный, как ночь, лиловый взгляд,

и платьишко, как дерево живое,

и уст надменный яд...

Не правда ль, каждый истинную цену

сам знает о себе? И уж она

в огонь высокий не пойдет – на сцену,

но – в истинное пламя, как жена...

 

2001

Нет, я еще скажу, нет, я еще поведаю...

 

Нет, я еще скажу, нет, я еще поведаю,

как нам далось легко, светло, как сон во ржи,

то, что на свете называется победою –

а почему? А мы не знали лжи.

Нет, ложь была, была, неслась над нами тучею,

и огненной реки шипела полоса!

Но шли дорогой мы, дорогой самой лучшею –

из глаз в глаза.

 

1998

Никто не спасет никого...

 

Никто не спасет никого.

И каждый, как волк, обречен.

Ни бабушкино колдовство,

ни верность великая жен

не даст ничего, ничего.

 

Взрывается яблонный плод

игрушкой бумаг и чернил.

Хватаешься изо всех сил –

но двери все тают, как лед.

Я жизнию не дорожил.

 

Теперь же глазаст, как дитя,

стою над веселым цветком.

И всем говорю не шутя,

что год как с синицей знаком.

Ее говорю языком.

 

Меня понимает и пес.

И робкая в поле овца.

И пестрый веселый овес.

И конь впереди колеса

рассказывает чудеса...

 

1998

Но ведь было же светлое что-то...

 

Но ведь было же светлое что-то,

не сплошные и ересь, и блажь!

На лугах восхищала работа,

где закат – словом не передашь.

И ведь было же что-то святое,

не поганцев единственный смех!

И ведь было же что-то другое,

что совсем не похоже на грех.

И соседка в сиреневом платье,

в туфлях простеньких без каблука

отстранялась во тьме от объятья

и смотрела – горят облака...

 

1988

Новый год

 

Хотелось жизнью легкою

пожить, да сборы долги...

Магнитофонной пленкою

обмотаны все ёлки...

Тропа была не узенькой,

но замерло кочевье.

Умолкнувшею музыкой

опутаны деревья...

 

1998

Ночное шоссе

 

Едем, едем мы издалека.

По ночам поля необозримы.

Впереди два красных огонька.

Обойдем. Теперь совсем одни мы...

Выплывают к нам из темноты

зеркалом светящиеся знаки.

Лишь проедем – и они пусты

и мертвы, как те холмы во мраке.

Свет наш краткий движется средь тьмы.

Заблестит зигзаг. Иль плоскость круга.

Словно жизнь лишь там, где живы мы,

мы, не разглядевшие друг друга...

 

1988

Ноябрь

 

Кажется, в других уже веках –

сверстники мои, лихой народ,

гулкие пробеги на коньках,

тонкий прогибающийся лед.

Главное успеть! По темноте

побыстрее, а не то беда.

Разогнался, махом пролетел!

Оглянулся – там уже вода...

Сколько раз я вспомню этот лед,

вечер тот, безумный наш азарт...

Человек серьезный не поймет.

Мама громко плакала: назад!..

Девы молча стыли у реки,

но блестел восторженно их взгляд.

И с судьбой играли дураки.

Нас красиво освещал закат.

 

1998

Ну, что слова? Зачем слова?...

 

Ну, что слова? Зачем слова?

Что эта дымка золотая?

Послушай, как скрипит трава,

сквозь старый корень прорастая.

И как живая синева

среди камней и рыбок вьется.

А что слова? К чему слова?

Теперь любая чушь поется.

Ей передай с собой в полет

не строк размашистых тетради,

а немоту в тяжелом взгляде –

она поймет, она поймет...

А если не поймет – дари

ей золотые безделушки,

и в эти розовые ушки

все говори и говори...

 

2003

О чем вы в красном небе, иволги, поете...

 

О чем вы в красном небе, иволги, поете,

сверкая золотом подкрылий на березах,

ловя лучи заката в быстром перелете?

О ночи дума? О вороньих ли угрозах?

О чем вы, люди, тихим вечером запели –

когда не свадьба и не праздник календарный –

кто за столом пустым, а кто уже в  постели,

а кто в окне ловя небесный свет янтарный?

О чем все эти трели, сладостные звуки?

За что тревожится  душа всего живого?

Ребенок перышко отца хватает в руки

и пишет, сам еще не зная, что за слово...

Но ведь кому-то благодарно сердце птичье!

Кому и люди бы отдать любовь желали!

Пред мраком ночи – между нами нет различья.

Мы, понимая все друг друга, смотрим в дали...

 

Но утром встанем живы – будет мир? Едва ли...

 

2003

О чем еще...

 

О чем еще

писать стихами,

когда –

ты присмотрись

всерьез –

столбцы стихов

похожи сами

на светлые

стволы

берез?..

 

1969

О, сколько по углам России...

 

О, сколько по углам России

клянущих скучное житье,

поверивших в чины большие,

в предназначение свое!

Все временно, по мыслям вашим:

и этот дымный городок,

и эти глиняные вазы,

и с пивом кисленьким бачок...

Вы временно дела ведете.

Испытывая тайный зуд,

вы ждете, вы годами ждете,

что вас приметят, вознесут.

Ночами северным сияньем

над вами плещутся мечты:

успех, народное вниманье

и в голубых огнях мосты!

Вы вновь меняете работу,

и вновь – тоскливая она,

вы бьете тонкую реторту,

идете сеять семена.

Опять вполсилы, в полвниманья,

в тоске бессонниц по весне,

все в ожиданье, в ожиданье

чего-то главного извне.

Подходит осень, оголяет

кленок, что у окна стоит...

А где-то гении гуляют

в волшебном зареве столиц!

 

1965

Обида

 

Позади окопы, смерть, скитанья...

Что осталось? Кажется, одно –

шляться по пивнушкам... ведь с годами

красен мир сквозь красное вино.

Ты сидишь, былое вспоминая...

ржавь бинтов, истошный вопль атак...

Истина тогда былая такая:

красен мир, покуда красен флаг!

Но теперь-то все вокруг иное.

Продают на рынке ордена.

Даже знамя, с цифрой, боевое,

пронесли два смуглых пацана.

От обиды страшной зарыдавши,

подбежал и вскинул ты кулак.

Но толпа, вся в золоте и замше,

засмеялась: – Отойди, мудак!..

Вот сидишь и пьешь вино из банки.

Рядом пулеметом – домино...

Будьте прокляты! Забудьтесь, танки!

Красен мир сквозь красное вино!

Но поверь мне, что на белом свете,

старый воин, ты не одинок.

В пестрой куртке ходит у соседей

весь в наколках страшных паренек.

Ты ему однажды буркнул: – Пули

нюхал ты, наверное, в кино?..

Он, штыком изрезанный в Кабуле,

говорит, что тоже пьет вино.

Не вождей, так нас сжигает совесть...

Я не воевал, но все равно

за убитую цензурой повесть

поднимаю красное вино.

Выпьем за мужское наше братство,

сладкий пламень долга, черный дым.

И по порученью государства

мы друг друга поблагодарим.

 

1996

Оборванные строки

 

Лист пятипалый, очень скоро,

как странный танец Петипа,

кленовый лист проскачет в город,

лист пятипа...

 

И вскрики чаек в день жестокий,

где лист багряней кумача,

запомнятся как Петр Чайковский,

как скрипка Ча...

 

2000

Объясни мне, дедушка, как на свете жить?...

 

– Объясни мне, дедушка, как на свете жить?

– Есть простое хлебушко, чисту воду пить.

– Объясни мне, старенький, верить мне в кого?

– А носи ты валенки, больше ничего.

– Объясни мне, родненький, а любить кого ж?

– И не трогай родинки, зеркало положь.

– Дедушка ты седенький, ласковый, родной.

На, пощелкай семечки, я вернусь с зарей...

– Ты бы мне, родимая, подала огня...

– От огня от дивного вся сгораю я...

– И еще мне водочки в чарке поднеси...

– От укуса волчьего боже пронеси...

 

1976

Ода скорости

 

Чудак человек! Снимите очки –

ребенок во сне сжимает кулачки.

Он двигает ими, поборов скованность,

как будто переключает скорость.

Хоть мамино варенье и рядом школа есть –

снится Валерию скорость!

Ах, скорость! Она в крови у людей...

ЗИСы срезаются на поворотах,

ракеты сходят с орбиты своей,

сгорают в подсолнухах, на огородах.

Ну, что же, шляпы снимите, мужчины...

Валерка, скорость!

                    ... Кузов машины.

Мимо леса летим. И завеса

пятен солнца щекочет висок.

Выплывает, как линь, из-за леса

еще более дальний лесок!

 

Арба – старуха.

Лодка – стара.

Жарь возле уха

плазмы струя!

Мы памятник скорости

поставим вскорости:

вдоль постамента черна черта,

на постаменте –

                  ни черта!..

 

1964

Одинок, как морская ракушка...

 

Одинок, как морская ракушка

среди гаек стального завода.

Как часы под названьем «кукушка»

средь лесного живого народа.

Как колодец глубокий-глубокий,

позабытый на дне океана.

Как поэт молодой и высокий,

что достал Гулливер из кармана...

 

2000

Одиночество

 

Глядя в темные зрачки собаки,

все ж боюсь поверить до конца,

что она все понимает... враки,

думаю я тускло у крыльца.

И погладив лошадь возле речки,

заглянув в огромные глаза,

полагаю я, чтоб было легче:

ничего не смыслит, ни аза.

И синичке я подсыплю проса,

я с улыбкой даже подпою,

но я знаю: проживает просто

птичка жизнь недлинную свою...

Но порой задумаешься в страхе,

как во сне, средь тишины ночной:

вдруг они умны – собаки, птахи,

лошади над лунною рекой?

Да и все восторженные твари –

среди трав живые фонари,

и пустынь безбрежных государи,

и морей бунтующих цари...

И они все мучаются, глядя,

как мы мним, что одиноки мы,

лошадь холя и собаку гладя,

и кормя синичку средь зимы...

 

2000

* * *

 

Ожидание грозы –

словно красной буквы Рцы...

ну, когда ж проснутся боги?..

Ждут сияния низы –

травы, пыльные дороги.

 

Ждут хоть молний, хоть беды,

только бы живой воды...

Небо захватив в объятья,

ты отставил все труды,

но не вздумай слать проклятья.

 

Грянет ливень. Ты в слезах

припадёшь к лиловой тине.

В вековой бесплодной сини

благодарен будь пустыни.

Ты очнёшься на цветах.

Они опять, опять в России...

 

Они опять, опять в России

во тьме летящих крыш и крыл

минуты мира роковые,

о коих Тютчев говорил!

Чего же льешь в испуге слезы?

Не ты ль мечтал еще вчера

про очистительные грозы,

про марши страшные с утра?

Вернулась эра революций...

Так и смотри теперь, родной,

в огонь, где жил дружок твой лучший

(но он был против, он другой)...

Державу рассекли границы.

На станциях гремит грабеж.

И даже вождь людей боится.

И ты по-новому поешь.

Поешь забытые романсы

про соловья и белый сад...

А лунные лучи, как масло,

на черном сухаре лежат.

Коль все опять во имя воли,

счастливой доли большинства,

терпи и не вопи от боли...

Не жди мгновенно волшебства.

 

1990

Они устали

 

Я помню их – сидят, обриты.

А я стихи читаю им

про космодромы и орбиты,

про алый земляничный дым.

Я говорю им: торопитесь

с чубами выйти – мой совет,

и в хаты белые бегите,

где, может, мамы уже нет...

в край петушиный, в наши села,

в неоновые города...

Для честной корки хватит соли,

найдется для ухи вода...

 

Мальчишки смотрят виновато,

здесь места больше нет ворью.

– Да это ж славные ребята! –

я капитану говорю.

А капитан мне: – Что ж, пройдем

по коридору – дверь с замком!

 

Заходим. Парни впопыхах

встают – и к войлочной обувке.

А что у них там на ногах?

Татуировка. Буква к букве.

И я вчитался, наконец,

и разобрал: ОНИ УСТАЛИ.

Две строчки голубых. Венец

многозначительной печали.

Да, там не якорь, не орел

и не корабль у скал замшелых...

ОНИ УСТАЛИ – я прочел

на их стопах молочно-белых!

 

Мальчишки, братцы, вот те на...

И отчего ж они устали?!

Вы что – шагали дотемна

в сожженные войною дали?

Вы что – месили грязь дождей,

спасая скот от наводненья?

Медведя на спине своей

несли с охоты в воскресенье?

 

Но фразы эти говоря,

я думал, что я прав едва ли,

что, может быть, читаю зря

здесь вдохновенные морали.

Ведь все-таки жила вина

в глазах блеснувших капитана,

во мне самом... Жила она,

хоть и была она туманна.

 

Мальчишек рыжая братва

нам все ж внимала понемногу,

носы упрятав в рукава,

ногою закрывая ногу...

 

1976

Оно так быстро исчезает...

 

Оно так быстро исчезает –

не птица и не самолет,

а то, что мнится и витает,

восторгом тайным душу жжет.

Когда б запомнить было можно

всю бурю мыслей, жарких чувств,

рукою записать надежно...

но я никак не научусь.

Стою ослом среди стихии...

Но разве я один угрюм?

Да ведь и люди все другие

полны, как морем, чувств и дум.

И хоть вина мы наливаем,

и пьем его, не пряча глаз,

но никогда мы не узнаем

всего, что есть и было в нас.

 

1998

Опушка

 

А небо розовое блещет,

и дышат по логам цветы,

и дева юная трепещет

здесь, у границы темноты.

Но не ножа она боится,

не рыси бешеной с небес –

а что свидание состоится...

и все равно ступает в лес.

Она и видит и не видит,

она идет изо всех сил...

Вечерний свет ее навылет,

как будто стеклышко, пронзил...

 

2000

Оратор. Воспоминание

 

Жарко!

Суслик – ванькой-встанькой

у дороги на виду.

Я иду с комсоргом Танькой,

речи дерзкие веду.

Мол, стишки-стихотворенья

о героях, о хлебах –

как со звездочкой печенье

у халтурщиков в зубах.

Что нужны иные фразы,

силой полные слова,

чтоб врезались, точно фрезы,

в круглую болванку лба!

Не бояться правды, солнца,

чтоб в райкоме на сей год

розовее поросенка

на столы не лег отчет...

С губ утерши пот соленый,

часики подняв к глазам,

Танька говорит серьезно:

– Так же выступишь и там!

 

Хорошо. Я в город еду.

Я к трибуне выхожу...

Только вот в минуту эту

смелых слов не нахожу.

Ледяной стакан хватаю...

мысли даже не связал...

на портреты я взираю

и смотрю в притихший зал...

И – помимо моей воли –

вдруг слова мои – умру!.. –

что-то там о шумном поле...

и о флаге на ветру...

Мол, у нас любой – Стаханов...

Смерть буржуям в их «раю»!

Я уже почти стихами

за трибуною пою!

И в президиуме важном

мне кивают: молодец!

Языком пустым, бумажным

шпарю я. Уже конец.

Что-то мямлю о героях,

о рассветах, о коровах,

что дела наши бессмертны...

перевыполним ужо..

 

И трещат аплодисменты.

Неужели хорошо?!

Нет, конечно. Стыдно... правильно...

Понимают все, что нет...

Так кончается собрание.

И народ идет в буфет.

Молча пью в сторонке пиво,

сигарет глотаю дым.

Улыбаюсь людям криво...

Что скажу я там, своим?!

 

1964

Оркестр

 

Как ветер гонит в озими зеленой

широкую лиловую волну,

как молния пронзает свод студеный

(а отблеск в речке мечется по дну),

как откликается на свист синица,

на крик отчаянья – в чащобе волк,

а в книге открывается страница

сама – над ней ты плакал, спать не мог...

как псы лежат послушно у порога,

как над кладбищем вдруг качнется крест,

как все живое слушается бога –

так слушался тебя чужой оркестр!

Еще вчера игравший тускло вальсы,

на хлеб чтоб заработать и вино,

сегодня он не то чтобы старался –

с тобой был наравне и заодно!

Твои худые руки трепетали

над бедною провинцией моей.

С усилием из тины вынимали

на божий свет огонь, живых людей!

И каждое движенье – пальцем, бровью,

ловилось, принималось на лету

с великой исстрадавшейся любовью,

когда нет страха глянуть за черту,

когда немеет, как от страшной вести,

душа, и скрипки воют, как леса,

и если ты шепнешь: умремте вместе –

как ангелы, все выйдут в небеса!

А ветер гонит в озими зеленой

широкую лиловую волну,

а молния пронзает свод студеный

(и отблеск в речке мечется по дну)...

и псы лежат послушно у порога,

и над кладбищем вдруг качнется крест...

Так все живое слушается бога.

Так слушался тебя чужой оркестр!

Они тебя отныне не забудут.

И выбор здесь для них теперь суров:

погибнут в нищете или – пребудут

высокою семьею мастеров!

 

2000

Оружейный магазин

 

Когда ты в магазин заходишь,

что всем охотникам знаком,

ты с ясной дроби глаз не сводишь –

она волнами под стеклом!

Есть черная, крупней гороха,

а есть и вовсе – как пыльца,

но это все летит неплохо

в оленя, в рыбу и птенца.

 

И мысль ужасная терзает,

что через день, пусть через год,

все это, шерстку опаляя,

в живое, нежное войдет!

Я повторяю: «Неужели

по розовым лесам страны

все это ляжет в чьем-то теле –

дробь, что мешками у стены?!»

 

Смотрю на яркую новинку –

ружье из трех стволов... И вот

благословляю ту дробинку,

что мимо в воздухе пройдет.

И потолкавшись в груде тесной,

что рвется к пуле и ножу,

я с этой слабою надеждой

из магазина выхожу...

 

1995

Осенняя песенка

 

Желтый лист, осенний путь в дорогом краю...

– Расскажи мне что-нибудь... – Я тебя люблю.

 

Светит месяц в вышине, смотрит в жизнь мою...

– Что ты знаешь обо мне? – Я тебя люблю.

 

Травы в зябком серебре, конь припал к ручью...

– Расскажи мне о себе! – Я... тебя люблю.

 

– Не люби меня, дружок, позабудь навек.

Я пропащий, видит Бог, грешный человек.

 

Я любила, как во сне, сладко и светло...

Отгорело, как в огне, снегом занесло...

 

Кто обманут был хоть раз, тот уже другой.

Ну, прощай, исчезни с глаз... – Я хочу с тобой!

 

– Ну, зачем тебе, зачем эта маета?

Позабудь меня совсем, я давно не та.

 

Прокляни меня, забудь красоту мою.

И прости, и в добрый путь... – Я тебя люблю!

 

Светит церковь на крови, смотрит в жизнь мою.

– Что ты знаешь о любви? – Я тебя люблю.

 

Слышно в поле храп коня, ветер по жнивью...

– Что глядишь так на меня? – Я тебя люблю.

 

– Милый, странный человек, глупый, золотой...

Полюби меня навек. Я уйду с тобой!

 

1987

Оскорбление

 

Ветер с севера – это к морозу.

Каменеют деревья в лесу.

Выбиваются мерзлые слезы.

Словно спичкой ведешь по лицу.

Обжигает ружьишко стальное.

Тело жгут мне ключи – сквозь карман...

Как ты дома? И что там с тобою?

Ты одна? Я один средь полян...

Может, в шутку, а может, серьезно –

дома запер тебя в первый раз.

– Посиди без подруг,– молвил грозно.–

Без пустой болтовни, без проказ.–

Оскорбленно блеснула глазами,

усмехнулась и тихо легла.

Я пошел голубыми полями,

но меня вдруг тоска догнала.

Не стреляю я белого зайца

и не целюсь в зрачок глухаря...

Приближайся к окну, приближайся –

кто-то там, на снегу января!

Он смеется, он машет руками,

он беззвучно кричит о любви.

Ты откроешь своими ключами –

у тебя на груди есть свои.

Раскаленные и золотые!

Поцелуем остудите их...

Ветер с севера. Ветки седые.

Звон железных ключей ледяных.

 

1988

Оставь меня в покое, пес...

 

Оставь меня в покое, пес.

Оставь в покое, местный вождь.

Я здесь задумался всерьез –

сержант милиции, не трожь.

Ну что с того, что посреди

на площади я час стою?

Листовки нету на груди,

в кармане бомбу не таю.

Я сам не знаю, для чего

смотрю, наморщась, в никуда.

И даже если баловство –

не ваше дело, господа.

Цветасты все мои мечты

и безобиднее, чем сон...

Но вдруг подняв свои щиты,

выходит на меня ОМОН.

 

1998

* * *

 

От бессонницы я изнемог.

Я кричу на друзей, на жену.

Я измучен, затравлен, как волк.

Да когда же я жить-то начну?

Некто ходит всю ночь наверху.

За стеною вопят день-деньской.

Выпал слух мне такой на веку.

Слышу – птица кричит за рекой.

Слышу – рушится город вдали.

Бродит, плачет бездомный народ.

Гром вселенский рычит мне: внемли.

Бог, раздвинувши звёзды, орёт.

От летучей жгучей соли...

 

От летучей жгучей соли

и огромного огня,

от чужой беды и боли –

это ясно для меня –

 

уходили в созерцанье,

уходили в красоту...

Или даже в созиданье,

отвернувшись от страданья!

 

Только шатко это зданье,

будто строишь на плоту.

 

2001

Отпечатался в памяти крест золотой...

 

Отпечатался в памяти крест золотой

под окном от весеннего солнца.

И запомнился волос ее завитой,

яркий-яркий, когда у оконца.

 

И прозрачные алые пальцы ее,

если их протянуть против света...

 

И угрюмое, страшное счастье мое,

если все же поверю я в это!

 

1999

Оттого что ты палец порезал...

 

Оттого что ты палец порезал

иль червонец в толпе обронил,

не кричи, что уже бесполезно

нашу жизнь поднимать из руин.

