Первая строфа. Сайт русской поэзии

Все авторыАнализы стихотворений

Вероника Тушнова

* * *

 

А знаешь, все еще будет!

Южный ветер еще подует,

и весну еще наколдует,

и память перелистает,

и встретиться нас заставит,

и еще меня на рассвете

губы твои разбудят.

Понимаешь, все еще будет!

В сто концов убегают рельсы,

самолеты уходят в рейсы,

корабли снимаются с якоря...

Если б помнили это люди,

чаще думали бы о чуде,

реже бы люди плакали.

Счастье – что онo? Та же птица:

упустишь – и не поймаешь.

А в клетке ему томиться

тоже ведь не годиться,

трудно с ним, понимаешь?

Я его не запру безжалостно,

крыльев не искалечу.

Улетаешь?

Лети, пожалуйста...

Знаешь, как отпразднуем

Встречу!

* * *

 

А может быть, останусь жить?

Как знать, как знать?

И буду с радостью дружить?

Как знать, как знать?

А может быть, мой черный час

не так уж плох?

Еще в запасе счастья часть,

щепотка крох...

Еще осталось: ночь, мороз,

снегов моря

и безнадежное до слез —

«Любимая!».

И этот свет, на краткий миг,

в твоем лице,

как будто не лицо, а лик

в святом венце.

И в три окна, в сугробах, дом —

леса кругом,

когда февраль, как белый зверь,

скребется в дверь...

Еще в той лампе фитилек

тобой зажжен,

как желтый жалкий мотылек,

трепещет он...

Как ночь души моей грозна,

что делать с ней?

О, честные твои глаза

куда честней!

О, добрые твои глаза

и, словно плеть,

слова, когда потом нельзя

ни спать, ни петь.

…………. . .

Чуть–чуть бы счастья наскрести,

чтобы суметь

себя спасти, тебя спасти,

не умереть!

* * *

 

А я с годами думаю все чаще,

что краденое счастье — тоже счастье,

как ситник краденый — все тот же хлеб насущный,

спасенье жизни неблагополучной.

 

А может, несравненно слаще даже.

Поверьте, это не в защиту кражи,

но просто я убеждена, что сытый

не представляет, сколько стоит ситный...

Арык

 

Глаз к сиянью такому еще не привык...

Зной густой, золотой и тягучий, как мед...

А за домом, в саду,

            пробегает арык,

как живой человек,

         говорит и поет.

Он струится, как будто в ущелье

                            зажат,

меж забором и каменной пестрой стеной.

Распахнется калитка...

Лучи задрожат...

           Засмуглеет рука...

Брызнет звон жестяной.

С мягким бульканьем вглубь окунется кувшин,

И опять тишина.

          Он один ни на миг

не стихает, сбегая с далеких вершин,

торопливый арык,

говорливый арык...

В нем вода холодна и молочно–бела,

и, как лента из шелка, упруга в горсти...

С первой встречи я сердце ему отдала.

Пели птицы в саду:

          «Не спеши, погости».

Счастье ходит со мной по дороге любой...

А покой...

       А покоя не будет нигде.

В час, когда занимался рассвет голубой,

я пришла попрощаться к ханларской воде.

* * *

 

Без обещаний

жизнь печальней

дождливой ночи без огня.

Так не жалей же обещаний,

не бойся обмануть меня.

Так много огорчений разных

и повседневной суеты...

Не бойся слов —

прекрасных, праздных,

недолговечных, как цветы.

Сердца людские так им рады,

мир так без них

пустынно тих...

И разве нет в них

высшей правды

на краткий срок цветенья их?

Беззащитно сердце человека...

 

Беззащитно сердце человека,

если без любви...

Любовь-река.

Ты швырнул в сердцах булыжник в реку,

канул камень в реку

на века.

 

Пять минут

качались облака.

 

1951

Бессоница

 

Кряхтели рамы, стекла звякали,

И все казалось мне:

               вот–вот

уснувший дом сорвется с якоря

и в ночь, ныряя, поплывет.

Луна катилась между тучами,

опутанная волокном,

как мачта,

      дерево скрипучее

раскачивалось под окном.

Давным–давно легли хозяева,

огонь погас.

        А сна все нет.

И заманить ничем нельзя его.

И долго мешкает рассвет.

