Сапёр
Всю ночь по ледяному насту,
по чёрным полыньям реки
шли за сапёром коренастым
обозы,
танки
и полки.
Их вёл на запад
по просекам
простой, спокойный человек.
Прищурившись, смотрел на снег
и мины находил под снегом.
Он шёл всю ночь.
Вставал из лога
рассвет в пороховом дыму.
Настанет мир.
На всех дорогах
поставят памятник ему.
1942
Товарищи
Бойцы из отряда Баженова прошли по тылам 120 км, неся раненого.
Можно вспомнить сейчас,
отдышавшись и успокоясь.
Не орут на дорогах немецкие патрули.
По лесам непролазным
и в озёрах студёных по пояс
мы товарища раненого несли.
Он был ранен в бою,
на изрытом снарядами тракте...
Мы несли его ночью,
дневали в лесу.
Он лежал на траве,
не просил: «Пристрелите.
Оставьте».
Он был твёрдо уверен —
друзья донесут.
Стиснув зубы до боли,
бинтовали кровавые раны.
Как забыть этот путь!
Он был так безысходно далёк.
Голодали упрямо,
но каждый в глубоких карманах
для него
почерневший сахар берёг.
Мы по рекам прошли,
по нехоженым топким болотам.
Мы пробились к своим
и спасли драгоценную жизнь.
Это в битвах рождённый,
пропитанный кровью и
потом,
самый истинный,
самый русский
гуманизм.
1942
* * *
Прожили двадцать лет.
Но за год войны
мы видели кровь
и видели смерть –
просто,
как видят сны.
Я всё это в памяти сберегу:
и первую смерть на войне,
и первую ночь,
когда на снегу
мы спали спина к спине.
Я сына
верно дружить научу, –
и пусть
не придётся ему воевать,
он будет с другом
плечо к плечу,
как мы,
по земле шагать.
Он будет знать:
последний сухарь
делится на двоих.
...Московская осень,
смоленский январь.
Нет многих уже в живых.
Ветром походов,
ветром весны
снова апрель налился.
Стали на время
большой войны
мужественней сердца,
руки крепче,
весомей слова.
И многое стало ясней.
...А ты
по-прежнему не права –
я всё-таки стал нежней.
Май 1942
После войны
Над нами тысячи стрижат,
как оголтелые, визжат.
Как угорелые, стремглав
весь день бросаются стрижи
в заброшенные блиндажи,
в зелёную прохладу трав.
Они купаются в росе,
они росой опьянены.
По Кишинёвскому шоссе
мы возвращаемся с войны.
Вокруг трава до самых плеч,
такая, что нельзя не лечь.
Вода в ручьях на всём пути –
пригубишь и не отойти.
И по заказу старшины
то солнцепёк, то ветерок.
Мы – из Европы. Мы с войны
идём с победой на восток.
...Как сорок первый год далёк!
1945, Бессарабия
Эпилог
Я прошёл не очень много
и не очень мало:
от привала до привала,
от границы до границы,
от криницы до криницы,
от села и до села.
И была моя дорога
и трудна и весела.
Что скрывать:
бывало грустно
и тревожно одному.
В древней крепости у Хуста,
в низких тучах, как в дыму,
я решил: пора домой,
пошатался по дорогам;
я решил: окончен мой
путь по каменным отрогам.
Но меня окликнул вдруг
фольклорист из МГУ:
– Поломалась бричка, друг!
Помоги!
– Что ж, помогу...
Колесо, разбрызгав дёготь,
в пыль свалилось па шоссе.
Я бы мог его не трогать,
и поймут меня не все:
я забыл о дальнем доме,
позабыл обратный путь.
Бричка в цокоте и громе
понесла под облака.
Мы лежали на соломе,
захмелевшие чуть-чуть.
Кони встали на подъёме,
как меха раздув бока.
И клубился пар горячий,
будто горн у них внутри.
Только утро звёзды спрячет
и почистит медь зари,
фольклорист очки снимает,
умывается росой.
Всё на свете понимает
фольклорист из МГУ –
хворост с грохотом ломает,
ходит по лесу босой
и записывает песни
на некошеном лугу.
Песни те, что записали
на некошеной траве,
грянут в лекционном зале
в шумном городе Москве.
Встанут, небо подпирая,
из-за песенной строки
люди сказочного края –
пахари и горняки.
...Мы прощаемся.
И снова
мне, выходит, по пути
с агрономом в плащ-палатке.
– Не могли бы подвезти?
И по сёлам Верховины
мы кочуем до утра.
А потом на переезде
приглашают шофера:
– Едем с нами на бумажный
комбинат!
– Едем лучше на солотвинскую соль!
– Ты ведь не был в заповедниках
Карпат!
– Пригласить тебя к дорожникам
позволь!
И опять по Закарпатью
я скитаюсь до утра.
...Мы прощаемся.
И снова
мне, выходит, в путь пора.
Нет конца моей дороге
и не ждёт меня порог!
Видно, снова в эпилоге
Начинается пролог.
1946–1947
* * *
Мы не от старости умрём, –
от старых ран умрём.
Так разливай по кружкам ром,
трофейный рыжий ром!
В нём горечь, хмель и аромат
заморской стороны.
Его принёс сюда солдат,
вернувшийся с войны.
Он видел столько городов,
Старинных городов.
Он рассказать о них готов.
И даже спеть готов.
Так почему же он молчит?
Четвёртый час молчит.
То пальцем по столу стучит,
то сапогом стучит.
А у него желанье есть.
Оно понятно вам?
Он хочет знать, что было здесь,
когда мы были там...
1946
* * *
Я пришел в шинели жёстко-серой,
выданной к победному концу,
юный, получивший полной мерой
всё, что полагается бойцу.
Для меня весна постлала травы,
опушила зеленью сады,
но опять из-за военной травмы
побывал я на краю беды.
Сон мой был то беспробудно жуток,
то был чутче гаснущей свечи,
жизнь мою спасали много суток
в белом, как десантники, врачи.
На Большую землю выносили
сквозь больницы глушь и белизну,
словно по завьюженной России,
первою зимою, в ту войну.
Смерть, как и тогда, стояла рядом,
стыл вокруг пустынный, чёрствый снег,
кто-то тихо бредил Сталинградом,
звал бойцов, просился на ночлег.
Все мои соседи по палате,
в белоснежных, девственных бинтах,
были и в десанте, и в блокаде,
и в других неласковых местах.
Мы врага такого одолели –
никому б его не одолеть,
на войне ни разу не болели,
а теперь случилось заболеть...
1952, последнее стихотворение
© Семён Гудзенко, 1942–1952.
© 45-я параллель, 2012.