 

Не ворчи, что в угрюмой России

зря поэт восхитился  весной.

Но звенят же плащи золотые

на закате под кровлей любой!

 

Но ведь алые есть же сугробы

и красавицы, что без румян,

вызывают, зазнобы, ознобы

и таинственный в небе туман...

 

Позабудь про тоску, перепалки.

А войди очарованным в май.

Тень свою от огня зажигалки

на вселенную зря не бросай!

 

2000

Отчий дом

 

Я вернулся в отчий дом.

Только кто же это в нем?

Здесь чужие ребятишки

машут нашим топором.

А мои родные книжки,

две сестренкины мартышки –

под забором за углом...

 

Но постой же ты, постой!

Здесь мы стали на постой,

а когда окрепли крылья

в дом перебрались другой.

И уж там-то мы пожили,

было даже изобилье –

во дворе с козой рябой!

 

И вхожу я в отчий дом.

Только кто же это в нем?

Чья-то бабка в телогрейке

с нашим возится котлом.

Шкаф с разбитою тарелкой,

наш приемник батарейкой –

под забором, за углом.

 

Но постой же ты, постой!

Здесь мы жили год, второй,

а когда вернулся батя,

дом построили мы свой...

И была корова Катя,

и с гармошкою полати,

над калиткой – флаг льняной!

 

И вхожу я в отчий дом.

Только кто же это в нем?

В наше домино чужие

дядьки хлещут под окном.

Наши вилы, чуть кривые,

две кастрюли голубые –

под забором за углом.

 

Но постой же ты, постой!

Здесь я в класс ходил седьмой,

а когда разбогатели,

дом отгрохали большой.

Не проймут его метели,

не пробьют его капели,

кепка – даже над трубой!

 

И вхожу я в отчий дом.

Только кто же это в нем?

Там усатая старушка

в печке возит помелом.

С тестом горбится кадушка.

Наша красная подушка

под ослепнувшим котом...

 

Но постой же ты, постой!

Здесь мы жили, а весной

у отца, как террориста,

грех явился пред страной...

Говорили, тут нечисто...

был военный – в трактористы...

Мы ушли в район другой!

 

И вхожу я в отчий дом.

Только кто же это в нем?

Ходит ветер, бродит ветер

по окошкам прямиком.

Сажей наши снимки метит,

табуретки наши вертит,

гонит варежку пинком...

 

Но постой же ты, постой!

Помер здесь отец зимой...

с орденом... а мамка – в город

жить с меньшой моей сестрой.

Ну, а этих грядок сорок,

всех журналов старых ворох

отдала родне глухой...

 

И вхожу я в отчий дом.

Дом бетонный, зябко в нем.

Во втором живут подъезде

и на этаже восьмом.

Дверь с замками, вся в железе...

(говорят, к соседям лезли...)

пол – хоть покати шаром...

 

Да постой же ты, постой!

Рядом с мамой и сестрой

и с подъехавшей старшою

посиди денек, другой.

Где мой отчий дом? Пустое.

Нас гнала судьба метлою

и пускала на постой.

 

Только что же толку в том,

что бежит слеза винтом,

обжигая рот  и шею...

Было ж светлое в былом?!

Отказаться не посмею.

Поклонюсь и отрезвею.

Славься, славься, отчий дом...

 

1989

Памяти писателя Н. И. Мамина

 

Бывший в юности юрким юнгой,

ты рванулся в свои шестьдесят

под луною всесильной, круглой –

в мир,

            где нерпы под пулей кричат!

Ветер счастья. Белые штормы.

Гололобая голубизна.

Но бывают и в старости штормы –

лапой каменной бьет волна!

Берег. Щепки, как от сарая –

от разбитого корабля.

Твой кулак –

                        и твои собратья,

уходящие без тебя...

Так бывает,

                    люди боятся

смерти самой страшной – своей.

Потому и законы братства

позабыты командой твоей!

Все – сквозь вьюгу – в смутные дали...

Ты –в береточке! Ты раздет!

А они твоих книг не читали.

Ты прости их, темных, поэт.

Уж тогда-то знали они бы,

что такое – совесть и честь...

Ты лежал.

                  И стучались рыбы

в кромку льда – как дождик о жесть.

Пел ты русские бескозырки.

Мачты, брошенные в костер.

Ты, познавший тюрьмы и ссылки,

был наивен и веки тер...

Что ж, прощай!

                        Не вели казнить нас –

вели миловать...

                            Кто ж виноват,

что другим – виноград в корзинках,

звезды, женщины и трава.

Где-то перышко в небе несется.

И отходит отлив, как затвор.

Где-то дремлет котенком на солнце

мой двенадцатибалльный шторм...

 

1975

Перо потяжелее якоря...

 

Перо потяжелее якоря.

Спать не могу. Как службу мне нести?..

Я в зоне пострашнее лагеря –

я в зоне ненависти.

За то, что годы звал к свободе,

она же оказалась нищей.

За то, что веры нет в народе,

и нож измазан красной вишней...

За то, что нужно годы, годы

теперь работать, привыкая

к пугающей земле свободы –

она другая!

А то, что жизнь пойдет достойнее,

здоровья, счастья в ней прибудет...

хрипят с утра друзья застольные:

когда?.. когда?.. когда все будет?..

 

1999

Песенка

 

Мне зябко у чужой печи,

мне хлеб чужой – что кирпичи,

мне средь базара одиноко,

мне в поле сумрачном тепло,

мне в темном омуте светло,

мне в шахте брошенной высоко.

 

Мир перепутанный, больной

приди наладь своей рукой,

поставь на место тихим взглядом.

Ведь сходишь ты и сам с ума,

коль пишешь в мае мне: зима,

мед среди полдня спутал с ядом.

 

Прошу, не мсти  судьбе своей,

людей смиренных пожалей,

виновны только мы с тобою,

что наша речь наоборот,

что в пламени кричащий рот

простой не утолить водою...

 

1998

Песня

 

Что же мы о воле да о воле

в этой бедной комнатке своей?

Ничего не видно в синем поле.

Ни костров, ни белых лошадей.

 

Говорят, что можно быть свободным

даже в тесной камере тюрьмы.

Нам же душно, добрым и голодным,

в поле от Москвы до Колымы...

 

Улетишь на Запад в самолете –

там ли воля вольная царит?

Грусть-тоску утопишь в самогонке –

здесь ли воля птицею парит?

 

Брат мой вышел в огнеликий космос...

говорит: хоть страшно, да тесно’!

Воля-воля, где твой чистый голос?

Перышко летает, как письмо...

 

1995

Письмо в США

 

Ты в Америке, профессор,

математику творишь.

Ты теперь, считай, агрессор –

вишь как армия –то, вишь –

то в пустыне под Ираком,

то у сербов на холмах...

Мериканцам-забиякам

этот нравится размах.

Ну  а ты поскольку нынче

стал законный гражданин,

за всю кровушку, не иначе,

отвечаешь до седин.

Ты отныне, право слово,

давишь долларом меня.

И тебя вполне сурово

вспоминать бы должен я.

Но ведь были мы друзьями...

ты душою добр и чист...

Выпивали под свечами.

Фотографировались: чииз.

Но Россию Штаты душат.

Значит, там и ты при чем!

Жора, возвращался б лучше.

Посидели б за вином.

Вместе б мучились и снова

поносили эту власть.

Снова от ночного слова

власть другая б родилась.

И глядишь – мы все богаты,

на зиму хватило б дров.

И вдали рыдали б Штаты,

без теорий и стихов!.

* * *

 

Пишу на родину письмо,

но все друзья мои далёко:

один в Москве... О, власть – ярмо!

Другой лежит в земле глубоко.

А третий – в чуждой стороне

живёт, в надменной, сладкозвучной...

И кто же отвечает мне?

Товарищ детства самый скучный.

Он душу тихо уберёг,

он по морям чужим не плавал.

Пускал скитальцев на порог,

но не завидовал, не плакал.

И кто нам скажет – что верней,

что лучше? По земле метанья,

иль жизнь у родовых корней,

где свой лучок, грибы в сметане?

Покуда молод был, во всю

я посмеялся над мещанством.

Но я чего достиг, ворчу,

своим слепым непостоянством?

Вот он прислал скупой привет,

и я мучительно по дому

хожу, пишу в слезах ответ,

как другу самому родному...

Победа

 

Иступился в долгой битве меч.

Муравейником – кольчуга с плеч!

Через поле, по седой стерне,

едет воин на чужом коне.

Едет воин, призакрыв глаза.

Лоб хранит железная лоза.

 

Что теперь? Пахать? Но нет сохи.

Что теперь7 Писать? Зачем стихи?

Что теперь? Любить? Была ль верна

с косами медовыми жена?..

Едет воин, стремена бренчат,

Барсучиха прячет барсучат.

 

Коршун, сделав круг, уходит прочь.

Гаснет день, и наступает ночь.

Спать ложится воин. И во сне –

снова он – на боевом коне!..

И трещат тяжелые щиты.

И в бою все ясно: он иль ты...

 

А над спящим воином подряд

звезды подорожные горят.

Мышь летучая свистит в тиши

Ведьма, глаз свой красный не чеши!

Спи, не ухай, филин, под сосной.

Серый волк, давай-ка стороной.

 

Ждет дружка красавица-жена,

к окнам все бросается она.

Ждет и мать. О ней, полуслепой,

вспомнил он, вступая в смертный бой.

Ждет отец. Припомнился и он,

как сравнялись силы двух сторон...

 

Ждет неясность – что там, впереди?

Воин, спи! Опасность, уходи!

Но опасность – вовсе не война,

а вот этот отдых, тишина...

Бабочка ползет по рукаву.

Конь поодаль дергает траву...

 

1976

Повтори, повтори...

 

Повтори, повтори,

что шептала мне в мерзлых ночах.

Пусть красны снегири

у прикуривающих в руках...

Вновь тропу протори

в самых белых российских снегах.

Повтори, повтори

все, что было, хоть в трех словах!

В трех словах повтори,

что кричала мне в стылых ночах...

Уж черны снегири

у ребят ожидавших в руках.

 

1974

Пожар

 

Красота! Благодать! Лес пылает средь зноя.

Не свое, а чужое. Всем на все наплевать!

Лес горит, как хорал! – так сказал композитор

Смотрит, как инквизитор, харю к небу задрал...

Лес ревет до небес, будто буря на солнце.

Физик с линзой несется, проявил интерес...

Лес растет, как заря... туча – вроде Пегаса...

Сигарета погасла у поэта не зря...

 

И лишь ты, никакой не служитель искусства,

из щемящего чувства побежал за водой.

И лишь ты, в сапогах, от лопаты и плуга,

бор спасаешь, как друга, как дите от собак.

И лишь ты, человек, простодушный читатель,

на концертах вздыхатель, нас прощаешь, калек.

Мол, пишите свое, ну а мы почитаем,

посидим, помечтаем, позабыв про нытье.

Вы нам сладкие сны про далекие страны,

голубые туманы, звон гитарной струны...

Красоте – исполать! Ну а мы вам посеем,

и пожнем, и – развеем!..

 

Всем на всё наплевать.

 

1987

Пока еще на теплом склоне...

 

Пока еще на теплом склоне

не стала верба золотей,

но снег тяжелый на ладони

сверкает горсткою гвоздей.

Ты смотришь жадными глазами,

как из больницы иль тюрьмы, –

роятся птицы над лесами

на тучах розовых темны.

Грядет игра воды и света,

таинственный и страстный бой

на зыбких этажах планеты

всей жизни – женской и мужской...

Так в детстве – возле зерносклада

солдат и девка пьют вино,

а дальше страшно, и не надо б

смотреть, но смотришь все равно...

Слеплю я снежный ком лиловый

и в столб метну – не попаду,

и в светлой полночи бедовой,

в медовой ночи пропаду...

 

1991

Помпея

 

Река ушла за холм песчаный.

Берез как не было вокруг.

И около стеклянной чайной

гуляет одноухий друг.

Село мое совсем исчезло –

овраги съели, божья власть.

Хоть горе, говорят, полезно,

душа слезами облилась.

 

Где те начальники, вампиры,

этапов мрачных командиры,

мордастое политбюро?..

Нет виноватых. Мы тупея

легли под пепел, как Помпея...

теперь ты точишь зря перо.

России выпало зеро.

 

Зело обло... и ненавистен

нас окруживший волчий мир.

Но мы не там ли светлых истин

искали, затевая пир?

Наверно, мы наивны слишком.

Чужой совет всегда лукав.

Так выпей, звякнув мелочишком,

и жуй свой старенький рукав...

 

1998

Попутчики

 

Казалось, хоть сколько я жить еще буду,

но спутников этих вовек не забуду.

Мы ехали ночью и днем по России,

мы пили, стаканы подняв ледяные.

То в жарком купе, то в пустом самолете,

а то на арбе, в белом птичьем помете...

Мы пели, смеялись, мы шумно братались,

мы в реках бурлящих с конями купались.

А после, прощаясь, клялись, что навеки

друг другу родные теперь человеки,

что будем писать и встречаться почаще...

Но годы идут, забывается счастье,

стираются лица, и в адресной книжке

что скажут нам цифры и глупые клички?..

Но все же мне кажется – в час испытаний,

в минуту тревожную, в полночь исканий

мы вспомним друг друга – и вспыхнет зарница,

осветит народ – все знакомые лица...

 

1989

Попытка написать верлибр

 

Этот человек

наставил на полях моих стихов

карандашом тоненькие вопросительные знаки.

И я боюсь теперь

              на тетрадке резать мой черный хлеб.

Мне кажется,

                я проглочу рыболовный крючок..

 

1971

Порог

 

Стоишь на пороге: ах, что-то еще позабыл...

Свеча – пригодится... и спички... две книги вот эти...

Письмо от нее, над которым ты в полночи выл...

Гагарин иль Пушкин в углу на советском конверте...

А что же еще? Ни к чему раскладушка-кровать –

там стелят не бедно зеленой травой муравою...

Ты черные вынул ключи и пора запирать.

Но стой, что-то было еще, на века дорогое.

 

1998

После

 

1.

 

Ничего не говори.

Эти люди победили.

Прежде были тоже в силе,

но стеснял их свет зари.

Даже просто фонари

их пугали и томили...

Только в темном тесном мире

сладко жили, как цари.

Там свои у них законы.

Вензеля свои, погоны.

Даже музыка своя.

А теперь по всей России

страшно грянут духовые,

медный дух небытия...

 

2.

 

Нет, и с ними можно жить,

как под камнем червячечку.

Либо превратившись в точку,

им дневной звездой служить.

Можно жить и в их орде,

как сверчку за печкой жаркой,

утоляясь песней жалкой...

Но свобода, воля где?

Иль такие мы с тобой –

нам любой порядок скучен,

мы привыкли, что надкушен

пряник купленный любой...

Нам бы песню да простор...

и гори все синим дымом...

Нас давно прозвали быдлом.

И на этом кончим спор.

 

3.

 

Ну а как же за холмом,

за хрустальными морями,

за цветочными холмами

наши братья прямиком,

подхватив язык чужой,

стали цветом той державы,

частью той, не нашей славы,

и великой силы той?

Те же бледные блины

ели с чаем, очи долу.

В те же прыгали штаны,

собираясь утром в школу.

Значит, сами мы себя

не ценили, не умеем?

Вот имеем, что имеем,

облик нищий возлюбя.

Это церковь виновата?

Поп-то в злате ходит сам.

А кремлевские палаты,

где гуляет сам с усам?..

Это гибелью чревато.

Пламенем по небесам.

 

1997

После болезни

 

Хворь отошла, и мальчик встал, несмелый...

Тепло и тихо. За ночь намело.

За каждым холмиком сияет белый

снежок, как бабушкино помело.

Или как будто светит свет из дзота...

Достав лыжонки, мазью их натер,

занозу вынул – трудная работа...

Но тут пришел чинить плиту монтер.

Потом вбежала толстая соседка –

к ней залетел в квартиру воробей.

Погнали, а в другом окошке сетка,

и вот он, маленький... «Воды попей».

Потом пришел с тетрадкою товарищ,

про девочек рассказ он сочинил.

Смеялись до упаду и братались,

клялись быть холостыми до могил...

А тут метель под вечер засвистела,

и лыжи на балкон пришлось убрать.

Потом упала, кажется, антенна –

Кремль на экране сломлен, как кровать.

Потом читал опять про Робинзона

до следа человеческой ноги...

и вместе с Робинзоном потрясенно

не спал, а в окнах – буря и ни зги.

А утром встал – все замело на свете!

Нет елок никаких и гаражей.

И тихо так, что слышно – плачут дети,

которые поменьше и глупей...

 

2000

Посмотришь средь нашей голодной страны...

 

Посмотришь средь нашей голодной страны,

поддавшись тоске, как недугу:

на улице старые люди смешны,

что руки целуют друг другу.

За что благодарность? За сладкую снедь?

За доброе слово? И все же

никак поцелуями рук не согреть,

лишь соль – будто пламя – на коже!

А впрочем, какое мне дело до них?

Такие восторги лишь снятся.

Поскольку я правильный был ученик,

всего научился стесняться...

Но тоже мучительно крикнуть мечтал

при людях – на рынке ль, у бани –

что ты мое солнце, алмаз, идеал! –

и в руки уткнуться губами!

 

1990

Потемнели сады, потемнели...

 

Потемнели сады, потемнели,

осыпается яблонный цвет.

И я понял на этой неделе –

в быстром мире бессмертия нет.

Все уйдет, даже дерево это,

хоть веревкой к дверям привяжи...

Будет вечно меняться планета

то в песках, то в сиянии ржи.

Будут звезды кружиться бесстрастно,

замечая лишь мельком ее...

Отойди хоть на шаг! Ты прекрасна!

Дай подумать про небытие!..

 

1987

Похвала друзьям

 

Друзья мои от Омска до Читы,

умеющие спичку резать волосом

на две, умеющие тихим голосом

рассеивать влиянье темноты,

я помню вас, бродяги, мастера!

Как пес, что лезет на берег из озера,

я лапами сучу, ворча незлобливо,

за пишущей машинкою с утра.

Но если кто мне телеграмму даст,

куплю билет... И на лесной полянке

я плюну на бессмертье ради пьянки:

на что мне вечность, милые, без вас?

Или из вас любому – без меня?

(А все мы вместе – точно!–не бессмертны.)

Налейте ж мне. А ты оставь советы,

печальный страж невечного огня!

 

1975

Почему изменяет мечта...

 

Почему изменяет мечта:

«До свиданья!..» –

словно птица меняет места

обитанья?

 

Друг любил меня, но уж давно

смотрит лось, а не друг мой в окно.

Мой корабль научился качаться,

но вчера разлетелся, как чашка!

И любимой прекрасное тело,

словно лист у огня, заболело...

 

Почему изменяет мечта:

«До свиданья!..» –

словно птица летит от гнезда,

на себя обращая вниманье?

На зеленой на зябкой земле

как понять эти штуки?

Может, меньшие выпали мне,

обманув меня, муки?

Боль предательств, пожарища дым,

смех глумленья –

от какой же огромной беды

вы спасенье?!.

 

2003

Почему я не еврей – я б уехал прочь!...

 

Почему я не еврей – я б уехал прочь!..

На сырой земле моей мало белых рощ.

И отравлена река, и горит село...

Я б уехал на пока – как им повезло!

Но татарин и русак, ненец и бурят

бросить родину? – Никак!.. – тихо говорят.

И сидим обняв кресты, звезды на холмах.

И сквозь нас встают цветы да во весь размах.

И хохочет прочий мир,

как ведьмачий пир.

 

2004

Поэма о жене чекиста

 

Таких артистов еще не бывало,

они гениальны в своих ролях.

Бездарным – не помидоры на сцену

(о, если бы!) – головешка с огнем!..

 

Мама моя, молодая татарка,

словно цыганка – в бордовом платье,

словно индуска – с точкой на лбу,

ты ли не знала сути звонков

ночных телефонных в избе деревянной –

как будто летят на тебя трамваи!

(Наверно, поэтому после, в столице,

ты так боялась трамваев...)

 

Отец появлялся на пару дней,

опять исчезал, оставляя дома

медаль, или звездочку, или просто

спичечный коробок, забитый

горелыми спичками: вот привычка!

Привычка разведчика не оставлять

даже горелых спичек...

 

                              ... Когда же

в траурных рамках вышли газеты,

а тюрьмы запертые распахнулись

и потянули в домах сквозняки –

и многие пока отделались гриппом... –

как он, отец, убивался! Как

он пил! Он сдал револьвер, документы

и попросился на мирный пост –

ушел на «фронт кукурузы»...

 

И ты не плакала. Ты улыбалась!

Отец поседел. И ты улыбалась!

Он пил и пил. А ты улыбалась,

так жалко и вымученно... Да кто ж

тебя научил улыбаться, мама?

Отец мотался по темным задворкам,

с какими-то женщинами – говорили,

и ты поскальзывалась не раз,

как на арбузных корках, на сплетнях,

ты видела: люди не врут... Но ты

не плакала. Улыбалась!

 

(Когда мне час пробьет – умирать,

я вспомню твое лицемерье святое,

твою улыбку страшную, мама...)

 

Ты высохла, ты ходила согнувшись,

мои волосы гладила пальцами

жесткими и горячими,

порою чуть кожу сдирая со лба...

Кого ты любила – так это меня,

я мальчик твой чистый, умный, единственный...

когда я хворал – ты с ума сходила,

от взгляда темного твоего

ртуть в термометре зябко сжималась!

 

И вот ухожу я – мечтаю об армии!

Я от тебя ухожу – целина

дразнит ковыльными древними копьями!

А вот и женитьба. Чужая женщина

гладит брови мои и волосы,

и пальцы у ней легки, как ручей...

И ты не плачешь – ты улыбаешься!

И ты не плачешь – ты улыбаешься!

Святое жуткое лицемерье!

