Сергей Коколов

Сергей Коколов

Четвёртое измерение № 1 (565) от 1 января 2022 г.

Подборка: Сиреневый флаг чернил

* * *

 

дышишь –

через раз (кажется),

через два, через три,

получаешь письмо, словно берёшь гран-при:

«мы сегодня с дочкой

выбрались в парк,

там безлюдно и грязно,

карусели заброшены, как мертвы,

но зато –

под ногами полно листвы,

и шуршат шаги шарк-шарк-шарк…»

 

рукотворные строчки не равны тебе,

но – частично ты,

я вижу (кажется)

как под тяжестью их

листья (зачеркнуто) листы

сворачивают белые простыни,

расправляют сиреневый флаг чернил,

чтоб корабль-письмо в море почты плыл.

 

милая, солнце здесь

не растоплено – кочегар небесный

пожалел для него угля, и – темным-темно,

временами (кажется) я – лишь кадр кино

чёрно-белого –

белый снег стеной…

 

«в это лето я почти что не загорела,

на работе – завал,

отпуск – словно стрела пролетел,

коллеги говорят: слегка пополнела,

если б не пополнела,

я б на крыльях к тебе…»

 

белое время (кажется),

пространство и время белые:

может ты там с другим,

третьим, десятым –

скатываюсь в неверье я –

холодно:

милая, у нас июль

как у вас верхушка январской стужи.

 

«принялась тут вещи утюжить,

представляешь –

автоматом рубашку твою…»

 

и я тебя ю...

 

* * *

 

Я её занавесил делами, домом, собой.

Таня брала ножницы, стригла толстую нить,

вязала свитер, тёплый такой,

можно в нём жить.

 

Была ещё не собака, не кошка – так,

недоразумение в собачьем обличье,

стоило сделать ей знак

рукой – прибежит, отыщет.

 

Нитки катались более ста цветов,

собака болталась в нитках и под ногами,

Таня дарила несвязанных свитеров

вязаное цунами.

 

Было тепло, как же было зимой тепло,

я как-то Тане даже сказал об этом:

всю зиму вязала зиме назло,

мне назло – летом.

 

Однажды, запутавшись

в нитках,

себе,

делах,

чиркнул-поднёс к вороху судеб спичку,

Таня смотрела, вымолвить не могла,

позже зато написала в личку,

 

что ничего я не понял, что я ваааще

должен ценить её и грустить, и плакать,

что таких, как она, никто не наварит щей,

я ответил: «как там собака?»

 

* * *

 

она сказала, вечер необходим,

чтобы расставить всё по своим местам,

я молчал, призрачный чело-дым,

лет мне было много более ста.

 

смотрел на движение тонких губ,

они балаболили вечное ни о чём,

глаза закрывая, чуть её не сморгнув,

смотрел, как она прибавляла тон,

 

и думал: побольше б уставшей ей

не криков – любви до косточек

в кулачках,

чтоб некто маленький без затей

качался на тёплых её руках,

чтоб он, с дыханьем её тон в тон

совпав, бы с нею самой совпал,

чтобы застрявший в горле ком

от счастья казался мал.

 

она курила, в воздухе таял дым,

минуты шли по своим делам

из Лета Господня в одну из зим,

в которой она, говорят, жила.

 

* * *

 

Да, вечерами я говорю с котом,

да, временами в морду ему кричу,

он отвечает: «тошно и поделом»,

ластиться после, собака,

я не хочу

гладить его, и тогда он мне говорит

нечто негромкое,

муркает под рукой,

сузив до метра поднадоевший быт,

кот обретает подле меня покой.

 

Я утихаю, словно сошла волна,

словно Везувий ещё не погас

для нас,

словно вернётся –

ворвётся домой она,

шелестом осени,

поздней листвы полна,

скажет, целуй меня всю-всю –

но – по чуть-чуть,

и я примусь целовать её всю-всю,

кот, отмурлыкав,

уснул,

прикорнув к плечу,

«спи, бедолага, спи», –

шепчу.

 

Из песка

 

мы с ней были двумя скитальцами,

бесприютными, бесполезными,

я её пропускал сквозь пальцы,

как песок,

через пальцы лезла,

осыпалась у ног, становилась

песочной горкой,

говорила «песком, так, песком,

с тобой – не гордая».

 

из ладони в ладонь её перекидывал,

для неё чем-то вроде идола

был,

зарывался по горло в её песке,

уходил, прилипалой плыла на носке,

подошве –

к своей тоске

призывала – как волны луна –

мою тоску,

«пусть бежит», – думала, –

«за ним бегу».

 

эта жертвенность женская – белый

песок из нездешних мест,

сыплю в воду его –

ей нести свой крест,

я не знаю зачем

и не знаю за что,

и то,

что она совершает,

вряд ли осилит кто.

 

вот сожму её сильно-сильно

до трепета, до песка,

ослабеет воля её,

скукожится, как в тисках,

на последнем «охе»

шепнёт:

«без тебя тоска».

 

как слепить мне женщину из песка?

 

Ева

 

Евы приходят в лето, уходят в зимы,

незримо.

 

В городе И разобрали всех девок напрочь,

не с кем в обнимку стоять в подъездах,

некого взять (представляете) даже на ночь:

девок совсем не осталось в бомонде местном,

 

что там бомонд, не до жиру, да быть бы живу,

девки исчезли с улиц со всей планеты,

раньше шатали нервы, тянули жилы,

Евы приходят в зиму, уходят в Лету.

 

Если (допустим) не было Ев в помине,

если (допустим) выдумал всех их сам я,

пусть собиравшая камни в меня их кинет,

скромница Ева, беспутная Ева-самка.