Заплачь хоть раз, заплачь, моя мама!

(Мы ездим в дальние командировки,

спорим о стихах Пастернака,

лежим в траншеях у космодрома

и редко пишем своим матерям...

и те – еще реже...

                              Ведь некуда!)

 

Тебя навестив, я вновь уезжаю.

Выходишь в старом бордовом платье

и по старушечьи – в белом платке,

одна (отец – он вернется, конечно...).

Я говорю о секретном заводе,

где я работаю... кажется, хвастаюсь –

мол, каждый день немного опасен...

но ничего!

                                А рядом со мной

стоит жена моя, девочка русая,

с недоумением и испугом

смотрит в седые глаза твои.

 

Ведь ты не плачешь – ты улыбаешься!

Под все рассказы ты улыбаешься!

Мама! Любимая! Я прошу,

заплачь хоть раз! Я боюсь чего-то...

 

1976

Поэт

 

1.

 

Я – ангел в каменном небе.

За моей спиной

одно крыло серебряное – русское,

другое золотое – татарское,

золотое тяжелее,

поэтому летаю кругами.

 

Внизу трезвонит колокол церкви,

и с минарета кричит муэдзин –

вижу открытое горло,

в которое опускается снежинка...

 

Война приходит –

и седеют маленькие женщины,

а трубы заводов, работающих на войну,

распускают и расчесывают

черные, черные, черные волосы!..

 

Я понял, почему Христос и Алла

являются людям лишь в страшные дни.

 

Стекла домов лежат на земле –

и в них отсвечивает красное солнце,

в них видит Господь свое отраженье –

красное – в красном, желтое – в желтом,

думает стало много озер...

 

Но я-то знаю, там стекла и кровь,

я-то знаю: сам был там,

это теперь я здесь – и лицо свое вижу,

отраженное в красном стекле,

отраженное в горе народном.

 

Теперь я здесь –

в чугунном и каменном небе,

называется Моабит.

 

2.

 

Чего ты хочешь от меня,

молодой человек СС?

Ты красив, если может быть красива

гиена со змеиной головой...

Чай заварил ты, ровесник,

умело – баней не пахнет,

где-то достал чак-чак –

знаешь, потчуешь татарина...

Но ты забыл – я еще и поэт!

 

Ты говоришь:

«Будут у вас четыреста жен,

Будет вокруг дома расти четыреста дубов.

Будет в доме четыреста окон

(И в каждом окне – далеко, далеко на земле

мама моя лежит?!.)

Что с того, что нищая рвань вас не поймет,

упрекнет?

Родина – это земля, на которой – ямочка

от вашей детской ступни.

В ямочке этой больше вина вместится,

чем в самые огромные царские чаши.

В ямочке этой больше спасется ваших стихов

от забвенья,

чем в любом подвале Кремля!

(Дались им эти подвалы!)

Подумайте!» – ты говоришь.

 

Ты не забыл, что поэт.

Но ты забыл, что я – мусульманин.

Ты забыл, что торжественный мой язык

может только с громом сравниться!

А грому не пристало отсиживаться в табакерке!

 

Или плохи твои дела,

что ты не можешь меня расстрелять?

 

Мой пистолет – будь проклят он...

Думал опенок пули

сквозь тело мое прорастет...

А ты опять говоришь – о моей Родине?!

 

Рот твой кривится,

как дождевой червяк в ладони

 

Ты говоришь:

«Родина – это чистенький домик,

овцы курчавые, клумба с цветами, служанка,

корова с розовым выменем – словно с тяжелым

штурвалом...»

О замолчи, молодой человек СС!

Мы никогда не поймем друг друга!

 

3.

 

Дочка моя, ты – лунный луч

среди кирпичных стен

Луч поворачивается, как ключ –

и я выхожу в степь.

Как далеко ты достала меня,

Чулпан, как далеко!

Через высокий рубеж огня,

пёсье их молоко!

Они сосут огонь, сосут –

пушки, нацисты, шпана...

Гитлер кривляется, словно шут, –

шерстью покрыта спина!

Милая дочь моя, ты веди

меня в Татарстан, в лён.

Здесь голубые шумели дожди

прялись сто веретен,

здесь защемленный стонал Шурале

в красных осенних лесах

Но тишина теперь на земле –

холод в моих волосах!

Все на фронте – люди, любовь,

шум, смех и гармонь...

Здесь же – куриная только кровь

и плавящий жатку огонь,

два-три человека делают танк

молотом и кайлом.

Женщины в галифе и унтах

на коровах верхом...

Милые сестры мои, мы вас

оденем еще в шелка!

Знаю, что сразу, в победы час,

этим займется ЦК...

 

Дочь моя, ты – лунный луч

среди кирпичных стен

Луч поворачивается, как ключ, –

и я к поверке успел...

 

4.

 

Ну, что еще скажите, молодой человек СС?

Вы меня переводите в камеру, где на столе –

цветы!

Вы распустили слух, что отныне –

я татарско-немецкий поэт?

Думаете, там поверят?

Они же знают – Муса

никогда никому не лгал...

 

– В тихом омуте больше чертей.

– Я не верю в чертей.

– Вы говорите сейчас не о том.

– Ни сейчас, ни потом!

– Вас проклянет ваша земля.

Ваши стихи сожгут.

– Значит, достоин этого я.

Зер гут!

– Ваше имя станет как брань

мерзким в людских устах...

– Лишь была б золотая Казань

в звезда’х!

– Ваша жена уйдет с другим,

сменит фамилию, сны.

– Только пусть останется дым

картофельной той стороны...

– Ваша дочь разлюбит вас,

другого отцом назовет... –

И эсэсовец щурит глаз,

втягивает живот...

 

5.

 

Дочка моя, – ты лунный луч

среди каменных гор.

Луч поворачивается, как ключ –

распахивается коридор.

Мы выходим. Нацисты спят,

собаки во сне скулят.

Блестит немецкий в углу автомат –

пустой, как костыль, приклад.

Что делать мне, доченька? Я попросил

бумаги себе, карандаш.

Пока во мне есть остатки сил,

я все еще наш, ваш!

Пока я пишу – я верю, живу.

Быть может, мой блокнот

потом попадет в Казань и Москву,

в праздник бокал шевельнет...

Чтоб дали возможность писать, я молчу,

пью чай по-татарски, ем,

хоть знаю, что это не скроют ничуть

и – станет известно всем!

Чтоб дали писать, я в татарский взвод

вошел – в гармонь-колесо,

хоть знаю – концерты ничто не сотрет,

и станет известно все!

Но может, это тщеславье и трусость

сказали мне: ты пиши,

и этим жизнь свою искупишь,

и немецкие балеши?

Поэт я, поэт... да вдруг не настолько,

чтоб это простило меня?

Не гений, не голос родного востока,

где льна голубого моря?..

О, если так, то нет мне прощенья!

...Нет, нет, мой удел таков:

работать, надеясь на воскрешенье

через строки стихов!

Я знаю: я так не писал доныне.

Быть может, я был слабак.

Пуля к пуле, рябина к рябине

проходят в моих словах!

Слова тяжелее заправленной лампы.

Слова, словно порох, сухи!

Как солнце, прозрачны. Как ветер, крылаты.

И это – мои стихи!

И я с хорошим одним бельгийцем

уже сговориться успел.

Он тоже по скользким отстрелянным гильзам

скатился в немецкий плен...

Прости мне, дочь моя, если правда

я не гений... Ну, что ж!

Тщеславье – в мирной жизни отрава.

А здесь положение – нож...

Дочь моя, передай своей маме,

что я не предал вас.

Когда-нибудь к речке коснется губами –

откроет губами мой глаз.

Я к вам вернусь – и в дегте,

и сплетен на лбу кресты...

Но только стихи мои вы не трожьте,

спрячь – ты!

Дайте мне хоть денек, дня три хоть,

как раньше молили, что их –

и это не вздор/ и это не прихоть –

чтоб не похоронили живых!

А если – друзья мои – не найдутся,

пусть эти листы – сгорят!

Пусть письменно скажут люди и устно,

что хотят...

 

6.

 

Молодой человек СС,

итак, я без родины, я оклеветан?

Я ненавижу тебя! Стреляй,

нажимай на все крючки

всех своих пистолет-пулеметов,

как на стручки стальной акации... Я не боюсь!

 

Родина! Золотая Россия...

Сколько веков грызли тебя...

У всех врагов золотые зубы.

 

Родина! Если б ты была не земля, а льдина, –

давно бы твои погранзоны

    обломились от тяжести, –

полные пуль, бомб и сабель...

 

Если б солнце было не солнце, а лицо Господне –

давно б затянулось морщинами,

как лицо пня!

 

Судьба моя, ты выше меня?

Ты можешь сделать так, что я покажусь

                                                  предателем?

Но я-то знаю, кто я и что.

И если прошу, то не для себя –

судьба, будь справедливой!

 

Все положи на место свое –

камень на змею,

лампу на подоконник,

поэта к ногам дочери...

 

1976

Поэту и психиатру Л.Тарану

 

Было раньше

                        (мания величия?) –

глядя оспенно и озаренно,

вскинув длань и ничего не слыша,

заходили три Наполеона.

Гладя плеши, зарево щетины,

шли Рамзесы, Пушкины, Шекспиры...

Толстенькие,

                  жалко-невменяемые,

имена свои они меняли.

Было раньше

                          (боль уничижения?) –

тоненько крича из-под рубашек,

семенили, присогнув колени,

выдавали себя за букашек.

Сунув пальцы в рваные подмышки,

пробегали белки, птички, мышки..,

Худенькие,

                    грозно-невменяемые,

имена свои они меняли.

Пред тобой –

                          иная панорама.

Или люди изменились, или?..

Но клиент назойливо, упрямо

повторяет собственное имя!

В сотый раз, хоть машешь ты рукою.

Смотрит недоверчиво на бланки.

Чтобы точно – адрес, все такое.

И что дома, скажем, три собаки.

Повторяет имя с горьким вызовом,

словно хочет кто его отнять...

Ты угрюмо затянулся «Visant"ом.

Ничего не можешь ты понять!

 

1965

Поэту робкому непросто спорить с богом...

 

Поэту робкому непросто спорить с богом.

Но сам зато ко мне явился сатана.

Он улыбается, он в облачении убогом,

как вся моя родная сторона.

Он говорит: – Ну что ж, вы этого хотели,

молясь на ваши золотые образа?

А я был прям, как командир артели,

я за собою звал – вы прятали глаза.

Теперь не видите ли: лучше лук да редька,

чем вам обещанный небесный виноград?..

 

И если бог ко мне домой приходит редко,

то этот – каждый день, как друг иль брат.

– Ну, что вам дали ваши глупые моленья?

Что принесли при вашей бедности посты?

А я – за жизнь, я – за любовь и вдохновенье,

ну разве что чуть-чуть в мельканье темноты...

 

2000

Поэты

 

Памяти В.П. Астафьева

 

На всех иных глядел ты строго,

седой, калёный, как металл.

А вот поэты – голос Бога,

преувеличенно считал.

Ты был уверен: все они

пророческим владеют даром.

И хоть слова у нас одни,

они их говорят недаром.

И было наблюдать смешно,

как ты лохматого повесу

тащил домой, отняв вино:

– Пиши! Веди народ из лесу!

И слово всякое его,

лишённое порою смысла,

ты объяснял как волшебство,

как тьму, где звёздочка повисла.

Как малый сквозь асфальт росток.

Как сон, в котором есть разгадка...

А стихотворец, хоть и бог,

порою матерится гадко.

И обижает он друзей,

и дарит сахар жеребёнку...

Но ты к нему душой милей,

чем даже к своему ребёнку.

– Поэтов надобно любить!

Пусть он себе бормочет еле... –

А впрочем, может, может быть...
кто знает, может, в самом деле...

Поэты

 

В чем нам каяться? Мы же не Каины,

братьев родных не убивали.

Разве лишь муравьев нечаянно,

да и то, признаться, едва ли.

В чем нам каяться? В том, что верили

и второму вождю, и шестому...

а в итоге в очках, как Берия,

сами ходим бочком по дому...

 

Наши первые строчки туманные

о строителях, о дорогах

были радостно приняты мамами

на истертых, как седла, порогах...

Толька где они нынче, те радуги,

сёла детства и чистые речки?

Вера в правду была взаправду ли?

Иль была – как записка в печке?

 

А вот если б мы все, сочинители,

все полтыщи поэтов русских,

закричали: уйдите мучители,

вы, Дантесы, свиные ушки!.. –

посадили бы нас, наверное...

Но народ всколыхнулся бы – точно.

И страна засияла бы вербная.

И явилось бы счастье досрочно.

 

Ну а мы, осененные славою,

под плитой в километр возлегли бы...

Но молчали поэты державные.

Вот и живы, как древние рыбы.

Так что каяться глупо, не правда ли,

стоя в мире холодном и каменном?

Мы – себя убившие Авели,

тень свою назвавшие Каином...

 

1999

Предостережение

 

Повторяем часто: – Все там будем...

Но внезапно, как пожар в овсе,

Валентин Григорьевич Распутин

говорит, что будем там не все.

 

– Как же так?! – воскликнешь, обмирая. –

В жизни был ты прав иль виноват,

ежели не примут кущи рая,

то уж, верно, примет темный ад?

 

Все пути-дороги позабудем... –

Но опять, как пламя в колесе,

Валентин Григорьевич Распутин

говорит, что будем там не все.

 

Самодержца ли в крови и в гриме,

иль певца, что сеет зло и ложь,

но земля кого-то и не примет –

камнем станет, бомбой не возьмешь!..

 

2000

Привет

 

Мне прислал привет один подонок –

чрез вторые уши и уста.

Ничего себе, скажу, подарок.

И наверно, это неспроста.

Хоть я видел-то его едва ли,

и минуты вместе не курил,

за одним столом не выпивали,

о политике не говорил.

А привет таков, что покраснеешь!

Обнимаю, мол, тебя, старик.

Передавший мне привет армеец

странно хмурясь, предо мной стоит.

Понимаю, на мое злосчастье

слухи полетят... но никогда

с тем говоруном я не встречался –

он из тех, кому и спирт вода.

То воюет месяц на Кавказе,

то по тюрьмам катится, как вор.

С красным флагом по Эльбрусу лазит,

в рыжей бороде с недавних пор.

Он из патриотов, парень темный,

хохотун в компании любой.

И теперь средь полночи бессонной

мне сидеть с тяжелой головой.

Коль послал приветственное слово,

до своих меня он опустил?

Что же сделал в жизни я такого,

подлость ли какую допустил?

Чем я умилил шалавью свору,

что готовы потянуть ко дну?

Не прознал ли он про нашу ссору,

про мою перед тобой вину?...

 

1998

Приезжаю на родину – падаю...

 

Приезжаю на родину – падаю,

словно весь я чугун или медь.

Наслаждаюсь травинкой помятою,

пререкаюсь с собакой патлатою.

Здесь такою все кажется правдою,

словно время пришло умереть.

 

Но теперь бы и жить припеваючи,

от всемирных соблазнов уйдя,

собирать с ребятишками гаечки,

в сочинениях ставить им галочки,

родниковой водой запиваючи

яд газет и молчанье вождя...

 

2000

Прилетела синица и спела...

 

Прилетела синица и спела

торопливую песню свою.

И за это короткое дело

я крылатую гостью кормлю.

Прилетел и задумчивый ворон,

опустился на ржавый сучок.

Что он ест? И каким разговором

он меня бы обрадовать мог?

Он ведь землю с небес созерцает?

Что ж он видит такого с небес,

что совсем рассказать не желает?!.

Сыру взял – и угрюмо исчез...

Может, думает горькую думу

про меня, про тебя, про людей...

Да не хочет ненужного шуму.

Со словами еще тяжелей.

 

1997

Примериваюсь я в который раз...

 

Примериваюсь я в который раз

через ущелье это перепрыгнуть.

Стою давно. Весь мой запал погас.

Стою как трус. А птичка пронеслась,

смеется: что за человечья прихоть!

 

Ты лучше сам в себе перешагни

иные пропасти, иную бездну...

Ах, эти птицы! Умные они.

Ведь то был сон. За окнами – огни.

Чего ж ты ждешь? Пора. Судьбу смени.

Ну, ладно, я нырну. Но я воскресну?

 

1999

Пристрастье к серьезным поэтам...

 

Пристрастье к серьезным поэтам.

Неявных предательств беда...

– Вам, мальчики, рано об этом.

– Когда будет можно? Когда?

 

Окончили школу и дальше

взялись рассуждать, дурачье,

о правде, о жизни, о фальши...

– Вам, мальчики, рано еще!

 

Когда же?! Вот мы инженеры,

нас дети трясут за пиджак.

А нам бы насчет нашей веры,

любви да и просто бы так!

 

Ведет телевизор о спорте

пятичасовой репортаж.

– Ну, спорьте! Ну, что же вы, спорьте!

Ну, выдайте ваш эпатаж!

 

Но странное вдруг ощущенье –

привыкли, что есть, как репей,

те вечные ограниченья –

без них как-то страшно теперь!

 

А дети – к забытым поэтам,

листают трагический том...

– Вам, мальчики, рано об этом.

– Когда ж будет можно?

– Потом.

 

1988

Провинциальный театр

 

Я думал, Родину спасаю,

ее поруганную честь...

Не знал, что истина простая –

за красной шторой кто-то есть.

И если в зале бьют в ладоши,

вставая, хлопают, кричат,

то там едят – в злаченой ложе,

хохочут, ножками сучат...

 

1988

Провожающий

 

Фонари на столбах гаснут в третьем часу.

Свет далекий в далеком родится лесу.

Не бандит я с дороги веселых ножей,

но ловлю с чемоданами хмурых людей,

одиноких, кого провожать не пошли

на светящийся край облаков и земли.

Помогу дотащить. И оформить билет.

Постою – словно мне и заботушки нет.

Всех: зареванных девочек – розовый бант –

и глухих старичков, и подпивших ребят,

всех в друзья запишу, коль остались они

в силу многих причин на сегодня одни.

«Провожающим на поле не выходить!»

Провожающим можно кричать и курить.

На вокзале, где пыль и с сиропом вода,

я стою, улыбаюсь...

                              – Пишите!

                                      – Да-да!..

Мне махать с дебаркадера кепкой не лень.

Провожаю всю ночь. Провожаю весь день.

Встретят вас без меня – и друзья, и родня.

Ну, а я проводил... позабудьте меня...

Как забыла меня на ночном берегу

та, кого я встречаю, где только могу...

Скошен старый каблук мой в блистанье дождей

на наклонном бетоне ночных пристаней...

 

1976

Проданный дом

 

Кричали петухи, не лаяли собаки,

сияли лопухи огромные во мраке.

Куда я шел? Я шел, тоской своей гонимый,

туда, в Сосновый дол, где дом стоит родимый.

 

Он продан уж давно, и люди в нем другие.

Там сбоку есть окно, где стеклышки цветные...

От старости желты, зеленые немного...

Сюда из темноты меня влекла дорога.

 

И вот когда заря Россию ослепила,

я понял – шел не зря, здесь нынче все, как было.

Дым ластится ко мне, крыльцо блестит резьбою.

И лишь в моем окне стекло уже другое.

 

Зеркальное оно, теперь такая мода...

Я загляну в окно – лишь сам я да природа.

Им видно изнутри весь мир, а мне до боли –

хоть шапкою протри – сверкает поле, поле...

 

1989

Прости меня за все мои измены...

 

Прости меня за все мои измены

до нашей встречи в юности шальной.

Когда бы знать... Но были так мгновенны

они в сравненье, милая, с тобой!

Как солнечное, может быть, затменье...

А ты пришла – а ну, шалавы, прочь! –

остановила в мире все движенье,

установила сладостную ночь.

 

1997

Прости, мудрец, чрез полтораста...

 

Прости, мудрец, чрез полтораста

угрюмых лет, кровавых лет

один из многих – не Зарастро –

ищу в стихах твоих ответ.

Я поднимаюсь на вершины,

жгу лазерами облака,

но, в сонные сойдя долины,

могу сойти за дурака.

Я зрю сквозь умные приборы

любого малого жука,

но, в наши возвратясь просторы

я слеп и глух наверняка.

Поскольку тщетно днем и ночью

бью в лоб озябшим кулаком:

зачем же, видимый воочью,

был создан мир с незримым дном?

К чему стихов, симфоний звуки,

к чему великие науки,

к чему и я, из малых сих,

годами мучусь над загадкой,

здесь, под зарею незакатной,

ведь час придет – ненастный, краткий –

и нет меня, и нет других?

А кто же есть? Иль он, Создатель,

кочуя в нас, дразня, слепя,

в остановившемся закате

решает что-то для себя?

 

1999

Прощанье близится, всему назначен срок...

 

Прощанье близится, всему назначен срок...

Как жить, что делать? Я бреду вечерним лугом,

слежу, как коршун в небе чертит круг за кругом,

смотрю, как заяц откусил, смеясь, цветок.

Я вижу бабочку – я наступить бы мог,

но прочь согнал... и есть теперь надежда эта:

золотокрылая запомнит в ливне света

хотя б на час меня и легкий мой сапог...

 

1998

Пыль месил я на дороге, и теперь вот здесь стою...

 

Пыль месил я на дороге, и теперь вот здесь стою,

чтоб, споткнувшись на пороге,

рассказать вам жизнь свою.

Ничего-то мне не надо – ни воды, ни сухаря.

Все блаженство, вся награда – ваша местная заря.

Ваши речки и дубравы, желудь желтый и резной...

Жить хотел я ради славы –

глупый парень, что со мной?

Слава – красная заплата, как сказал большой поэт.

Хватит мне плаща заката. А покоя в сердце нет.

Я пришел, чтоб проститься

с тягою волшебных стран,

откусивши, как лисица лапу, влезшую в капкан...

Мне холмы у вас дороже всех вулканов вдалеке.

Здесь дремал я средь сорожек

в лодке звонкой, на реке.

Здесь я пел – и вместе с тучей,

вместе с молнией летел...

Я мечтал о доле лучшей. Знал бы я, чего хотел!

Как письмишко, на пороге не сквозняк меня трясет,

а твой взгляд, слепой и строгий, мой народ...

Пропустите же! Отныне буду хоть дворы мести...

ведь не зря мне на чужбине,

в электрической пустыне,

снился сладкий дух полыни, и мороз шел по кости!..

 

2001

Работа

 

Неужели впустую все муки мои,

эти бури и эти печали?

Неужели напрасно ладошки твои

мою голову нежно сжимали?

Сад шумел, и очная летела вода,

в небе молния грозно сияла..

Неужели напрасно меня ты тогда

в мой измученный лоб целовала?

Неужели впустую перо и листы,

что заполнены были словами, –

и остался весь мир неизменным, и ты

зря стояла молчком за дверями?

Я себя не жалел, ради мысли сжигал,

ради веры, высокой и гордой.

Неужели напрасно я жизнь прошагал

по одной половице нетвердой?

Неужели напрасно, родная, с тобой

мы не виделись долгие годы,

что могли провести под цветущей листвой,

глядя ласково в сонные воды?..

 

2003

Разговор по кругу

 

Сказала девушка: – Везде одно и то же!

Стихи слагают о звезде, а сами – тоже...

руками лезут, прячут взгляд и ржут, как кони...

 

– Я, девушка, не виноват. Я пью «боржоми».

 

Сказал актер, мой друг седой, с гитарой лежа:

– Одно и то же, боже мой, оно и то же!

В девятом царстве до сих пор – господство лени...

Холодный, как трава, костер на главной сцене...

А где талант, чтоб как набат, – смешите, злите ль?..

 

– Мой друг, я разве виноват? Я только зритель...

 

А врач сказал: – Мечтанья? Бред! Тоска по свету?

В людских метаньях смысла нет! Гони монету!

А если интеллект крылат – кроссворд в субботу!

 

– А я-то что? Я виноват?! Идите к богу!

 

Сказал господь: – Одно и то ж я вижу в мире.

Своих ханжей, своих святош вы раскормили.

А сами курите табак и пьете что-то?

И это долго будет так? Какого черта!.

 

И хмыкнул черт: – Меня опять ругает Боже.

Нашли вы на кого пенять. Одно и то же!

 

И тут поднялся человек один из многих:

– Я прожил свой недолгий век в занятьях строгих.

Я стал варил, я тес тесал, был с детства весел.

Летели искры из кресал и пыль из кресел!

 

Но думать – времени на то мне было мало.

Или топор иль долото не отпускало...

Выходит, я и виноват! Меня вините!

Идет войной на брата брат? Уж извините.

Горят цветы? Ликует мрак? Визжат пластинки?

Вас обманули? Как же так?! Меня простите...

 

Теперь я не смогу уснуть! И я встревожен!

Ведь я придумать что-нибудь сегодня должен.

Есть еще ветер на крыле. И солнце красно.

Одно и то же на земле?

                                            Ну, вы напрасно.

 

2001

Разговор с незнакомыми девушками в дождь

 

В плащах блестящих ходят по пятам.

В руках – кулек конфет Два дуновенья.

– Мы вас узнали Расскажите нам

про славу и про всякие гоненья!

 

– Меня преследуют и ночь и день

застенчивая яблоня соседей,

сцепивший пальцы памятный плетень,

тень женщины печальной, дождь осенний...

 

В плащах блестящих ходят по пятам.

Под мышкой – книга модного тисненья...

– Так расскажите все-таки вы нам

про славу и про всякие гоненья!

 

– Меня преследуют и ночь и день

застенчивая яблоня соседей,

сцепивший пальцы памятный плетень,

тень женщины печальной, дождь осенний...

 

1985

Расплавили колокола...

 

Расплавили колокола,

сожгли таинственные книги.

Надежда первой умерла

под те воинственные крики.

Любовь... она была – как жизнь,

возможная и под водою!

И только славы мы с тобою

для родины не дождались.

 

2000

Рассказ в самолете

 

Снится мать, хоть побывали снова

мы под кровом домика родного,

да всего недельку, как всегда...

Снятся эти красные герани,

грамоты почетные собраний,

профиль Ленина, во лбу звезда.

Снится мне, согбенною старухой

с нашей собачонкою безухой

мать за солью и’дет в магазин.

Ночью перед печкою горящей

с новой белой кошкой говорящей

говорит, какой хороший сын.

Есть, наверно, в небе некий провод –

слышу из углов я зимний холод,

ветер в огороде, шум ветлы.

Мать поет – но нет, не про лучину,

а про комсомольскую дивчину,

дочку настоящего муллы.

Нынче в погреб убрана картошка,

и дровец я наколол немножко,

но меня измучат эти сны.

В город ехать старая не хочет.

Нас все отговорками морочит.

Говорит, что хочет тишины.

Что весну переживет едва ли...

Говорит, чтоб дом не продавали,

а вернулись жить большой семьей.

Мы ей врем, конечно, что приедем...

А уж обещали дом соседям...

Пусть пока присмотрят за родной.

 

2004

Рахманинова слушаю и плачу...

 

Рахманинова слушаю и плачу.

Мой композитор... Так вечерний свет,

пройдя сквозь лес и рухнувшую дачу,

зеленый лист окрасит в красный цвет.

 

Когда любое сказанное слово

пугает, будто вещее оно,

и потому молчим... душа готова

увидеть и в сырой земле окно!

 

И небо ходит мраком и звезда’ми,

и катится в оврагах тяжкий гром,

и каждый человек сейчас, как пламя,

и тоже станет музыкой потом...

 

1991

Ребенок за компьютером играет...

 

Ребенок за компьютером играет,

он путь в пещерах страшных выбирает,

спешит вперед – и это не про нас –

имеет девять жизней про запас!

Его убьет когтистая горилла,

а он смеется:  вот уж уморила,

и надевает весело сопя

он голову другую на себя.

И вновь идет в великие сраженья...

А если снова будет пораженья,

есть у него и третья голова...

Ах, мне бы! Но напрасные слова.

И лишь порой во сне скуля, горюя

я успеваю выдумать вторую

с тобою нашу жизнь – она легка,

сладка, как на рассвете облака!..

 

2000

Ребенок отвечает на улыбку...

 

Ребенок отвечает на улыбку,

и только на улыбку – в этом тайна.

Ты покажи хоть золотую рыбку,

хоть рубль серебряный – и не случайно

смотреть он будет как  сквозь чистый воздух...

но склонятся с улыбкою привета –

ребенок засмеется... Это свойство

до смерти остается у поэта.

 

1999

Родина

 

Не однажды с тобой в чужедальнем краю,

где над морем белеют домишки,

мы мечтали: пожить бы тут, словно в раю,

взяв с собою родные лишь книжки.

Иль в степях, разглядев голубые дворцы,

с золотыми шатрами озёра,

мы вздыхали: последние б наши часы

здесь побыть вдалеке от разора...

Но чем дальше, тем явственней в жизни своей

понимали: не будет такого.

Наша родина здесь, где барак, мавзолей

и неправды печатное слово.

И разбой, и слепое от дыма окно,

и вода, что сжигает тарелку...

Нам все это навеки судьбою дано –

не уйти за волшебную реку.

Ах, отчизна моя, лубяная моя,

пламя желтое в полночи шумной!

Не сокрыться в горах, не сбежать за моря,

как от матери старой, безумной...

 

1999

Родная речь

 

«Родная речь» мне снится, «Родная речь»...

учебник тот, где сосны на обложке,

где реки широко умеют течь,

и где в лесу огонь в любой сторожке.

 

Где загнутою львиной лапой рожь

над маленькою девочкой нависла.

Где в небе красно солнце узнаешь;

и полно все младенческого смысла.

 

Где рыжая лисица из норы

глядит, а в небе – чайка, белоснежна.

Где люди все высоки и добры,

и помогают старикам прилежно...

 

С каким вниманьем, радостью какой

страницы мы блестящие листали,

и в океан спускались с головой,

и в небесах, обнявшись, мы летали!

 

«Родная речь» мне снится, «Родная речь»,

учебник тот, где на обложке сосны...

Сейчас меня спешат предостеречь,

что сосны те слащаво-светоносны!

 

Что в жизни реки во сто раз желтей,

чем на странице под прозрачным лаком.

И что глазенки маленьких детей

обычно возвышаются над злаком.

 

Что солнце в небе не всегда красно,

что люди разные – здесь и далече...

Все это так... Но верю все равно

учебнику Родной Бессмертной Речи!

 

1987

с восторгом вспоминаю – над зеркальным...

 

... с восторгом вспоминаю – над зеркальным

пространством Волги – сросшиеся грозы,

что проносились в юности моей

с неистовством почти что театральным,

а пароход бумаги был белей –

казалось, вспыхнет... как мы хохотали

от страха и восторга! Нам вино

на палубе наклонной продавали,

и пирожки в листочках местной прозы,

и улыбались девушки в окно,

вмиг опуская жалюзи – и там,

в каюте, молния цвела – как веер...

И мокрый, плотный бил нам в лица ветер,

смеркалось – мы скакали по горам

прозрачным, юные... еще на днях

писавшие на Кубу – за свободу

там встать готовы... нашему ж народу

она давно дана – так нам казалось...

и все нам было просто и верняк!

И где мы все теперь, чрез тридцать лет?

И где свобода Кубы? Где Отчизна

большая наша? Тризна коммунизма...

На водах серых сумеречный свет...

Не дождалась расцвета своего

в который раз наивная Россия.

Всё заново... и все бы ничего,

работать можно... только мы – другие,

и нас уже не тронет колдовство

высоких слов... а многие уснули –

кто под звездой лежит, кто под крестом –

а что мне без друзей весенний гром

и золотых шмелей слепые пули?..

Как говорит цыганка, прячась в шаль:

не жизни жаль – красивой карты жаль...

 

1999

С ярмарки

 

Как говорится, еду с ярмарки.

                          Уже давно за пятьдесят...

Не для меня литые яблоки

                          в садах за ситцами горят.

Не для меня играет музыка

                          и льется жаркое вино...

А для меня – дорожка узкая,

                          и вся чужая, как в кино.

От Красноярска до Елабуги

                          стоят пожары иль закат?...

Я, впрочем, был на доброй ярмарке,

                          но что там делать без деньжат?

Я шел сквозь ленточки шелко"вые,

                            вдыхал дым шампуров и гам,

ел хлеб и пил пивко дешевое,

                            кивал хорошим лошадям.

Еще сорвал детишкам сладости –

                            в забавных играх – со столба...

А впрочем и за эти радости

                            благодарю тебя, судьба!

А что не лез я в рукопашную

                            во имя славы и седла...

Я слышал – эта жажда страшная

                            не одного с ума свела.

И что не воровал я золото

                            да и полмира не скупил –

я слышал, этот черт исколотый

                            не одного навек сгубил.

Зато могу глазами честными

                            смотреть в глаза вам по пути,

да и стихами неизвестными

                            тост за жену произнести!

 

2000

Свадьба

 

Двоих на этой свадьбе поженили,

кричали, пели и стреляли в пень,

троих убили, в угол положили,

чтоб хоронить как раз на третий день...

 

1990

Свет не может кончиться...

 

Свет не может кончиться,

как кому ни хочется.

Пусть хоть в злобе корчится –

свет не может кончиться.

Не свеча, так свечечка,

не рассвет, так печечка,

не огонь, так книжечка,

где слово к слову нижется.

Клавиши ли музыки,

взгляд ли милой в сумраке,

звезды ли, что умерли,

но горят для публики...

Как кому ни хочется,

кем там ни пророчится

злая тьма-порочница, –

свет не может кончиться!.

 

1998

Север

 

Под этими прямыми ветрами

не вздуть костра, не взвесть курка.

Кубическими километрами

перемещается пурга.

И в вечном сумраке наверченном,

чтоб телу слабому помочь,

ты, перепутав утро с вечером,

сам установишь: день и ночь.

И не важны тут совпадения

со сменой солнышка и звезд,

что происходит в удалении,

в краю колхозов и берез.

В твоей палатке пискнет рация,

как дверь, открывшаяся вдруг

в квартиру, где рюмашки красные,

смех и к порогу – недосуг...

Но ты умеешь быть и собранным.

И делать дело до конца.

И кружку с чаем, черным, сахарным,

тихонько гладить, как скворца...

Здесь, где свобода абсолютная,

ты установишь сам себе,

что можно, что нельзя... И смутные

пройдут восторги по тебе!

Ведь так спокойней и привычнее.

Так можно выжить. Будет ночь.

И будет день. Хотя отличия

меж ними мне не превозмочь.

Но с пионерами, с поэтами

берусь я славить вас всегда!

Кубическими километрами

перемещаются снега...

 

1973

Сегодня утро Рождества...

 

Сегодня утро Рождества.

Морозные сверкают звезды.

Горят дощатые помосты,

где ты выкрикивал слова.

Где, уподобившись Христу,

ты день иль два спасал Россию...

Но он-то за слова такие

гвоздями был прибит к кресту!

Гвоздей всегда в России хватит...

Подумай в следующий раз,

готов ли ты к такой зарплате

за слово честное про нас?

 

2003

Сейчас погаснет. Голые деревья...

 

Сейчас погаснет. Голые деревья

на небе ясном сучьями сплелись.

Землею пахнет. Лают псы в деревне.

Летает воронье. Проходит жизнь.

 

Сейчас погаснет. Дай в лицо всмотреться!

Прости меня, что сумрачный чудак...

Не надо же лукавить и вертеться –

постой вот так. Сейчас нахлынет мрак.

 

Еще не тянет почкою лесною.

В ночи услышим набуханье рек.

Глаза привыкли. Белою рекою

в лощине засветился старый снег...

 

1976

Сереженька

 

Был свой блаженненький у нас,

как и в любой деревне.

Гонял лягушек в мокрый час,

все сватался к царевне.

Но то ли с грязью на штанах

не нравился ей очень,

а то ль волшебной в тех местах

и не было в ту осень...

Еще блаженный наш Сергей

дружил с березой Ниной.

Любил смотреть на голубей,

рот вымазав малиной.

Волос солома – был красив,

ходил, головку на бок,

как будто слышался мотив

ему из трав и яблок...

А в том году – и это мне

сегодня снится, снится,–

от молний, в воющем огне

сгорело изб штук тридцать.

Ох, горе! Вёдра молока

коровок самых черных

спасли ну разве два куска

наличников узорных...

И наш блаженненький Сергей

с безумием отваги

лез в пламя, черный до ушей,

с шестом – подобьем шпаги!..

И как-то, лишь ушла гроза, –

горел закат над полем...

И кто-то вдруг шутя сказал:

– Вон потушить бы, понял?

И только ахнули – Сергей

схватил ведро с водою,

походкой валкою своей

он чесанул тропою!

И говорили старики:

– Побег на край аж света.

Помрет без соли, без муки...

И подтвердилось это.

Нашли его через три дня

на кромке сенокосной.

Не добежал он до огня.

Лежал худой, серьезный...

 

1976

Сидела нищенка у магазина...

 

Сидела нищенка у магазина,

науськивая шепотом собачку

на тех, кто шел с авоськой иль корзиной,

косясь и не решаясь на подачку, –

у всех с деньгами трудно... и болонка,

или неведомой породы шавка,

хрипя бросалась злобно на ребенка,

на старика у летнего прилавка.

А попрошайка красная, хмельная,

курила, выдвинув для денег банку,

и видя, что я тоже не внимаю,

послала вслед мне бедную собаку...

И где б я ни был – кажется, за мною

бежит который день та тварь земная,

трясется вся и лает со слезою,

иной любви и верности не зная.

 

1999

Сидишь в ночи, в сердцах сломав перо...

 

Сидишь в ночи, в сердцах сломав перо.

Ты с истиною не играешь в жмурки.

Ты видел человеческую кровь

не только в поликлиниках, в мензурке...

Ты видел все, что может повидать

солдат, пройдя и Русь, и пол-Европы...

Лишь на витринах ты узрел кровать.

А для тебя постель была – окопы...

Пожары ночью мрели до небес,

а вы об угольках в печи мечтали.

Вам вместе со взрывчаткой через лес

везли пудами тусклые медали.

За неименьем медных пятаков

глаза бы ими закрывать погибшим...

Хотя сегодня этих медяков

дороже нет по нашим пепелищам.

Их не отменит золотой чекан,

с цепочками серебряная плошка...

Свою судьбу ты вновь перечитал –

годится. И перо летит в окошко!

 

2000

Сизый туман...

 

Сизый туман

утром в окне.

Море воспомнилось мне.

Чайки и – рыба винтами в воде,

мокрый твой плащ  при звезде...

 

Белый  туман

утром в окне.

Зимы припомнились мне.

К печке прилипли в лесной стороне

письма твои ко мне...

 

Желтый туман

утром в окне.

Вспомнилось – мы на войне...

В поезде длинном, на ржавой волне

плакала ты во сне...

 

Красный туман

утром в окне.

Что это нынче в стране?!

Солнце ли всходит? Иль ты по весне

мертвая едешь ко мне?..

 

1994

Сильные чувства

 

Читали в книгах про измены

и усмехались про себя:

про нас не скажут, что несмелы,

мы не падем, друзей губя.

Начнется ли террор режима

или кровавая война,

но честь для нас не струйка дыма,

и как бессмертье нам нужна.

 

Но вот явилось время хлеба,

почти дешевого вина.

Здесь предавать совсем нелепо.

Так что ж душа твоя темна?

За место красное под солнцем

или за зонт в лиловый дождь

деремся, милые, с позором,

а на укор готова ложь.

 

Ведь не в узилищах Лубянки,

где пуля и фонарь в глаза,

а предаем во время пьянки,

или молясь на образа.

И на кону – не радость близких

иль жизнь любимая своя,

а лишний рубль, бутылка виски,

на новый год в цветах свинья.

 

1996

Синицы

 

Синицы к нам заглядывают в окна,

как мы глядим со спутников на Марс.

Я взял им хлеба накрошил немного –

поели и опять глядят на нас.

Я почитал им Пушкина и Блока,

я на гитаре Моцарта сыграл...

Сидят и смотрят. Может, птицам плохо?

Душа болит? Их синий вождь солгал?

Как им помочь, когда не понимаешь?

Да что о птицах, коль вот так точь-в-точь

и понимая, иногда не знаешь,

чем человеку на земле помочь...

 

1987

Синяя баллада

 

Я шел вдоль моря по камням округлым.

Когда все это было? Было утром.

Всё, может, только началось на свете...

Впервые сохли соты света – сети.

Крылом чертила ласточка кривые.

Тень, дергаясь, неслась под ней – впервые!

Все – эполеты крабов голубые,

звезда на маяке – все, все впервые...

 

Я шел, прочтя сто лозунгов и басен.

Был, говорят, и дерзок, и прекрасен.

И челка, мамой вымыта, лежала

на голове, как школьное лекало!

Мне было одному не одиноко!

Там туфли у воды или бинокль?

 

Ах, женщины! Вас приближать не нужно...

Я видел весла, пчел, гудевших дружно.

Был черен виноград, пыльцою светел.

Но вот и одиночество я встретил...

Что это значит? Это мысль о смерти.

С чего бы это? Ни к чему, поверьте.

 

Я закурил. Вдруг рядом – ноги босы...

глаза зеленые чуть-чуть раскосы.

Смеется. На руке от соли бледной

витой браслет блестит дешевый, медный.

Сказала: «Здравствуй!» И пошли мы дальше

по шелестящей, по хрустящей гальке...

 

Мы шли да шли – не близко, не далеко.

И было нам двоим не одиноко.

Гремел над морем трубный глас Эола.

И что нам встретилось? Толпа у мола.

А он лежал тяжелый, как ребенок,

далекого дельфина дельфинёнок.

 

Ободранный суденышком, винтами,

и выброшенный на берег волнами.

Винты чернели в общем, беспечально,

как зерна в яблоке, в воде хрустальной!

А он лежал. И пальцами, ногами

все пробовали слизь под плавниками.

 

Он был облит смолой своею крепко,

как электрическая батарейка!

И голова в песок – до середины...

(Как странно улыбаются дельфины!)

И я сказал: «Дельфин, прости, дружище!

Случайность... Ей законов не подыщешь.

 

Прости ее слепую непреложность

и гордую свою неосторожность.

В зеленом море неспроста в порядке,

как зерна в яблоке, винта лопатки.

Все повторится: риск, и море это,

и ты, растерзанный, и дым рассвета.

 

Нам суши – мало! Потому мы лезем,

одетые, обутые железом...»

И к нам сошла с любимой, как сиянье,

боль страданья, мука состраданья.

И тут возникла школьница-девчонка,

чернила на губах, кругла юбчонка.

 

Худая, некрасивая. Но внешность

скрыть не могла застенчивую нежность.

Слезой, блеснувшей на ее ресничке,

я тоже плакал, разминая спички.

Не знаю, кто она, зачем, откуда.

Но взять ее с собою – не причуда...

 

И дальше мы пошли. Пошли далеко.

И было нам троим не одиноко.

И что нам встретилось? Палатки дальше.

Что это?! Императорские дачи.

Налево, прямо... А на пьедестале

из снега будто девушки стояли!

 

Холеный мрамор, голубое диво.

Резец работал здесь неторопливо...

Моя красивая вздохнула смело.

А девочка, пригнувшись, помрачнела.

И было так: свет пристальный, вечерний

рождал в воде свет призрачный, дочерний.

 

И потемнело вдруг. Из мрака еле,

должно быть, римлян статуи блестели.

А эти?.. чьи же головы они мне

напоминают в зябком влажном нимбе?

Какие же властители тупые

имели очертания такие?

 

А оказалось – тут шары ограды

курорта «Н». Мне, впрочем, так и надо!