 

Выписать, что ли, Еву из тех столетий,

где её прелести фиговый скрыл листочек,

явится в зиму, будет мечтать о лете

между делами, как я о ней – меж строчек.

 

В городе И разобрали всех Ев на тряпки,

Еву бы мне бы – пусть мается пустяками:

– Ева, ко мне! – И Ева несёт мне тапки,

– Ева, лежать! – И – подле меня стихает.

 

* * *

 

Я не знаю, о чём ты молчишь,

намолчишь о чём,

какие беседы с Богом ведёт душа,

но –

когда ты влетаешь в дверной проём,

моё сердце навстречу делает шаг:

тук-тук!

 

Я не знаю, о чём ребенок во сне глядит

кукольные –

как и сам он –

сны,

в этом мире он, бедный, совсем один,

как Христос на кресте среди…

 

Я не знаю, зачем –

не до мудрости –

до седых волос

я блуждаю в потёмках стихов своих,

отчего семь ответов –

один вопрос,

и на кой столько надо их.

 

Я не знаю ещё –

сам то я на кой,

где пристанище, дом, житиё моё?

а когда воспарю в небеса строкой,

кто по мне тишину

молитв

прольёт?

 

Я не знаю мотив, чтоб в душе звучал,

нет – пел

стооктавный голос небес,

но когда я по жизни не тех встречал,

понимал: проживу и без.

 

Я не знаю так много, что –

Бог ты мой –

я незнанию даже рад,

оттого, что в стихах я совсем иной,

чем предстану у Божьих врат.

 

* * *

 

Всё отболит,

и боль сама

умрёт внутри

(её и не бывало?),

калачиком свернувшись, в одеяло

закутавшись, – усни –

ты так устала,

что стрелки застывают на часах –

но стоит сделать лишь короткий взмах,

они пойдут, минутам вставив ноги,

любимая, весь этот мир высокий

баюкается в ласковых руках –

и нежность матери к ребенку в колыбели,

когда она и дышит еле-еле,

боясь спугнуть парящий детский сон,

равновелика колесу истории

и жёрнову нещадному времён...

 

…а утром мы с тобой купались в море,

которое не более чем Он.

 

чуть-чуть отчасти несколько слегка

 

когда-нибудь мы встретимся лоб в лоб,

в какой-нибудь (пускай февральский) вечер,

ты как-то несколько чуть-чуть меня заметишь,

а я тебя (не так что очень чтоб).

 

февральский снег чуть-чуть слегка летит,

им мир февральский будто бы зашторен,

ты как-то несколько чуть-чуть слегка в миноре,

отчасти твой слегка минорный вид

так гармоничен с снежностью февральской,

что ей до нежности чуть-чуть – и я плыву,

колено в грязь февральскую роняю,

и – про любовь едва чуть-чуть не лаю,

и – пуговки твоей дублёнки рву.

 

отчасти несколько чуть-чуть оторопев,

ты нараспев – слегка тяжеловато –

поёшь о том, что я чуть-чуть женатый…

 

февральский вечер, чуть офонарев,

высвечивает наши силуэты

едва чуть-чуть как будто тет-а-тет,

слегка отчасти несколько сосватав,

 

и ничего, что я чуть-чуть женатый,

и ничего, что ты едва ли нет

чуть-чуть отчасти несколько слегка,

пока.

 

снежинки на салазках едут с лба:

обычный и слегка февральский вечер,

ты как-то несколько чуть-чуть меня не встретишь,

слегка чуть-чуть убившись о снега.

 

Лента Мёбиуса

 

Что происходит?

Просто обратная сторона весны,

падает листьями, вальсирует в сны,

деревья жёлтым обнесены,

как обелиски в память о не происшедшем.

 

В мае я был городским сумасшедшим,

шлялся по лужам, разбрасывал взгляды в стороны и вперёд,

верил, наивный, хоть что-нибудь не умрёт.

 

Умерло всё, смотри, в прошлой весне пылает

женщина, ею существовал вчера я.

 

Что происходит?

Просто новелла рассказана наоборот,

интрига конечная вынесена в начало:

листья оплавились красным огнём металла,

в них ещё нечто бродит,

бурлит, живёт.

 

Медные волны дворник сгребает в кучи,

яхта костра килем идёт на них,

всё отгорит,

станет – как дым – летучим,

скоро, увы, не станет и нас самих.

 

Не умирай. Вечер в обёртке слова

сложен причудливо, соединён краями,

как в ленте Мёбиуса:

вот мы и стали нами.

 

* * *

 

Он замолчит.

Я смолкну вслед за ним.

Умрёт...

УСНЁТ «огонь, мерцающий в сосуде»,

как это

страшно...

СТРАННО –

вдруг меня не будет:

не дрогнет воздух под стихом моим,

не проползёт строка змеёй упрямой,

оставив кожу белому листу,

в Его молчанием затопленную яму

вступлю собой

и –

нет, не пропаду:

а –

притворюсь

словосияньем мира,

и –

растворюсь

в стихах как в Н2О.

 

Он напоёт на клавишах клавира

всего меня,

до атома – всего,

он снизойдёт

ко мне, как рокот моря

снисходит штормом до коленей гор.

И прозвучат

в миноре

иль

мажоре

его сон

наты, вырвавшись в простор.

 

Он не молчит.

Его любовь безмерна.

Стихи мои… их разотри да брось,

но –

Его любовь проносится по венам

Так, словно в мире всё переплелось.

 

Он замолчит.

Я смолкну вслед за ним.

Умрёт огонь, мерцающий в сосуде,

как не было и никогда не будет –

неповторим.