И мы смеялись. И маяк неясный

распахивал, запахивал плащ красный.

Распахивал, запахивал, и воды

дышали вкусом ледяной свободы!

 

И нам казалось, мы-то уж, конечно,

жить будем только дерзко, только вечно!

 

И наши разошлись тропинки вскоре.

И каждую из них слизнуло море...

 

1975

Скажи сегодня

 

Спросила: – Любишь ли меня?

Как любишь? Очень?

Кивнул светло и немо я.

Стояла осень.

– Как любишь? Как?

–  Но погоди. Зачем тут вожжи?

Слетит листва. Пройдут дожди.

Скажу попозже.

Слова придут ясней огня,

как бы спросонья...

Но гневалась ты на меня:

– Скажи сегодня!

Скажи сегодня! – на глазах

блеснули слезы.

– Скажи сегодня! – в кулачках

увяли розы.

– Скажи сегодня! – крик жены

и просьба века.

У века нервы сожжены.

Тот крик – поверка.

Сказать потом – все мастера,

ну-ну, тихоня...

А где слова – чтоб на ура?!

Скажи сегодня.

– Скажи сегодня! – зов друзей

в глухую полночь.

Иль на собранье – будь смелей,

вставай на помощь!

– Скажи сегодня! – это крик

пустых колодцев.

Упавших птиц. Горящих книг,

живых колосьев.

Как дробь в траве черна роса.

Прет лошадь с нимбом.

– Скажи сегодня! – небеса

забиты дымом.

Оно б добро – не торопясь

продумать слово,

пером вести скупую вязь,

склонясь сурово.

Но просит век и просит друг,

жена, подруга –

сказать сегодня! Громко! Вслух!

Конечно, трудно...

 

1985

Сколько в жизни я глупостей делал!...

 

Сколько в жизни я глупостей делал!

Было время – вождя почитал

И за водкою сладкою бегал,

если вдруг заорал генерал.

Было – и на собраньях лукавил,

извивался ни против, ни за...

Но одно оправданье – не славил,

глядя в эти пустые глаза.

Но одно оправданье – ночами

я записывал правду страны,

разбавляя чернила слезами,

чтоб не видеть им из-за спины...

Но беда – понимаете сами –

хоть и встало над Родиной пламя,

эти строчки почти не видны.

 

1990

Слово

 

У синего моря средь смеха людского,

в тени золотистой, как взгляд Гюльчатай,

мне слышится снова призывное слово:

– Перечитай! Перечитай!

Мне что перечитывать – Пушкина строки?

Толстого тома, что иным не чета?

Я помню их... так что упрёки жестоки:

«Перечитай... перечитай»...

Иль мне перечитывать жизни страницы?
Вовек на забудутся труд и беда.

Страница пустая, конечно же, снится...

Но та, что спалили, взошла, как звезда...

И вдруг услыхав итальянское «джорно»,

я понял, что зря понукает тщета,

что это о счастье кричат во все горло:

– Феличита! Феличита!..

Случай на Оке

 

Выпустили рыбку золотую

из аквариума – в быстрину.

Я стою и с берега колдую:

что ж ты, рыбка? Словно как в плену?

 

Плавает недальними кругами,

хоть и нет вокруг нее стекла.

Шевельнула малость плавниками –

как уткнулась – в сторону пошла!

 

Я взмахнул руками – заблестела,

взад-вперед, налево и назад,

покрывая вихрем то и дело

тот несуществующий квадрат!

 

Можно все аквариумы грохнуть,

так, что искры свистнут по земле.

Только даже в синем море плохо

тем, кто жил когда-нибудь в стекле.

 

Как разбить не этот вот, невзрачный,

пыльный ящик, а вон тот, другой,

тот несуществующий, прозрачный,

страшный ящик в толще водяной?..

 

1975

Смотри на меня не сурово...

 

Смотри на меня не сурово.

Я слабый сын поколенья.

О жесткие кепки сугробов

свои окровавил колени.

Весной меня жалили змеи.

Лицо мне сожгли комары.

Но я сочинять умею

стихи и творить костры.

Я только по пьянке спесив.

Могу и железо есть.

Прости, что я некрасив.

Прими, такого как есть.

 

2001

Смутное ощущение

 

Меняющийся день –

как вдруг перед грозою...

иль сумрачных людей

ждет встреча с красотою?..

каленой ли волною

хлебов окатит нас?...

иль истина звездою

слетит к нам сей же час?..

 

Движенье в облаках,

в глазах движенье света,

и холодок в руках,

и горячо в душе...

И не поймешь никак,

да что же будет это,

но точно будет это –

и движется уже!

 

2004

Снег выпал – как в праздник счастливый билет!...

 

Снег выпал – как в праздник счастливый билет!

Он чудный... Он, знаете, белый, из снега!

Он выпал. На Марсе споткнулся поэт...

А снег на земле – он и справа, и слева.

 

Сюда выходи! В этот белый разбой.

В мельканье. В паренье. Немедленно! Тотчас!

Ты тихо составишься передо мной

из синих, из черных, из розовых точек...

 

И будет годами загадочна речь!

И нет на планете любви безответной!

И стану я видеть тебя и беречь

до самой последней до точки бесцветной...

 

1969

Снежинка

 

Колесо алмазной колесницы,

на которой эльфы пролетали,

на моей ладони серебрится,

только долго проживет едва ли.

 

Но, пока и светится, и греет

высшее свидетельство оттуда,

я успею, я сказать успею,

что я верил и в любовь, и в чудо.

 

Говорят, всего-то лишь водица

на моей останется ладони.

Ну и что? Прильну, чтоб насладиться.

Пьют же воду радуги и кони.

 

2000

Снежная баба

 

Из весеннего снега парного

бабу снежную дети скатали,

землю всю оголили вокруг...

Ночь настала – и бледно-лилово

освещая окрестные дали,

ты явилась, нелепый мой друг.

 

Ты кормила голодного телом,

ты поила меня поцелуем,

ты исчезла,  мерцая светло...

Жизнь идет... и порой между делом

мы о чем-то тоскуем, тоскуем...

Что же было? И к звездам взошло?

 

1999

Снова снег, переходящий в дождь...

 

Снова снег, переходящий в дождь.

Снова день, переходящий в ночь.

Снова мрак, что переходит в свет.

Снова «да», что переходит в «нет».

Полу-"да», и полу-"нет», и дождь.

Полу-"нет», и полу-"да», и снег.

И сквозь все привычно ты идешь,

с тонкою улыбкой, человек...

 

1985

Совет

 

Не отвечай случайным словом

на слово жесткое его,

а говори высоким слогом.

Пусть он смеется. Ничего!

 

Расколется глупей арбуза,

прокуренный до черноты...

Не брось же золотого груза.

Послушай ты, послушай ты –

 

пусть он твердит, что нету веры,

что счастья нет, что мамы нет...

Ты говори ему про вербы,

что уплотняют лунный свет,

 

про мак, проросший над порогом,

про дождь, который опадет...

Ты говори высоким слогом.

Придет – и в ноги упадет!

 

1969

Современная песня

 

Горит свеча. – Ты где ходил?

                             – Я уходил далёко.

– Ты где летал? Кого любил?

                             – Да, я летал высоко.

Но нет прекраснее тебя

                             и ни к чему нам свечка...

– А я тебя ждала, скорбя,

                             и продала колечко...

– Да как ты смела, как могла?

                             Иль я тебе не нужен?

– Колечко я в ломбард снесла,

                             чтоб ждал тебя твой ужин.

Вот пей багряное вино,

                             ешь розовое мясо.

Вот спать ложись, уже темно,

                             постель моя не смята...

– А что же ты сама пила?

                             – Пила вино из речки.

– А как же ты сама жила?

                             – Сидела на крылечке.

– Но почему ж я постарел,

                             а ты не постарела?

– Ты на плохих людей смотрел,

                             я на тебя смотрела...

Современная сказка

 

Не отворяй, сестра Алена,

из всех дверей вот эту дверь.

Там сор, там старые патроны,

там нету ничего, поверь.

Уехал – и она, понятно,

достала ключ из сундука,

в дверь постучала для порядка,

а дверь – как перышко легка!

А что там, что?.. Горят во мраке

как плошки желтые зрачки,

и дух идет, как от собаки,

а больше не видать ни зги.

И стонет чудище живое:

«Алена, полюби меня!..

Все клады я тебе открою,

как шубу, выверну моря.

Что хочешь – золото, опалы,

из красной меди острова...»

Алена перед ним стояла

и ни жива, и ни мертва.

«Не бойся, ты ко мне привыкнешь

не через долгий тяжкий век,

едва к моей груди приникнешь –

я сразу стану человек».

Алена нежная приникла,

а он такой же, что и был.

Затрепетала, как травинка,

а он все жарче говорил.

«Пройдет неделя иль полгода,

и наваждение спадет...»

Слова звучали слаще меда,

но сам он был урод, урод!..

Алена плакала и билась

в его руках – он отпускал...

Поверить вновь она стремилась,

косясь на бешеный оскал...

О Родина моя, Россия,

с наивною своей душой!

Какие страшные витии

желали властвовать тобой!

И властвовали... Но поныне

о палаче, едва жива, –

кому висеть бы на осине –

находишь добрые слова.

Светла, спокойна, благосклонна,

жалеешь всяческий народ.

Не отворяй, сестра Алена,

ту дверь!..

                Конечно, отопрет.

 

1988

Современные терцины

 

Случайные реки

блеснут и погаснут за дымным леском,

и снова навеки

 

я с ними, скользящими, мало знаком,

как с вами ли, с ней ли,

с оранжево-сахаристым снегирем...

 

Случайные снеги,

они упадут, проплывут по лицу,

как сон, как спасенье.

 

Их тени запомню, с собой унесу,

забуду в мгновенье...

Все это загадочно, как по листу –

 

случайные строки!

Мне встретятся ласточки, ветры, мосты,

печали истоки,

 

и все позабудется. Явишься ты

и скажешь: «Постойте!

Прислушайтесь все...» – из ночной темноты

 

случайные звуки:

скрип двери, Бетховен, разбитый стакан

в глухом переулке.

 

И плач, и похожий на дрему туман...

со свечкою руки...

Все это уходит, как в ночь океан,

 

как шорохи в шлюзе...

И вновь, покидая свой дальний приют,

приходит и будит,

 

все это приходит, как только уйдут

случайные люди...

 

1973

Содрав, как змей, померкнувшую кожу...

 

Содрав, как змей, померкнувшую кожу,

бегу прилечь к сверкающей траве.

На то, что было, нынче так похоже,

с грозой молниеносной в синеве.

С набухших веток, снизу прицепившись,

синички воду медленную пьют.

И ты опять стихи с восторгом пишешь,

и ноготь сбитый синь, как изумруд.

И каждый цветик под арбой любою,

и рокот самолета вдалеке –

все сладостно, любимо так тобою...

Тень иль змея скользнула по щеке.

 

1996

Сонет

 

Отец латыш, а мать еврейка,

а в паспорте сверкает «рус».

Вполне враждебная семейка –

из Риги гонят в б. Союз.

Стоит вагон, рассыпан груз.

Детишкам спать одна скамейка.

Как дальше жить,  уразумей-ка.

Я этих детских глаз боюсь.

Но ты видавший и не это,

сын истребленного поэта

в тридцать седьмом, ты пьешь пивко,

сверкаешь бедною бутылкой

и со старательной улыбкой

ты смотришь как бы далеко.

 

2000

Сосновый, еловый, березовый...

 

Сосновый, еловый, березовый,

то светлый, то замкнутый лес.

И снег то лиловый, то розовый

при свете вечерних небес.

И звуки деревни невнятные,

собачий простуженный гам.

И наши хожденья попятные

по собственным нашим следам.

Чтоб кто-то увидел когда-нибудь,

как шли мы по роще – и вдруг

взлетели с улыбкою на небо,

где нету ни слез, ни разлук!

А если мы все же расстанемся,

то в край залетевши чужой,

быть может, мы сами обманемся

следами – такой же игрой?

Поверим, что есть она – вечная –

любовь высоко в небесах,

идя через рощицы млечные,

плутая в еловых лесах...

 

2001

Среди густого снегопада...

 

Среди густого снегопада

в невзрачном городе чужом

вдруг ты отстала и пропала...

и я во тьме застыл столбом...

– Ты где?!. – но исчезает голос...

Бегу, ищу – да где же ты?!..

Никто не видел? Тьма и холод,

все окна чужды и пусты.

И вдруг бежишь в метели темной...

– Ты?

– Я!..

          Стоим в краю чужом,

как будто мы и не знакомы...

все годы счастья были сном...

 

1996

Стансы

 

Что гонит в спину, что толкает

с утра в пучину иль в огонь,

который воет и алкает...

Куда бегу, как старый конь?

И для кого, чего во имя,

с какой обиды иль тоски

я даже и в цветочном дыме

пишу угрюмые стихи?

 

Век миновал, по крайней мере,

как мой отец, из бедняков,

увидел счастье в револьвере

под знаменем большевиков.

Впервые в сапогах кирзовых

и в новом кожаном пальто

он шел, не пряча глаз лиловых

и мстил, не ведая за что...

 

Да как за что? Ведь он татарин,

осмеянный в любой толпе,

теперь был важен и фатален

под звездами ВКП (б).

Герой вчерашних анекдотов,

он думал: станет наравне

средь всех недавешних холопов...

Но нет любви в большой стране.

 

Здесь даже русские не дружат.

Лишь оказавшись вдалеке,

поют в слезах, сомкнувшись туже,

о Волге-матушке реке.

А здесь, в разорванной России,

хлебают красное винцо –

обиженные и пустые,

как Фабержеево яйцо.

 

Доброжелательность была ли

хоть где-нибудь когда-нибудь?

Высмеивали, убивали,

и можно ли просить: забудь?

Вот отчего тоска и злоба...

вот почему горит Кавказ...

и мирное любое слово

вдруг чем-то оскорбляет нас.

 

Не замолить в церквах, мечетях

взаимных распрей и обид.

Пройдет, наверное, столетье,

покуда будет он убит –

слепого недоверья вирус...

Вся наша боль – ему как мед,

как солитер, он в каждом вырос.

И только с нами он уйдет.

 

1997

Старая Матвеевка

 

Тогда светало ране...

Но по тому лучу

я до сих пор в чулане

пушинкою лечу...

Иль вдруг в тени лиловой

я с Зорюшкой коровой

у ночи на краю

растерянный стою.

И крик мой, что соседи

горят, и ветер к нам,

еще звенит на свете...

Я это не отдам.

 

1996

Старик

 

Прежнею эпохою прославленный,

он сидел на празднике, больной,

словно на посмешище оставленный

вероломной быстрою судьбой.

Он молчал, побрившийся аж до крови,

на груди теснились ордена.

Только очи говорили мокрые,

что больна его душа, больна...

Он смотрел с ухмылкою тяжелою

на героев нынешних времен.

Как их целовали полуголые

девки, век не знавшие знамен...

Но хватало и ума, и мужества

всем желать здоровья дополна –

это после прожитого ужаса,

воя, под названием война...

И еще в тени бранчливой хмурости –

это трусость иль святая ложь? –

но хватало полупьяной мудрости

врать, что нынче лучше молодежь...

 

2004

Старинные песни

 

В этом старом бараке над речкой

собралось нас невидимо лиц.

Где-то лодка со старою свечкой

все чихает и катится вниз.

 

Скудным ужином мы поделились,

крепким куревом всех обнесли.

И с гармошкой германскою вылез,

мужичок, как барсук из земли.

 

Могут нож и топор раскровянить,

но никак не достать им души.

Только песня ее раскрывает,

обязательно – в русской глуши.

 

Только песня об горе-несчастье

всех равняет, как смерть или бред.

Только песне дано достучаться

в душу, даже когда ее нет.

 

Эта песня опять про бродягу,

словно Русь – кочевая страна.

Про казенную нашу бумагу,

про беднягу, что плачет спьяна.

 

Про пожары за старым кордоном...

Все уснули, скуля и ворча.

Но все шастают в дыме зеленом

тени Разина и Пугача...

 

Новый день вдруг наступит сурово.

Взвоют пилы, как волки в грозу.

Распоемся ль когда-нибудь снова?.

Мат во рту и жестокость в глазу.

 

Шевельнулась с плотами моторка.

Но мелодия – ах, погоди! –

как забытая милой иголка

где-то в маечке, возле груди...

 

2000

Старуха

 

На переходе, между двух лавин –

рычащих пролетающих машин –

на островке асфальта, в час дневной

старушка поздоровалась со мной.

Но кто же это?.. – Здрасьте.

Кто же это?..

Ах, не она ль для всякого поэта

была лет сто партийною грозой?!

Хотя все это нынче мезозой,

но разве я могу забыть, как в страхе

в обкоме, где на всех столах тома

как будто окровавленные плахи,

мы шли гуськом от страха без ума

вот к  этой прежде мощной рыжей тете –

с цветком иль посвящением в блокноте,

чтобы в голос ей польстить и обмануть

хоть как-нибудь.

Она же крашеной крутя головкой,

цитатою на память не короткой

из Маркса, Ленина, статьи Цековской

и Маяковского (о, Маяковский!..)

нас поучала... голосок звенел,

и носик вдохновенно пламенел...

И мы, понятно, восторгались ею.

А ведь могла и разъяренно в шею,

но как бы все же разрешала жить...

Ну как забыть?!

И вот стоит бабулечка седая,

на ножках ботики и зонт в руке.

И я, от скуки и стыда сгорая,

закаменел пред ней на островке.

Она меня  разглядывает зорко,

поджавши губки, ожидая слов.

Но что скажу? Мол, помню, помню, золотко...

Взгляд жалкий, бабий. А ведь был суров.

За ней машины все летят направо,

за мною – влево мчатся... А страна

не знает до сих пор: да где же правда,

в движенье допьяна разделена...

И надо же как прошлое настигло!

Закрыл я рукавом глаза, как вор....

Махнуть через машины? Тоже стыдно.

И мы стоим лицом к лицу в упор.

 

Скорей бы ты, зеленый светофор!..

 

2003

Старые книги

 

И.М. Кузнецову

 

Когда нету силы, когда нету мочи,

старинную книгу беру и читаю

наивные строки про синие очи,

про синее море и белую стаю.

Про след за кормой – он, понятно, жемчужный...

Про волосы милой – они золотые...

Порою тяжёлой, порою недужной

спасают забытые книги России.

Конечно же, с ятями строки лихие

рождают улыбку и легкую горечь...

Но были ж на свете глаза голубые

и звёзды, с которыми сладостно спорить?

Да разве ж и нынче порою полночной

влюблённое сердце тоска не сжигает?

И хочется страстью своей невозможной

вернуть мою милую... так не бывает?

Но нынешним слогом письма не напишешь,

сказать не выходит теперешним словом...

И что-то забытое, древнее ищешь

про чайки и звёзды в просторе суровом.

Те книги в серебряном аж матерьяле!..

Ведь было же время, подумайте сами,

когда на уроках стихи сочиняли,

когда говорили, как птицы, стихами!

Ты делай свое современное дело,

но верь, выходя на распутья глухие, –

держава поэтов ещё не сгорела,

держава мечтателей странных, – Россия!

Старый вальс

 

«Сча-астье мое!..» – эта песенка снова звенит.

Возвращаются  нежность и свет позабытых мелодий.

Патефон и гармонь, как седые Кирилл и Мефодий,

снова учат нас жить в парке Горького – там он сидит,

 

буревестник усатый, на каменной серой скамье...

Рядом люди танцуют, пожилые, с живыми цветами.

А глаза их закрыты. Им видится красное пламя

над Россией, которая вот уже вечность во тьме...

 

Ах, дождемся ли счастья – да Господи, не для себя!

Уж хотя бы для внуков... иль даже для правнуков малых...

Это что там – слоны? иль кричат поезда на вокзалах?

Это дети шагают? иль войско подходит, трубя?

 

Мы откроем глаза и в упор наше время увидим.

Буревестник же пусть свои жаркие очи сомкнет.

Это «счастье мое!..» – как-нибудь не во зле, не в обиде

вальс последний пройти... Весь в салютах блестит небосвод.

 

Жизнь прекрасна! Поклонимся каждой зеленой былинке.

Стрекозе. Муравью. Милой речке с прозрачной водой...

До сих пор на земле мы, любимая, жить не привыкли –

вот уж завтра начнем

                              мы с тобой, мы с тобой, мы с тобой...

 

2000

Стихи о любви, которой нет

 

В стылой гостинице, дома ли

себя призовешь к ответу.

Нету любви? Нету!

Нету любви? Нету!

Были школьные елки,

глаза в темноте блестели...

Выли в округе волки,

кружились ночные метели-

Были записки в книжках,

классиков всех перепутали...

Было в девчонках-мальчишках

что-то от смертной удали:

хочешь – прыгну с обрыва?

Хочешь – выпью чернила?

Эта любовь смешная

много горя чинила...

Ну а потом что? Потом что?

Кто – женился, кто – замуж.

И подрастает потомство,

и взрослеет, а там уж...

Кланяйся белому свету и соблюдай диету...

Нету любви? Нету!

Нету любви? Нету!

Где ж она, яркая молния,

что суждена судьбою?!

Та, которую чувствуют

даже деревья спиною’

Где твоя роза каленая,

огненная, золотая –

та, над которой птицы

летят, глаза закрывая?..

Где же та женщина лучшая

с поступью грешной богини,

с именем, может, Галина,

а может быть, – Берегиня?

Ради которой лез бы

в гору, где ни былинки,

ради которой лезвие

было бы слаще льдинки!

Подошла бы, взглянула –

словно поставила мету...

Нету любви? Нету!

Нету любви? Нету!

Как мотор у лодчонки

в одну человечью силу –

бедное б сердце мое,

косой обмотав, запустила!

И любимый, с любимой,

я б увидел на свете:

одуванчики – дети,

птицы, деревья – дети,

и всех нужно жалеть,

беречь и гладить ладошкой...

Но я стою, отвлекшийся,

транзисторный и доминошный!

О, появись, прекрасная!

Есть же ты средь этих сборищ?!

Юная и неясная,

ясным мне стать не позволишь,

ты загадаешь загадку –

полжизни уйдет на разгадку...

Худой прибегу и счастливый –

как лось, протрублю по распадку!

Но – как у стрелок – шкалы,

нынче у чувств – пределы...

Где вы, луна и скалы?

И запредельные стрелы?

Где вы, дикость восторга,

до обморока влюбленность?

Запах июньского стога,

литовки стальной раскаленность?

Кто-то играет страстно

роль – немного походит...

Но я хочу настоящего! Мне страшно!..

А жизнь – проходит.

В древности умирали

из-за разлуки с любимой.

Я же умру без любимой –

в долгой тоске нестерпимой!

Может, я рано родился?..

А может, мы с нею соседи?

В каменном доме нашем,

самом длинном на свете,

в тысяча пятом подъезде,

на этаже трехсотом

живет она одиноко

и старится с каждым годом...

Средь прочих меня встречая,

в глаза посмотреть боится –

боится влюбиться случайно.

Чтоб точно – не ошибиться!

Так-то оно вернее.

Кто там – стишки про комету?!

Нету любви, нету!

Нету любви, нету!

Сколько раз мы хотели крикнуть друг другу:

– Позвольте!..

Давайте же познакомимся!.. –

Но стыдно моей Изольде.

И страшно  Тристану бедному-

а вдруг дурное знакомство?..

Век атомный, многолюдный,

пугает твое вероломство!

И люди в себе замыкаются,

с собаками ходят, с волками

Смотрят в огонь, улыбаются,

пьют в одиночку,  алкают.

Неинтересны стали люди друг другу...

А дети

как-то, конечно, рождаются,

топчутся на планете...

Что ж, прощай, моя молния!

Что ж, прощай, моя роза!

Искусаю подушку,

выплачу светлые слезы.

Утром сварю себе кофе,

выйду купить газету...

Нету любви! Нету!

Нету любви! Нету!

 

1982

Стихи о чайке

 

На песке, блестевшем веселее воска,

птица та лежала – белых перьев горстка.

У воды лежала в неумолчном гаме

птица с красным клювом, с красными ногами.

И толпились люди, бормотали: «Жалко!..»

Маленькая девочка ткнула пальцем: «Чайка?!»

 

Угадала, девочка! Вот ведь как нелепо:

опустело синее, голубое небо!

Не кричит пронзительно, ветром относима,

чайка возле мачты, пролетая мимо.

Не висит над лаковой вечером водою,

слабо озаряема сильною зарею...

 

А в краю далеком, в городе, средь леса,

нету у Озолина к жизни интереса!

 

Что же с ним случилось?! Написал письмо я.

Думал простодушно: сочиню большое,

чтоб ему не скучно, – впечатленья лета,

про загар, про девушек и про утро это.

(Как она лежала в неумолчном гаме

птица с красным клювом, с красными ногами...)

 

И зачем я только написал о птице!

Словно мину страшную прилепил к странице!

Просто, как зевака, не подумав здраво,

помянул я чайку... И напрасно, право!

И теперь далеко, в городе средь леса,

нету у Озолина к жизни интереса!

 

Ведь когда-то в юности он ходил матросом

к берегам Канады, к неродным березам,

и летели чайки вслед за кораблями,

раскрывая клювы молча над волнами,

как привет Отчизны, той земли прекрасной,

где друзья и жены, флаг струится красный...

 

Почему порою мы к друзьям нечутки?

Беззаботно шутим. Разные есть шутки.

Одному опасны новости о спорте.

А другому – кровь... И вы со мной не спорьте!

 

Отослал письмо я – после спохватился!

Сотню раз раскаялся. Звонил – не дозвонился!

А уже от друга мчатся телеграммы:

– Как? Какая чайка? (Все детали драмы!..)

Самолет ли тронул розовой струею?

Дробь ли подцепила чайку над страною?

Иль сама устала, старая, упала?..

 

Я писал ответы. А ему все мало!

Я писал, что это единичный случай:

«Черт же меня дернул! Ты меня не слушай!

А про то послушай, как сверкает море.

Миллионы чаек виснут на просторе!..»

 

Что теперь мне почта, марки и конверты!

Не пишу я писем. Шлю друзьям конфеты.

 

1985

Стихи, написанные в ночном поезде

 

Страх прошиб. И сон прошел

Как мне дальше жить на свете?

Спят в вагоне бабки, дети,

бьет по струнам комсомол.

Синий жидкий свет в вагоне.

Спят игрушечные кони,

свисли до полу гармони,

сонны мощные ладони...

Ну, а тот, кто главный, то есть

у кого моя судьба,

останавливает поезд

возле каждого столба!

 

Поезд наш «пятьсот-веселый»,

дымный, плотный и тяжелый,

еду я всю жизнь на нем.

Ты Сибирь моя – Россия,

наши годы световые,

поцелуи, хлеб с вином...

 

Как мне дальше жить на свете?

Страх пробил, сон миновал.

Вот я прожил треть столетья,

волком бегал, все видал!

Без детей, лишь с чемоданом,

не гонялся за туманом –

как любить издалека?

На асфальте мягче воска

вязла девичья походка,

полумесяц каблучка.

Были первые палатки

и необщие тетрадки,

топоры, костры, снега,

в скалах гулкие туннели,

голубые в небе ели,

в хвойных чашах – жемчуга...

 

Ну, а дальше? Что же дальше?

Чем помянем годы наши –

ведь не век же молодым?

Синий свет течет в вагоне.

Спят игрушечные кони.

Дети спят. Я был любим..

И наверно, чтоб напомнить,

где я жил, мотался где,

душу мне тоской наполнить,

поезд наш стоит везде:

возле каждой деревушки,

речки, столбика, куста,

возле старенькой старушки

и зеленого листа,

серенького воробья,

маленького муравья...

 

1976

Стол Державина

 

Ты тогда-то рос у синего Байкала,

и дремал в прозрачном свитере росы.

На твоем плече кукушка куковала,

а теперь стучат холодные часы.

Ты когда-то набирал в себе колечки

и тянулся убедительно к звезде!

Но теперь тебе – я думаю – не легче:

ад и рай соединил в моем труде...

Здравствуй, стол мой!

                  Здравствуй, простенький, без лака!

Не о трех – о четырех, как зверь, ногах.

На тебе сияет белая бумага,

но ее я не заполню впопыхах.

Возвращаюсь осторожно, друг мой первый!

И прошу простить мне все мои грехи:

На тебе я резал хлеб, вскрывал консервы

и писал не очень четкие стихи.

Вспоминаю школьный случай и краснею,

хоть не к завучу – к читателю пришел.

Мы – в столице. Мы – экскурсия в музее.

Мы по залам пробираемся... Вдруг – стол.

Стол, как стол. Немножко гайками поржавел.

И в пупырышках местами, как кирза.

А выходит вдруг, что сам старик Державин

на него косил янтарные глаза.

Сочинял за ним послания к царице,

ухмыляясь пьяно – другу-печнику...

Я – робел. А мне хотелось прислониться.

Но учительницы наши – начеку!

Все глядят через стекло уж на медали,

перешли к какой-то сабле со щитом...

И я тут решился (вы таких видали?) –

как в тумане, стол царапнул ноготком!

Если б тут меня схватили и побили,

я и слова бы, конечно, не сказал.

Я стоял. А люди в уши мне бубнили.

Так, негромко поучали. Все же – зал.

Собралась толпа: – Кто разрешил салагам?!

Нашей школе стыд и горе – вот беда!

– Почему ты стол Державина царапнул?..

Отвечал я: – Ну, не буду... Никогда...

Хмуро спрашивали Рига и Сарапул,

деревенский распалялся мой же брат:

– Так зачем ты стол Державина царапнул?

Отвечал я: – Ну, не буду .. Виноват ..

– Не кощунственно ли, вправду, ребятишки?

Этот стол всех русских пережил царей.

Сочинял за ним поэт большие книжки

про цветы, про водопады, про зверей.

Ты, цыган, ну что так смотришь ошалело?

Хулиган, ты что ж – в Историю полез?..

...Я и сам не знаю, как случилось дело.

Ну, царапнул. Представляло интерес.

Много лет прошло – по трюмам и по трапам

самолетным... Но я слышу иногда:

– Так зачем ты стол Державина царапнул?

Отвечаю: – Все неправда. Ерунда.

Все неправда. Как слоны, завесьте уши.

Стол мой дальний, будет яркая строка.

И ее напишет парень, посягнувший

на имущество чужого старика!

 

1976

Столько лет проникаем друг в друга...

 

Столько лет проникаем друг в друга –

Бог нам в помощь, слова и глаза...

Но порою так страшно, так трудно –

ты чужая – смотрю. Как гроза.

И  понять не могу: что же это

между нами угрюмо встает?

Но опять  как созданье из света

ты вошла. Рядом, милая, – вот.

Иль разгадка проста, как природа:

миллионами лет были врозь,

и грозит нам разлука... и твердо

кто-то нам говорит: он – не гость.

 

1999

Страна виноватых

 

– Во всем виноваты евреи, –

вопит неудачник поэт.

Друг друга как змеи пригрели –

свободного столика нет.

– Во всем дураки виноваты, –

рыдает политик былой,

толпой обойденный когда-то

и брошенный даже женой.

– Во всем демократы виновны!

– А уж коммунистов – в тираж!

–  Повеситься должен верховный!

– И местные власти – туда ж!

 

Повинны соседи, плакаты,

и голуби, и облака...

Весь мир вокруг нас виноватый!

Вот так и бредем сквозь века.

Шагаем угрюмой толпою,

оскалясь, рыча и сопя...

– Проснись, милый друг. Что с тобою?

– Я так ненавижу себя.

Боялся всю жизнь негодяев,

мордастых, как псы в орденах.

И даже порою возлаяв

стоял среди них в сапогах.

И даже послушно порою

лизал золотое крыльцо...

И что-то случилось с душою –

И стало немилым лицо...

 

Мне лучше с любою синицей

иль кошкой теперь говорить,

в полыни валяться росистой,

в тумане неведомом жить...

 

2000

Строки

 

Словно сруб золотой от венца до венца.

Или жаркие шпалы лежат...

Пробегают глаза по строке до конца –

и как будто обжегшись – назад!

Взгляд по буквам ползет – не догнать муравью!

Но немного прошел – как же так?!

Что увидел ты там на краю, на краю?

Что там дальше? Огонь? Или мрак?

Тайна чтенья сладка. Я сижу не дыша.

За окном раскалился закат.

С красной буквы опять начинает душа,

чтоб мгновенно вернуться назад...

 

2001

Суд

 

– Ваше последнее слово?.. – скажет устало Судья.

– Господи... мы готовы... это какая статья?!

Можно, я губы подкрашу, волосы чуть причешу?

Выйду на улицу нашу, ветром с лугов подышу?..

 

– Можно, я водочки выпью, хлебом горячим заем?

Пулей окошечко выбью, где я любил, а затем...

 

Но про тебя мне известно! Скажешь: – Пустите к нему!

 

Я обниму, как невеста...  просто его обниму!

В звездном сияющем жите, если в грехах он погряз,

все на меня запишите!.. это мне будет как раз.

Только бы он, несурово вспомнивши наше житье,

вместо последнего слова выкрикнул имя мое...

 

1996

Сумрак рассвета, озябшие губы...

 

Сумрак рассвета, озябшие губы,

снегом метель заровняла дворы.

Только деревья остались и трубы.

Дым, как деревья, встает от горы.

 

Выйду с лопатой – начнутся раскопки,

словно иду я к тебе сквозь века.

Ваши наши первые тайные тропки,

вот за стеклом – голубая рука.

 

Я постучусь – и с улыбкою сонной

ты заглядишься в окно и замрешь,

словно из прошлого в час просветленный

видишь меня ты и не узнаешь...

 

1987

Сучья тонут на снегу...

 

Сучья тонут на снегу,

на свету нагревшись за день.

Рассказать я не могу,

как теперь до жизни жаден!

Выпал звонко поршень льда

на углу под водостоком.

Ты скажи мне только: да...

я умею жить с восторгом.

Я и часу не сгублю.

Если выстрелю – то в десять.

Потому что я люблю.

Потому что я надеюсь.

 

2001

Счастье

 

Я жить один могу, не скрою, –

работать, гнуть себя в дугу,

но наслаждаться красотою

я без любимых не могу.

Я пред мадонной Рафаэля

стоял, сутул и одинок.

Была дождливая неделя.

Спал без туристов городок.

 

И груз красы, красы бессмертной

я не выдерживал уже.

И было сладостно на сердце.

И страшно было на душе...

 

1989

Счет

 

Счет у меня, судите сами,

за убиенного отца

(сначала ложью, а потом врачами...),

за опаленные до дна леса

сияющими бомбой небесами

(когда пугая бездною конца,

вожди махали кулаками).

 

Не как в старинном букваре,

где, помните?.. мужик с котомкой хлеба

выглядывает дерзко на горе

за край земли... и там, за ситцем неба,

колеса видит, сотни фонарей

и думает: здесь поработать мне бы!..

 

Нет, хоть на нас – и шапка, и пимы,

за ближний холм не сунемся – опасно...

отрубят хвост... Вот так и жили мы,

считая, что живем прекрасно.

И было наше небо ясно,

и славили его уста и лучшие умы.

 

Но вдруг он, треснув, откололся,

кусочек мутного стекла,

где нарисованная радуга цвела.

И мы увидели, что из угла

огонь волшебный разошелся!

 

Пока мы в темном погребе своем

кричали, глядя косо друг на друга,

что лучше всех живем –

там жили, говоря: всё – Божия заслуга.

 

Работали, жалели тихо нас.

Боялись в дни торжеств – у нас гремели танки.

Светили щелками Бутырки и Таганки.

И пробил час.

 

Но где ж ответчики?! Все – в качестве истца!

Стоим, воздевши кулаки, на дне ущелий.

Но кто же, кто ответит за отца,

и сына, и за лживый дух учений?!

 

1988

Тайное общество

 

Самое таинственное общество –

музыки классической любители,

нам всегда уединиться хочется,

чтобы криком, храпом не обидели,

пусть на чердаке, в любой обители,

где лишь пламя свечки нервно корчится,

мы сидим – да в небе вроде росчерка

моцартову молнию мы видели, –

 

а виолончели, скрипки нежные

нас в миры уводят запредельные,

за моря зеленые безбрежные,

за поля угрюмые метельные,

но сосуды, так сказать, скудельные,

мы идем ослепшие, потешные,

при мерцанье музыки безгрешные,

позабыв редуты и котельные,

 

и сюда ворвись ОМОН, полиция:

что, мол, собрались, и что тут слушали?..

кажется, и публика приличная,

спирт не пили и вино не кушали,

но спокойно разойтись не лучше ли?..

знаю и во сне все наши лица я –

гордо не ответим! Пусть измучили

где-то нам подобных! Плакать лишнее...

 

Мы не назовем им ни Бетховена,

ни Чайковского да и ни Моцарта!

Пусть потом все будем похоронены –

но смолчим! А эти будут досыта

бить нас! Только мозг майора Пронина

не поймет нас! Ах, луна обронена

в реки золотые... в травах росы там...

Наше общество вспомянет Родина!

 

2003

Так долго и нежно светало...

 

Так долго и нежно светало,

как будто бы наше светило

во снах, в облаках ли витало,

Венере ли тайно светило.

 

Так долго светало, смеркалось,

что многим с утра показалось,

что день, засмеявшись, уступит –

и сразу же вечер наступит.

 

Таинственный свет бесконечный

бродил над землею с лесами,

над бездной, над речкою млечной –

и это мы видели сами.

 

Так громче любого движенья

и ярче любого пожара

того ожиданья томленье,

смущенье небесного жара.

 

1988

Так ли живу, как надо?...

 

Так ли живу, как надо?

Так ли верю, люблю?

Те ли упреки, награды

Сердцем открытым ловлю?

 

Задумываюсь часами,

Держа в руке карандаш...

Ведь жизнь – такой экзамен,

который не пересдашь.

 

1964

Таллин

 

Здесь пески прозрачные на склонах...

Набежит вечерняя волна

и уйдет – и в сумерках зеленых

пленка на песке красным-красна!

 

И погаснет... Но перед тобою

будет загораться без конца

вдоль ленивой линии прибоя

пасмурная белая коса.

 

Вспомнишь вечер странный, как загадка,

в серых буднях, средь иных времен.

Проблеск счастья... отблеск ли заката...

Это не случайность, а закон.

 

1985

Там, где в новых каменных дворах...

 

Там, где в новых каменных дворах

есть еще последние избенки,

там играют радостно впотьмах

скрытные мальчишки и девчонки.

Роются средь всякой ерунды,

в кирпичах, жестянках и дощечках,

и на них брадатые деды

смотрят, стоя босо на крылечках.

Гуси рядом бегают, шипят,

кот надулся на столбе совою.

В долгом мраке визг и смех ребят,

и квадратно небо золотое!

 

Здесь бульдозер страшный пробренчит

по асфальту сумрачным ножищем.

И толкнет, и в тучу превратит

этот дворик с сеном и жилищем...

Что же вы, играйте, ребятня,

посреди прекрасного бетона!

Вот вам вместо мака шестерня!

Вот вам жук зеленый из нейлона!

 

Босиком не ведено ходить.

Огурцы немытые – опасны!

Бегать – можно шею застудить.

Все твои товарищи ужасны.

Телевизор, так и быть, включи!

Чай, теперь мы стали городские.

На экране посмотри ручьи,

лошадей и птиц, стога сырые...

 

Мальчик спит коротким, жарким сном.

Видит – где-то есть на белом свете

средь лесов последний старый дом,

с золотым жуком за косяком,

с чудным перекошенным окном...

В нем живут по очереди дети.

 

1987

Твои письма

 

Как медленно идут письма!

      Встать над страной и следить,

      как за полетом пчелы

      в замедленной киносъемке

      мимо застывших на грозном ветру лилий...

      Медленно, как занавес, опускается дождь.

      Рев реактивного растягивается в аплодисменты.

      Медленно!

      Медленно!

      Бредовое царство!

      До безумия,

      но нетерпеливого скрючивания пальцев в сапоге!..

      Вот медленно ты в руки берешь конверт,

      три часа достаешь,

      полчаса опускаешь листочек на стол,

      целый час

      он распрямляется под собственной тяжестью

      и вследствие законов упругости – ты же его

      неловко помяла...

      Ты долго читаешь,

      глаза твои под ресницами

      двигаются так медленно,

      как где-нибудь пресс-папье

      по исключительно важному,

      опасному документу...

      Ты медленно пишешь ответ.

      Перо забывает в невероятной задумчивости,

      какую закорючку сделало в полсантиметре слева –

      ведь прошло четыре часа...

      Медленно, лунатично

      увозят письмо машины.

      Самолеты висят на месте –

                                  как они не падают?!

      Через три годы

      к моей палатке

      каменно, как в истории средних веков,

      на лошади подъезжает Витя-конюх,

                          толстощекий, с отвислыми ушами,

      и зубы его медленно перемещаются,

                          будто меж ними зажат замороженный,

                                  серебряный хлеб.

      И я слышу:

                      – Еще...

                      письма...

                      нету...

      23-е.

      24-е.

      25-у.

          ... А где-то вдали рекламы гонят по крышам сумасшедшую зеленую кровь, и безмолвно, как тени

громадной листвы, разбегаются машины, и смеющаяся твоя головка дергается, будто склеванный поплавок.

Вечный пир, праздник скоростей!

 

1971

Театр

 

Нам ещё далеко до финала.

В старом бархате красных кулис,

что знамёнами были сначала,

мы столкнулись с тобой, обнялись.

Где-то рядом, внизу, в темном зале

в ожидании дышит толпа.

И двух слов мы с тобой не связали,

а уж сыплется снега крупа.

И шипит режиссёр наш великий:

– Больше темпа! Гореть, как огонь!..

А тебе я принёс земляники,

а ты медлишь, уткнувшись в ладонь.

И куда нас, куда нас торопят?

Скоро занавес рухнет, шурша...

– Этим кончится жизненный опыт? –

пораженно тоскует душа.

Час всего-то и был нам отрадный:

на заре, на заре незакатной
мы трудились, тащили свой крест...

и мы верили – не надоест...

Не включайте свой свет беспощадный.

Не вставайте же, ангелы, с мест.

Тебе не кажется?...

 

– Тебе не кажется?

                  – Не кажется.

Послушай...

              – Ты не слышишь ветер?

Деревья стонут, месяц катится,

а край небес зазывно светлел.

– Там город...

              – Нет же, это облако...

– Там фонари...

              – А за лесами

спит милый мой и светит, золотко,

мне посвящаемыми снами...

 

1991

Телевизор

 

Смотрю на ваше темное веселье,

на скудость ваших умственных затей,

где в золотых штанах вы на постели,

где вам играют скрипки и свирели

и каждый столик просится в музей.

 

Поверили вы в истину – не ту!

Получите вы в сердце пустоту,

смеясь над прочими в своей свободе,

оттаптывая пальцы на плоту

спасающимся в реве половодья.

 

Не зарекайся, говорит народ,

ни от тюрьмы, ни от сумы... и скоро

вас приберет не служба прокурора –

он сам сегодня кормится у вора,

у вас, у вас... Но высший суд грядет.

 

И ни крестом вам золотым метровым

не заслониться... ни дворцом своим...

Рассыплется все мартовским сугробом!

А все могло быть спасено одним

раскаянья и покаянья словом.

 

1999

Темнеют небеса к полуночи... с востока...

 

Темнеют небеса к полуночи... с востока

все позже выбегает алый шар.

Но все еще шуршит пред лодкою осока,

и птицы с овцами толкутся у истока,

и даже в погребах томит полдневный жар.

Я слышал – за рекой в лесах гудит пожар,

стоит багровыми знаменами высоко...

Ужасный год! Ничто не кончится до срока.

Не скоро снег, небес прохладный дар.

Лежит старик... сказали, что удар...

Поникли дерева. И на цветах нет сока –

шмель воет жалобно – куда тебе комар...

Чернеют небеса к полуночи... с востока

все позже выбегает желтый шар.

 

1999

Темной зимою и летом, синюю тучу подняв...

 

Темной зимою и летом, синюю тучу подняв,

катится грохот за лесом – это проходит состав.

 

Что-то тяжелое тайно люди провозят опять.

Было забрел я случайно – крикнул солдатик: «Стоять!»

 

И обещал я, понятно, вечно молчать обо всем.

Шел онемевший обратно, хоть не узнал ни о чем.

 

1989

Тетя Рая

 

Книги, деньги я теряю, потеряю и пальто...

только нашу тетку Раю не отдам я ни за что.

У нее беда такая – сын в загуле, внук в тюрьме.

Тетя Рая, тетя Рая, ты без лампочки во тьме.

 

– Что ли, стала экономить? – Да я думала, светло...

Ходит молча в длинном доме, пальцы старостью свело.

– Скоро осень уж, пороша... Ты сама покрыла клеть?

Отвечает: – Жизнь хороша, да охота помереть.

 

– Ничего, вернется внучек и забросит сын питье,

да жену еще научит имя уважать свое.

Вижу, новые галоши, телевизор и буфет...

Повторяет: – Жизнь хороша, да охота на тот свет.

 

Громко бабушка вздыхает и уходит с топором.

Слышу, чурбаки пластает.– Пособлю давай! – Потом.

Не мужичье это дело, ты б с антенною помог...

Трехметровый крест – антенна – как на кладбище у ног.

 

– Говорят, что надо выше, чтоб картинки запоймать...

Прохудились доски крыши.– Что ж ты мать? – А что я, мать?..

Затопила – малой внучке, средней дочери, еда.

Всюду куклы, авторучки. С рук отбились, вот беда.

 

Да уж, если дома нету мужика – пиши пропал...

Села около портрету, на который муж попал.

Муж с изломанным погонцем, криворотый и лихой,

с шашкой маленькой под солнцем, обернулся, дорогой!

 

Ну, а тут беда такая – сын в загуле, внук в тюрьме...

Тетя Рая, тетя Рая, что за рай был на уме –

посреди седой России, где полынь да львиный зев,

православную крестили, имя в святцах присмотрев?

 

Тетя Рая, тетя Рая, очи светлые, как льны,

кипяток крутой гоняя, на картошке три войны...

Вместо мужа по дровишки, вместо лошади в санях,

сама резала, в кровищи, кур, теленочка в сенях.

 

Рухнет мужнина гармошка, на ружьишке ржавь и цветь.

Чистит, драит.– Жизнь хороша, да охота помереть...

Видит, я сижу угрюмо. Рассмеялась: – Бог с тобой!

У тебя-то что за дума? Одинокий, молодой!

 

Хочешь свежего горошка? Вот малинки набрала!

Ты не думай, жизнь хороша, я маленько наврала.

Сын зашел в кино, известно, внук вернется к ноябрю.

А уж девицы – невесты, я про них не говорю.

 

Захотят – своротят горы, председатель хвалит их,

подъезжают ухажеры из поселков заводских.

В печке уголь догорает, будто щелкают кнуты...

– До свиданья, тетя Рая, верю – всех дождешься ты.

 

Ухожу я. Ночь сырая. Гаснет свет, но за окном,

знаю, знаю, тетя Рая все сидит там за столом.

Там горячая картошка, хлеб да масло, сладкий квас...

Это правда, жизнь – хороша, но беда, коль не про нас.

 

Но я знаю, знаю, знаю, никого в России нет,

кто сутулой бабке Рае не желал бы долгих лет.

Все коровы и телята... Овцы, куры, воробьи...

Пни, шумевшие когда-то в свете теткиной любви...

 

Звезд ликующая сила, запах радостной земли

скажут нам, что – заслужила.

Только б люди помогли!

 

1987

Тот день был сереньким. Но ты...

 

Тот день был сереньким. Но ты

мне вдруг сказала: – Этот день я

вдохну в предсмертное мгновенье,

как дух лугов из темноты!

Я счастлива с тобой была...

 

И мне отныне мучить душу,

все вспоминать: и лог, и тучу,

и рябь воды, и дым села...

И хмуро думать, что же там

я не увидел, не заметил,

вникая в августовский ветер,

бродя по высохшим лугам?..

 

1976

Трое

 

А помнишь, мы клятвы давали

в каком-то вонючем подвале?

Фонариком  тускло светили,

три гильзы зажав как святыни,

поднявши багряные флаги

из мятой газетной бумаги...

 

О чем были клятвы ночные?

О счастье ли вечном России,

о том ли, что храбрыми будем

и славу Отчизне добудем,

сгорев, словно свечи растаяв, –

как Пушкин и как Чаадаев!

Нам снились тачанки и танки...

Любили нас Галки и Таньки.

 

Сегодня же бродим седые

по нищей  угрюмой России.

И нынче смешна, будто кряква,

любая высокая клятва.

Кому это клясться? А в шею

не хочется вам, фарисеи?!

Про честность вопя не вчера ли,

не все золотишко собрали?

 

Сойду я в подвал по привычке,

со мною – советские спички.

А нынче здесь вовсе не хуже:

валяется даже оружье,

шипят бегемотами трубы,

и спят на них бомжи, как трупы...

 

Но что это? Входят подростки?

Мерцают у них папироски...

Иль это фонарики тлеют?

О чем они там говорят?

А вдруг они всё разумеют,

высокие клятвы творят?

И слышится мне: – Только кровью...

И кто-то в ответ: – Лишь слезой...

И кто-то всех громче: – Любовью

мы выбор докажем им свой!

 

И слышу я, как запаленно

они разбежались во мглу.

И вижу я – словно иконы,

там книги мерцают в углу.

Шагнул я со спичкой поближе –

здесь Лермонтов, Пушкин и Блок...

Сказал я себе: так смотри же!

Ты, кажется, не одинок!

 

2000

Трудная встреча

 

Мы встретились, два человека,

средь сказочной чуждой земли.

Он спрашивал что-то, я мекал...

Друг друга понять не могли.

Я пробовал чуть на немецком,

а он на другом языке...

Мы были живые, но – не с кем

о розовой этой реке.

Про яхты, про желтое солнце,

про виноградную кисть...

Мы встретились, два незнакомца,

такими же и разошлись!

 

1998

Трудная речь... препинанье заики...

 

Трудная речь... препинанье заики...

мысль тяжела, как в мозгу гематома.

Как же мне выдавить, вымолвить крики,

те,  что услышал я в поле и дома?

Мы не привыкли к речениям грозным.

Только лишь в книгах с испугом читали.

Щебетом птичьим и шумом березовым

ропот страны передашь ты едва ли.

Кровь пролилась... и от вопля земного

рвутся в ушах у меня перепонки...

Как же все тихо теперь! Будто снова

мир и покой... только тени как волки...

только неслышные катятся толпы...

красные падают под ноги розы...

И уступают каленые строфы

место для белой и ласковой прозы.

 

1996

Туман

 

Ни города, ни Енисея!

У белой бездны на краю,

с обрыва, вниз шагнуть не смея,

лишь звуки смутные ловлю.

Мне пилы слышатся, педали...

электросварок шумный дождь...

И мнится мне – из дальней дали

меня ты, милая, зовешь...

И слышу – это плачет мама.

– На помощь! – слышу зов друзей...

Наверно, злую мглу тумана,

как ножик, режет Енисей...

Но все равно, покуда солнце

не вышло круто в небосвод,

там прошлое мое смеется,

и укоряет, и зовет...

 

2000

Тундра

 

Дрожа, скользит железное корыто

в ночной воде, над вечной мерзлотой...

Хоть мы с тобою живы, не убиты,

здесь почему-то страшно нам с тобой.

Днем видели кренящиеся пихты,

а ночью зреет негасимый свет...

Хоть мы с тобою точно не убиты,

но и в объятиях покоя нет.

Здесь лагеря как в землю провалились.

Здесь нынче  тундра, да мошка, да гнус...

«Я не вернусь сюда!..» – душа томилась,

и каждый раз я знал, что я вернусь.

Наверно, оттого, что пламень красный

позвал отца наивного в ЧК,

где вел борьбу он с контрою опасной

на уровне соседа-мужичка.

Жег самолично церкви и мечети,

ходил в лаптях, но со звездой во лбу,

рожь отнимая... богатеев этих,

он свято верил, надобно к столбу!

А то,что Пушкин из дворян, – случайность!

Тукай богатым был, зато страдал!

Отныне победила чрезвычайность –

и на зубах, и в голосе металл...

Так будьте прокляты, обманы века:

и лысый демон, тот полуеврей,

что до сих пор в стекле (вторая Мекка –

его, как краб на горле, мавзолей!),

и восхищенная шпана с вокзалов,

бездельники, надевшие очки,

насильники в наганах и кинжалах,

усами призакрывшие клыки!

Вы обольстили пьянкой, обманули

Россию, запугали до кишок,

хоть вас потом самих сразили пули,

и вы ушли в цемент или в мешок...

Но жаль доверчивых крестьян России,

неграмотных зевластых работяг!

Теперь, когда виски уже седые

у внуков – светит Китежем ГУЛАГ.

Не знаю, что отец пред смертью думал,

бутылку водки пряча от врача,

но мне как будто демон в душу дунул,

и нечисть обступила, хохоча.

Мол, ты-то что тоскуешь? Дело в прошлом,

а сын не отвечает за отца...

Но я ответить как-то все же должен,

не знаю, как, – ответить до конца.

Молиться за невинно убиенных,

за тех ли, кто не ведал, что творил,

при свете золотом небес надменных

на Севере, где не хранят могил?..

 

1999

* * *

 

Ты душу устал выставлять напоказ.

Отдав предпочтенье иронии, смеху,

опять задыхаешься, как водолаз,

которому шланг пережали сверху...

А что над тобою? Что наверху?

(Вода невиновно чиста и светяща...)

Да что же там?!

Вот и мне на веку

об этом приходится думать все чаще.

 

1962

Ты прости мне былые грехи...

 

Ты прости мне былые грехи

(водку, слезы, сердечную смуту),

что, покуда читала мои стихи,

постарела еще на минуту...

 

1999

Ты уехала в город – и в нашем лесу...

 

Ты уехала в город – и в нашем лесу

утром крыша пустила слезу.

Отпечаток ладошки на мягком снегу

обхожу и забыть не могу.

 

Я об этом охотнику-другу сказал...

Долго он головою качал.

– Это что!.. Есть на свете чужая страна,

и там улочка в парке одна.

 

На асфальте, что был специально прогрет,

звезды мира оставили след.

Кто в сапожках, а кто босиком... и теперь

там охрана и медная дверь.

 

И останутся вечными эти следы

вдалеке от огня и воды.

Ну, а снег твой растает, лишь солнце прижмет...

Я ответил: – Вы странный народ!

 

Что  мне звезды кино, шулера, короли?

След не якорь – навеки ушли!

Ну, а ту, что оставила след на снегу,

я позвать телеграммой могу.

 

Пусть хоть пламя пройдет по снегам, по земле –

та ладошка блестит в полумгле!

Рядом белки, синицы глядя на нее –

на холодное счастье мое!

 

2001

Тяжела ты, шапка Мономаха!..

 

«Тяжела ты, шапка Мономаха!..» –

слышу среди всяческой лузги.

Ну, а Мономахова рубаха?

Да и, прямо скажем, сапоги?

Ты попробуй, посиди, поцарствуй...

Что там шапка? Если в дверь скулят,

подними, попробуй, синий царский

двухпудовый исподлобный взгляд!

Иль, под звезды выскочив стальные,

в лай собак, без шубы, истомясь,

ты попробуй, подними Россию –

хмель опутал и налипла грязь...

 

1987

Убежать бы за поля, леса и горы...

 

Убежать бы за поля, леса и горы,

отдышаться от тяжелого испуга.

Мы, свидетели взаимного позора,

мы теперь возненавидели друг друга.

И теперь взираем только лишь на Запад,

и читаем том запретный про аресты.

И слетают с дальних звезд мильоны шапок,

что бросали мы под громкие оркестры!

 

1988

Уняв на сердце боль, исчезнуть, раствориться...

 

Уняв на сердце боль, исчезнуть, раствориться

в покое сладостном средь клевера и пчел...

Увидев, как висит недвижно в небе птица, –

улечься в тень ее, как будто в дом зашел...

И молнию поймав над речкою, согреться...

и льдом со лба стереть всех горестей следы...

Все можно. Только лоб железным стал, а сердце –

кочует там, где ты...

 

2001

Уроки Тютчева

 

Но если начал ты молчать,

молчи не день – хотя б неделю,

чтоб людям показать на деле,

что на губах твоих – печать.

 

Молчи, как рухнувший забор

или сомкнувшиеся тучи,

молчи значительней и лучше,

чем рассуждал ты до сих пор.

 

Молчи, как в темной дреме лес,

но так, чтобы твое молчанье

не означало одичанье,

а представляло интерес...

 

1975

Уронила птица черное перо...

 

Уронила птица черное перо,

а сама мне показалась белой...

То ли свет на ней горел остро

в бездне предвечерней, в бездне смелой...

Пало белое перо к моим ногам,

но кружила в этот раз ворона...

Мрак ее окрасил, или в небе там

шла война – и шла она бессонно?..

В яркий день не видно белых птиц,

черных не узреть мне черной ночью...

Перья заложив среди страниц,

вижу только лишь исход воочью.

Что мне делать? Крикну в небеса:

господи, даруй победу белым...

хлеб и воду смирным... радость бедным...

Господи, явись на полчаса.

 

2004

* * *

 

Ушли мои друзья... и вдруг явились

друзья друзей – второй, неясный круг.

– Я друг Вильяма! – некто нагло вылез,

другой сказал, что был для Марка друг.

 

Пускай бренчат придуманные звенья,

но есть что вспомнить ночью, под винцо...

Уж эти-то, надеюсь, не изменят –

из принципа, чтоб сохранить лицо.

 

Мы будем благодарны вместе с вами

ушедшим за последнюю черту...

Они нас держат – так прожекторами

трусливых зайцев держат на свету!

Февраль

 

Березовый и частый, очень зимний,

как пачка «Беломора», мой лесок.

Он вдалеке, на сопке, сочно синий,

а здесь он бел и призрачно высок...

Я, палки опустив, смежив глаза,

съезжаю наугад, но тем не менее –

расходятся белесые леса,

расходятся березы онемелые...

Как привидения, опять они

смыкаются – я чувствую спиною.

Вон там, внизу, уже горят огни.

А позади – еще закат стеною!

И долго, долго меж сучков, теней

летят, блестя и по стволам постукивая,

обломки желтых солнечных лучей

иль даже просто палочки бамбуковые...

 

1965

Физики

 

Вот это яблоко раздора –

тугого атома ядро.

В свинцовых лапах коридора

выводит формулы перо.

Лучей свеченье. Излученье.

Тем излученьем изумленье.

Тех излучений изученье...

И – невозможность излеченья!

 

...А в это время, отрешенно

входя в ночные поезда,

от физиков уходят жены.

Они уходят навсегда.

Мужья им робко плечи холят,

сидят за водкой у стола.

Уходят, жадные, уходят,

скользя, как по листу стекла!

Не разлюбив, но навсегда...

Какая разница – куда!

 

Фанатики! Творцы истории!

И что же вы себе устроили?

 

А ты ко мне приходишь, Света,

не слеп я – зла ты и умна,

ты говоришь: есть песня света

и для тебя, и для меня,

что так тебе запал я в память,

что ты ждала меня с восьми...

А он, наверно, славный парень,

быть может, гений, черт возьми!

Ты говоришь, что жалко... очень...

Но все подружки в эту осень

уснуть не могут, дорогие,

и только ночь сойдет, темна,

под руки грубые, другие

бросают слабые тела...

Разубеждать тебя коряво?

Гасить сомнения в хмелю?

Ни в чем тебя не укоряю.

Ни в чем себя не похвалю.

 

1965

Фуражка

 

Я показал стихи однажды

отцу, он хмуро их прочел.

Вдаль посмотрел, по трассам пчел,

где дым стелился наших сел...

И вдруг сказал: – Вполне отважны

твои попытки написать

про родину, любовь и мать.

 

Но ты, сыночек, загляни-ка! –

фуражку бросил он в траву. –

что там под ней? – Ну, земляника...

– Я трав тут сорок назову,

не потому ль, что здесь живу...

 

А ты? Вот этот малый круг,

как руку, изучи-ка, друг,

и все былинки перечисли!

Всё пыль – восторженные мысли,

патриотизма словеса,

коль смотришь только в небеса!

 

И он ушел. Я закурил.

Растратчик перьев и чернил,

я побежал в библиотеку,

зашел, ботинки сняв, как в Мекку,

у бабушек порасспросил.

Запомнил я названий двести

не только трав – жуков, стрекоз...

(Как бы фуражка та на месте!)

Да, я готовился всерьез.

 

Но ждал я понапрасну лета –

отец мой умер в феврале...

 

Но как же все мои ответы?!

Отец! Ты слышишь ли во мгле?!

Ромашка там росла, цикорий,

и медуница, и шалфей...

(Я называю с комом в горле

все травы родины моей!)

 

И вот на холмике, на взгорье,

как бы привет души твоей –

расцвел

                    забытый мной репей!

Он алым пламенем играет,

он смотрит мощно сквозь века,

коснусь щекой – меня прощает

твоя небритая щека...

 

2003

Холодные, как изваянья, и глупые, как воробьи...

 

Холодные, как изваянья, и глупые, как воробьи,

загадочные созданья – о женщины не мои!

Одна, которой я верен,

                              понятна, как день без вина...

А вы, глядящие в двери, поющие из окна,

а вы, летящие в танце, бледнеющие при луне,

с цветами верхом на танке и голые на коне,

шалаш называя «мой замок»,

                                кричащие в ночь о любви,

неужто, выскочив замуж,

                                вы станете просто людьми?

Обыденными, как масло,

                                простыми, как медный таз...

Свеча одиноких погасла?

                                Зажгись, помучай хоть раз!

И может, семей бы не надо?

                                  Покуда любишь – лови...

О чайки, русалки, наяды... змеи и соловьи...

 

2001

Целый день скрипят ворота...

 

Целый день скрипят ворота,

дребезжит в окне стекло.

Поднимается ворона

против ветра тяжело

и, не выдержавши крена,

отмахавшись кое-как,

мчится по ветру мгновенно

в полный сумрака овраг!

 

Прислоненная к забору

на ветру визжит коса.

И, насколько видно взору,

на холмах желты леса.

Мать, одна ты в доме этом...

Были сын и дочки две...

Смотришь в окна.

Темный ветер

катит яблоки в траве!

 

1982

Часы

 

Часы висят над мастером часов –

и все показывают разное время,

как будто на выбор себя предлагают –

какой час кто любит.

 

2001

Чему ты учен, синеглазый лешак?...

 

Чему ты учен, синеглазый лешак?

Словами пустыми вокруг поливаешь:

– Ах, милая женщина! Надо же так –

ты все понимаешь... ты все понимаешь...

И кажется ей, что в чужую судьбу

вошла долгожданной и неумолимой.

Но утром ты гонишь ее, как сову:

– Ты все понимаешь...

– Конечно, любимый...

Но разве заслуга – другого понять?

Мы всё понимаем. Мы все понимаем.

Друзей обнимаем. Потом умираем.

А если умрем – не родимся опять...

Так если ты кем-то не понят – живи

с тетрадью своей, звездолетом, сараем!..

Мы лучшие мысли поддержим твои.

Мы всё понимаем. Мы все понимаем.

Поймав на концерте, увидев на тризне,

не нужно смущать никого и нигде

причастностью к странной бессмертной звезде,

причастностью мнимой к загадочной жизни...

 

1975

Через 40 лет

 

Я б так хотел, чтоб все они вернулись,

мои соседи – в новое село,

с тех сталинских, краснознаменных улиц,

где в окнах не у каждого стекло,

где, если рухнет молния на крышу,

соломка, мигом высохнув, горит,

где я с утра и под подушкой слышу,

как на столбе центральном гимн гремит...

 

Увы, хоть и мелодия все та же,

и красный флаг вновь ходит по стране,

но нет народа... не осталось даже

учительниц бессмертных... где они?

Здесь фермеры из города... их дети

нарядные пред лужею стоят...

Здесь иностранцы по новейшей смете

скупают землю – черный шоколад...

 

Нет, никого я не виню отныне.

Я тоже убежал. К чему суды?..

Осел в очках, хожу в родной пустыне.

Хотя другим здесь видятся сады.

Здесь всё другое: двери здесь – стальные,

как в Польше – окна, как в Китае – верх...

Теперь пора бы и самой России

переменить название навек.

 

Чтобы не ранить душу непрестанным

напоминаньем о глухой судьбе...

Иль выгнать нас – чтоб по дальним странам

мы раскатились сами по себе.

Цыгане! Верно, мы не понимая,

что ждет нас, так любили страстно вас!

Ты спой мне, дева, дерзкая, чужая!..

Бери в ладонь – моей слезы алмаз!

 

Бери, бери! И стану я холодным,

циничным и веселым, так и быть.

Коль повезет – богатым, нет – холопом,

умеющим под вечер день забыть.

Бери, бери, я приплачу рублями,

но только забери... чтоб никогда

не жгла мне веки долгими ночами

проклятая соленая вода.

 

1996

Через много лет

 

Самолет, на котором летишь, –

не моя ли стальная ладонь?

И окошко, в котором сидишь,

и полночного неба огонь, –

 

все открыто, как дьяволу, во мне,

все я вижу и ночью, и днем,

в бесконечной  тревожной стране...

Но вошла ты, прекрасная, в дом –

 

и экран моих мыслей погас.

Я не знаю, ты с кем и о чем

говоришь в этот сумрачный час,

поводя по привычке плечом...

 

1996

Честно

 

Проходя по вечернему свету,

как сквозь речку, в бору голубом,

мельком вспомнил я девушку эту,

что любил в красном детстве моем...

 

Но попал в полусумрак лиловый,

в черноту волчьих ягод и пихт –

и забыл эту девочку снова...

Точно так же я буду забыт.

 

1994

Читая ветхий завет

 

«Кто не с нами, тот против нас!»

Но ведь облако это – не с нами,

и река, что сияет слоями, –

в час вечерний насквозь зажглась.

И угрюмая роща вдали,

волки в ней и замолкшие птицы,

и с живыми стихами страницы –

волю все, наконец, обрели.

А кто с нами, те – против нас:

эти лживые фарисеи,

их придуманные музеи,

фотографии в профиль и фас...

 

2000

Что испытываешь ты...

 

Что испытываешь ты,

ночью выйдя в неизвестность –

в сумрак, призрачную местность,

где вдруг движутся кусты,

тени лезут под мосты,

обретает пар телесность,

всюду шорох...

                            Если честно,

что испытываешь ты, –

ты, кладущий на ладонь

днем с улыбкой змей гремучих,

храбрый, дерзкий и могучий,

псов бросающий за тучи,

в шахтах прячущий огонь?..

 

2001

* * *

 

Анатолию Кобенкову

 

Что помню? В чистом поле волки...

метель и сани во дворе...

и: – По вагонам!.. – третьи полки...

и: – Все выходят! – на заре...

Что в прошлом? Ночью крик: – На помощь!

По целине багровый пал...

без сновидений засыпал...

А если сон и был – не вспомнишь,

что это было – мать звала?

Иль тёплый дождик детства крапал?

Ложилась тень от рамы на пол

и молния в ведре цвела...

Что ты увидел, скорей расскажи...

 

– Что ты увидел, скорей расскажи.

– Да ведь и ты не слепой?!

– Но интересней послушать про жизнь.

В книге прочесть роковой.

– Нет же! Своими глазами смотри.

Ухом своим улови.

Скоро ведь кончится тайна зари,

кончится тайна любви.

– Но ведь у Пушкина солнце сильней,

А уж у Данте любовь...

– Видишь, погнали за рощу коней.

Мальчик сгрызает морковь.

– Но ведь у Моцарта сладостней звук...

– Слышишь, мурлычет пила?

Жизнь мне дороже обычная, друг,

хоть потому, что была.

Моцарт же, Пушкин и Данте – вовек

будут стоять, как стоят

церкви и звезды... А ты – человек.

Должен быть дышащим рад.

– Но от живых истекает лишь зло.

Страшно средь них, я не смел.

С Пушкиным – сладко, и с Дантом – светло,

с Моцартом – век бы летел...

– Но не своею ты жизнью живешь!

– Да почему ж не своей?

В этой зато мне неведома ложь,

кровь да измена друзей...

 

2004

Что ты хочешь найти? – Я не знаю...

 

– Что ты хочешь найти? – Я не знаю...

 

Все тетрадочки перебрала,

перемерила платья, вздыхая,

смотрит в розовый лес из угла.

 

– Что ты хочешь увидеть?.. – Не слышит.

Лес морозный царит на заре,

словно печь раскаленная пышет,

но войди – зябко там в декабре...

 

– Что ты хочешь увидеть? – Не знаю.

Эти птицы – они снегири?

– Воробьи. Просто стая седая

покраснела при свете зари.

Что ты хочешь? Что маешься нынче?..

 

Неужели опять, как всегда,

к нам явилась в туманном обличье,

ищет точного слова беда?..

 

1989

Чтоб мы оценили смысл явленья...

 

Чтоб мы оценили смысл явленья,

должно пройти какое-то время.

 

Но время, как толща воды, подводит,

как чистая, скрадывающая глубину:

ты руку сунешь –

                                а руку сводит,

а близкое дно –

                              уходит ко дну...

 

1973

* * *

Памяти Е. К.

 

Чтоб не слышать этот вечный

   гром, не слышать ржавый грай,

ты на дудочке на тоненькой

   с улыбкою играй.

Даже если гром заглушит

   и потянет жёлтый дым,

что играешь ты, – увижу я

   по пальчикам твоим...

Шахты

 

В детстве мне не снились яхты, в синем море адмирал.

А тогда мне снились шахты, где народ мой умирал.

Умирал он, это ясно, в век минувший, при царе,

но, наверно, не напрасно бабки пели во дворе...

 

Шахта, шахта дорогая, во широкой, во степи,

вот копейка золотая, мужа-друга уступи...

Говорят, в тебе там жарко, говорят, там чернота,

говорят, глотает шахта – только пламя изо рта!..

 

Пели тетки, сестры пели, вся родня, вся родова

над стряпней, над рукодельем, выезжая по дрова.

В деревушке нашей серой без парней какая жизнь?

Все на заработок верный к южным шахтам подались.

 

Кто-то деньги присылает, кто-то сам себя привез.

Думал я – гармонь играет: там, в груди,– туберкулез...

От кого-то похоронка, от кого-то алимент...

Эх, родимая сторонка, что ж у нас-то шахты нет?!

 

Мне тогда не снились яхты, в белой форме адмирал.

Мы тогда играли в шахты. Лез я в подпол и играл.

Мыши скользкие сновали, и сверкал глазами кот.

Но не боязно в подвале – в щелку сверху свет течет.

 

Вылезал я, две картошки, будто уголь, вынося.

Мать кричала понарошке: – Как у негра, морда вся!..

Умывала, отмывала, уносилась по делам.

И мне снилось – из подвала дядька мой выходит сам!

И выходят наши люди, все, пропавшие вдали,

и у каждого на блюде – горкой смятые рубли...

 

Шахта, шахта дорогая во широкой во степи,

вот копейка золотая, мужа-друга уступи...

Говорят, в тебе там жарко, говорят, там чернота,

говорят, глотает шахта – только пламя изо рта.

 

Вот как время совместило то, что было при царе,

с тем, что тетка говорила, тихо плача во дворе.

Времена теперь иные, в шахте редко кто помрет.

Но меня в большой России каждый, кажется, поймет.

 

Ну, не шахта, так иная темнополая дыра,

лес иль тундра ледяная, иль железная гора...

Было, было роковое, хлеб да квас, да тяжкий труд.

Пала лошадь из забоя... Только песни не умрут.

 

Изменилась та долина, нет избушек, нет и нас.

Изменилась и чужбина. Где она? Поди уж – Марс?

Ничего-то не боимся, по карманам – паспорта...

Только вспомнивши, затмимся вдруг от страшного стыда.

 

Ничего, перебороли... ничего, перемогли...

но от этой страшной боли зубы в зубы проросли!

Ешьте, пейте, дорогие, много всякого добра...

Пролетают молодые птицы белого пера.

 

1987

Шел дождь. И я в окно глядел...

 

Шел дождь. И я в окно глядел.

Шел крупный, чистый, как из воску.

Шел дождь Он медленно седел,

как пальцы, мявшие известку...

Дождь вдруг устал наотмашь бить,

а стал он ветру подчиняться,

он научился вбок скользить

и даже кверху подыматься!

Он все рыхлел и все белел

(растерянно березки мерзли).

Мне что-то дождь сказать хотел,

да все отмахивался: после!.

И замирал в квартирах смех,

все льнули к окнам запотевшим.

А он уж был совсем как снег –

мохнатым! Беленьким! Потешным!

А он уже от всей души

валил! И хлопья важно плыли

светящейся, беззвучной пыли...

И фары жгли автомобили.

 

А люди с зонтиками шли.

И кадки выставлены были...

 

1965

Шестидесятники

 

Носом кровь идет с утра.

В голове туман.

Много слушал я вчера

красных слов... Обман.

Но обманываться нам

нравилось всегда?

Кулаки прижав к ушам,

плачьте, господа.

В третий или в пятый раз

снова ложь жевать?..

Но – не переделать нас.

Будем доживать.

Вечно верим в идеал

и в какой-то свет.

Впрочем, круг наш нынче мал...

нас почти и нет...

Не мешаем никому.

Пьем и слезы льем.

И на нас идет сквозь тьму,

как пропеллер, лом.

 

1999

Школьный учитель

 

Вчера увидел я в газете

под фотоснимком в уголке:

прощаясь, письма пишут дети.

И он стоит. Цветы в руке.

Кумир девчонок, школьный гений,

с глазами дерзкими моржа

от голода и унижений

шагнул с восьмого этажа.

 

Летел он, верно, две секунды...

ну, может, три... кто скажет нам?

Страшнее пули и цикуты

полет по каменным дворам...

А я-то сочинил когда-то,

что было на земле, пока

сбегала капля узловато

в грозу с зеленого листка.

 

Писал: пока она летела,

любили люди и дрались,

под маскою белее мела

играл актер чужую жизнь.

Царя свергали. Жгли иконы...

Так я строчил – и мне потом

Москва кивала благосклонно:

ты с каплей просто молодцом..

 

Но что светящаяся капля

иль прочий красочный предмет,

когда летит как крест иль цапля

живой учитель и поэт?!

Покуда он летел, наверно,

нам не икнулось никому.

Вся жизнь текла обыкновенно.

Но почему? Но почему?..

 

Покуда он летел, учитель,

все капля смерзлись на листве,

заплакал в небесах Спаситель...

шли презентации в Москве...

Покуда он летел, бедняга,

младенцы мерли в матерях,

и выла, будто волк, дворняга

от дома в четырех шагах...

 

Покуда падал он звездою

лохматой черной на асфальт,

мы что-то пили тут с тобою

за счастье Родины, за фарт.

А он в окне летел, раскинув,

как ангел, легкие крыла...

И в воплях митингов и гимнов

жизнь нескончаемая шла.

 

1994

Шторм

 

Я встал на берегу. Мой голос тонет в громе.

Вдоль берега шипит прибойная гряда.

Свивает свиток свой мрачнеющее море,

как ангел – небеса в день Страшного суда!

 

Отныне ни к чему ни звезды, ни планеты...

отныне ни к чему дельфины и суда...

Я ухожу туда, где водку пьют поэты,

и ангел пиво пьет в день Страшного суда...

 

Скрутилось нынче все: высь, и земля, и реки...

Но если ж засияют вновь небо и вода,

будь счастлива везде, будь счастлива вовеки,

будь счастлива хоть с кем, будь счастлива всегда!..

 

1987

Эконда

 

Занесло нас э куда!

Топит печи Эконда.

Вся фактория встречает

наш замерзший самолет.

Летчик вниз рюкзак бросает –

тот, как перышко, плывет!

По рукам – конверты, свертки,

куль с мукою и ружье...

Напряженно солнце смотрит

прямо в существо мое.

Отбегая понемногу

с белой взлетной полосы

летчикам дают дорогу

вечно дремлющие псы...

На снегу лежат олени.

И недвижные стоят.

Нынче время восхваленья

всех охотничьих бригад.

Куча грамот, водки ящик –

разрешил купить райком.

Строганины брус блестящий.

Неостывший хлеб с дымком.

Хлеб посыплю желтой солью,

буду я иметь в виду:

– Молодец, хороший соболь

в нынешнем ходил году...

Нет честнее человека

на планете, чем эвенк.

Врет эвенк – и у эвенка

глупо губы лезут вверх.

Врет эвенк – так видно сразу

по смеющимся глазам...

И внимаю я рассказу –

лишь рукою по усам!

Тут всего для споров хватит:

нож давай... олешка, стоп...

На малиновом закате

с желтой лампочкою столб...

В полутьме под бокарями

бак с бензином и дрова,

и собаки за дровами –

их не различишь сперва.

Уравнялись в стуже, мраке

все они в своих правах:

и дрова, и эти баки,

и собаки на дровах...

Горевать мне некогда.

Тихо гаснет Эконда.

Гаснет медленно пространство,

полон снега Звездный ковш

И душа твоя прекрасна –

от такого не уйдешь...

 

1976

Эти критики мои...

 

Эти критики мои –

просто золото.

Оптимисты они – просто прелесть.

Все советуют: «Выше голову!»

Так, наверное, легче

бить в челюсть!

 

1985

Это счастье – день слепящий...

 

Это счастье – день слепящий

над мостками, над водой,

не во сне, а настоящий,

весь просверленный пчелой.

И твоя, твоя живая

тайна, девушка... она

как огонь,  почти нагая,

и уже почти жена.

И о чем ее ни спросишь,

улыбается в ответ...

И совсем не скоро осень,

может, и зимы-то нет.

И болезней нет, и смерти,

и конечно, злой молвы...

Рассуждать при ней не смейте,

вы, всезнающие, вы!..

 

1996

Юность

 

Знойным летом сопя, очумело

ты в автобусной ехал толпе.

Вдруг чужое горячее тело

прикоснулось, прильнуло к тебе.

Хоть и майка – не выдержать жара...

Отшагнул раздраженно ты прочь.

Оглянулся – там юность дышала,

будто печка точь в точь!

Зубы блещут, как белые блюдца...

Парень милую стиснул, сомлев...

Потемнело в глазах. Что смеются?

Что за радость нашли на земле?

Мимо них проломился, терзаясь

теснотой, – и на улицу вон!

И уж дома ты понял – что зависть

зацепила тебя. Ты сражен...

А ведь тоже был жарким когда-то,

а ведь тоже был крепким, как конь!

Так что парочка не виновата.

Не задержится долго огонь...

Пожалей их, красивых да юных...

Лишь не зря б, не впустую они

прокатились в цветущих июнях –

среди мертвых – одни!

 

2004

Юные

 

– Во что ты веришь?

                                – Я – в тебя.

– И я – в тебя.

                            – Еще я в тучу,

что дождь несет.

– Я – в силу щучью,

что принесет нам три рубля.

– А я – в снега, в  хлеба, цветы,

и очень в наших близких верю.

– А я... а я во все, что ты,

добавив дом, прикрытый дверью,

где мы с тобой...

                                – А я сюда

прибавлю свечку... иногда

прочесть хочу святое слово.

– Ты вправду веришь в слово?

                                  – Да.

– А если в бога, то в какого?

А в гром без всякого дождя?

А веришь в нашего вождя?

Вопрос, как в сказке, неминуем.

Молчишь?!.

                    Ах, нежные уста

я сам же, верно, неспроста

и запечатал поцелуем...

 

2004

Я б на месте твоем!.. – молвил круто...

 

– Я б на месте твоем!.. – молвил круто.

– Ну, а я бы на месте твоем!..

 

Так и ходим, глядим друг на друга

и судьбой не своею живем.

 

1987

Я б так хотел, чтоб, как ночные тени...

 

Я б так хотел, чтоб, как ночные тени,

они исчезли с глаз моих долой –

свидетели совместных унижений,

          когда мы робко умоляли власть.

Но жизнь не может враз перемениться,

Россия вдруг не может стать иной.

И лишь летящая над лесом птица,

            возможно, в этом веке родилась.

 

1999

Я бегал по ночной стране...

 

Я бегал по ночной стране,

срывая в страшный холод голос –.

тебе звонил... земля при мне –

вдруг подо мною – раскололась!

Ах, трещина так глубока,

и движется, петляя грозно...

Сказали мне два старика –

что быть войне, коль так морозно.

Бегу под колесом луны.

А трещина блестит кромешно.

Я должен быть, где ты, конечно!

А ты с какой же стороны?..

 

2000

Я в тюрьме не сидел, отчего ж мне близка...

 

Я в тюрьме не сидел, отчего ж мне близка

мужиков пострадавших тоска?

Не стреляли... но что ж не люблю у стены

я стоять и при солнце весны?

Разрывали овчарки, догнав, не меня –

что же так ненавижу их я?

И не мне зашивали прострел, как карман...

Что ж мне снится наркоза дурман?

Что же снятся колонны в угрюмой тайге

и фонарь на бетонной ноге?

Или все мы – народ, вот и есть заодно,

веру сладкую пьем, как вино.

А обманут – от смерти чужой нам темно...

И топор – наше знамя давно...

 

1999

Я вспоминаю темный лог...

 

...Я вспоминаю темный лог,

где вьется светлая речушка

и вся в траве стоит избушка,

в ней соль и спичек коробок...

 

...и даже нет, не весь тот дом –

его оконца уголочек,

стекла отпавшего кусочек,

где тянет зябким сквознячком...

 

...средь суеты, средь духоты

меня врачует малость эта –

тот треугольник темноты,

волшебный треугольник света...

 

1988

* * *

 

Я встретил стрекозу – она средь краснотала,

смотрела на грозу, сверкая, трепетала.

Здесь ползала змея, своё лаская тело.

Здесь муравьев семья, как солнышко, кишела.

Я встретил пастушка и лошадей летящих.

Три голубых цветка сбил белогривый мальчик.

Я видел яркий сонм живущих в мире этом.

И это был не сон. Я к ночи стал поэтом.

И снился мне кентавр – лошадка с ликом девы,

под жаркий звон литавр гомеровы распевы...

И море снилось мне, и среди звёзд колёса,

и люди на луне, сиянье сенокоса...

Я до самой смерти тебя завоевываю...

 

Я до самой смерти тебя завоевываю,

словно волк, завывая.

Снег тебя обмотал, окружил заволокою –

где ты там, моя золотая?

Может, лишь на краю этой бешеной сумети

позакинувши очи,

«я твоя...» мне шепнешь... а вы, прочие, думайте,

можно ль проще.

 

1998

Я думал, скворцы пролетели над нами...

 

Я думал, скворцы пролетели над нами,

а это свинец пронесло.

Я думал, алеет закат над холмами,

а это горело село.

Я думал, с дождями к нам катятся грозы –

а был ресторанный раж...

Я думал, за окнами красные розы,

а это госпиталь наш...

 

1999

Я никогда не забуду это...

 

Я никогда не забуду это.

Мы ехали с мамой военным летом,

машину швыряло колючим ветром...

Да, никогда не забуду это,

как темной ночью в горькой пыли

березы вставали столбами света,

света, бьющего из земли!

 

1965

Я поднимусь в любые сроки...

 

Я поднимусь в любые сроки,

когда наотмашь свет луны...

когда в кустах челны темны,

гвалт петушиный на востоке...

 

под мокрой коркой пыль тропинки

тепла... иду босой, свистя...

а мир в росинке на травинке

изогнут – посмотри, приникни! –

как в чреве матери дитя!

 

Все то же – пять веков спустя?..

 

1969

Я пьян от весеннего света...

 

Я пьян от весеннего света.

Снег тает и рушится с крыш.

Ну как напишу я про это?!

Лист белый пошлю – ты простишь?

Сожжешь: «С ним такое впервые.

Наверное, шифр волшебства».

И пусть золотые, живые

на нем вдруг проступят слова...

 

1988

* * *

 

Я снова здесь, я всё приемлю:

речушку, берег, блеск змеи...                   

Рогульки, воткнутые в землю,

листвой зеленою взросли...

Смеясь, мальчишка ест черешню,

меняет на крючке червя...

А я ловлю на хлеб вчерашний

тебя, русалочка, тебя.

Да, на вчерашнюю отраву –

любовь, печальную, как дождь...

так быстро смолкнувшую славу...

А надо, говорят, на ложь.

Я у стены стою. Сезам, откройся!...

 

Я у стены стою. Сезам, откройся!

Вдруг ящерка змеится по стене.

Иль это щелка засветилась косо?..

Нет, камень цел, в глаза смеется мне.

Я головою бьюсь, я обмираю.

И все же здесь немного постою...

Спасибо, ящерица золотая,

за нарисованную дверь твою.

 

1990

Я устал от вашей красоты...

 

Я устал от вашей красоты.

Устают же всматриваться в пламя,

ниточки завязывать губами

и считать капустные листы.

Говорить особым языком,

чтоб не показаться примитивным

под слоеным небом реактивным...

Я молчу. Я думаю о чем?

 

Вы жестокосердны. Между тем,

любите собачек, кошек, птичек.

Рядом я без собственных привычек

вам еще сто лет не надоел.

Я для вас, как глина или как

хлебный мякиш. Мните, розовея.

В ваших нежных пальцах затвердею.

Усмехнетесь, выбросив: – Чудак!..

 

2000

Ямбы

 

1.

 

Мне 26. Рыжеет волос.

И сух мой голос в телефон.

Подходит лермонтовский возраст.

Торопит он. Торопит он

бродить лужком, шуршащей рощей

с обычною тетрадкой общей

и начинать слагать, писать

свою не общую тетрадь...

Журчит река, горит звезда,

летит светла вода с весла...

В реке времен валун янтарный –

моя наука и судьба –

смолистый домик, медный, старый,

моя сосновая изба.

Вокруг избы черны леса.

Ночами – волчьи в них глаза!

Смотрю я пристально, подробно,

живу я медленно и ровно

средь пахнущих сметаной муз...

А где-то ноют телефоны,

Кричат печально эшелоны.

Мне некогда! Я тороплюсь.

 

Сломлю травинку – наклонюсь.

 

2.

 

Зайду на вырубки. Там тихо,

Горячий смоляной настой.

Как патефонная пластинка,

Пень кружится под злой осой,

Уйду в дурманящий орешник,

и допоздна мне мил мой лес...

Повисла туча, как скворечник –

на ней звезда, а не скворец.

Уже темно, и куст малины

мне пальцы греет, как фонарь.

И валуны здесь, как былины.

И в листьях еж, как календарь.

Здесь можно без любимой шляться,

и видеть воду, трогать лес,

и вовсе не мечтать о счастье.

Не в этом счастье, наконец!

 

1971