От окон тянет острым холодом,

и хорошо и страшно мне.

Все крепко спят.

         И с грозным городом

я остаюсь наедине.

Наш утлый дом по ветру носится,

раскачивается сосна...

И до чего ж она мне по сердцу,

азербайджанская весна!

Биенье сердца моего...

 

Биенье сердца моего,

тепло доверчивого тела...

Как мало взял ты из того,

что я отдать тебе хотела.

А есть тоска, как мед сладка,

и вянущих черемух горечь,

и ликованье птичьих сборищ,

и тающие облака..

Есть шорох трав неутомимый,

и говор гальки у реки,

картавый,

не переводимый

ни на какие языки.

Есть медный медленный закат

и светлый ливень листопада...

Как ты, наверное, богат,

что ничего тебе не надо.

 

1963

* * *

 

Бывало все: и счастье, и печали,

и разговоры длинные вдвоем.

Но мы о самом главном промолчали,

а может, и не думали о нем.

Нас разделило смутных дней теченье –

сперва ручей, потом, глядишь, река...

Но долго оставалось ощущенье:

не навсегда, ненадолго, пока...

Давно исчез, уплыл далекий берег,

и нет тебя, и свет в душе погас,

и только я одна еще не верю,

что жизнь навечно разлучила нас.

* * *

 

Быть хорошим другом обещался,

звезды мне дарил и города.

И уехал,

и не попрощался.

И не возвратится никогда.

Я о нем потосковала в меру,

в меру слез горючих пролила.

Прижилась обида,

присмирела,

люди обступили

и дела...

Снова поднимаюсь на рассвете,

пью с друзьями, к случаю, вино,

и никто не знает,

что на свете

нет меня уже давным–давно.

В аэропорту

 

В холодном, неуютном зале

в пустынном аэропорту

слежу тяжелыми глазами,

как снег танцует на ветру.

Как на стекло лепя заплатки,

швыряет пригоршни пера,

как на посадочной площадке

раскидывает веера.

На положении беглянки

я изнываю здесь с утра.

Сперва в медпункте валерьянки

мне щедро выдала сестра.

Затем в безлюдном ресторане,

серьгами бедными блеща,

официантка принесла мне

тарелку жирного борща.

Из парикмахерской вразвалку

прошел молоденький пилот...

Ему меня ничуть не жалко,

но это он меня спасет.

В часы обыденной работы,

февральский выполняя план,

меня на крыльях пронесет он

сквозь мертвый белый океан.

Друзья мои, чужие люди,

благодарю за доброту.

...Сейчас вздохну я полной грудью

и вновь свободу обрету.

Как хорошо, что все известно,

что ждать не надобно вестей.

Благословляю век прогресса

и сверхвысоких скоростей.

Людской благословляю разум,

плоды великого труда

за то, что можно

так вот, разом,

без слов, без взгляда,

навсегда!

В лесу (Навстречу сосны...)

 

Навстречу сосны. Нет конца им...

День ярче, выше, горячей,

но хвойный кров непроницаем

для ливня солнечных лучей.

 

Лишь кое–где во мраке вкраплен

как будто золота кусок.

И с веток солнечные капли

сочатся в розовый песок.

 

В лесу торжественно и тихо...

Но я не слышу тишины, –

еще не умер отзвук дикой,

железной музыки войны.

 

И с молодой березкой рядом,

ее шуршанием одет,

стоит расщепленный снарядом

сосны обугленный скелет.

В лесу (Осенний пожар...)

 

Осенний пожар полыхает в лесу,

плывут паутин волоконца,

тяжелые капли дрожат на весу,

и в каждой по целому солнцу.

Какой нерушимый сегодня покой,

как тихо планируют листья...

Хочу вороха их потрогать рукой,

как шкурку потрогала б лисью.

Как много их – рыжих, лиловых почти,

коричневых и золотистых.

Слетают на плечи, лежат на пути,

трепещут на кронах сквозистых.

Торжественной бронзой покрыты дубы,

горят фонари–мухоморы...

Я нынче с рассвета пошла по грибы,

бродить по глухим косогорам.

Брожу –

     и нет–нет

           да присяду на ствол,

к осенней прислушаюсь речи.

Почудилось – кто–то по лесу прошел.

Не ты ли прошел недалече?

Брожу –

   и нет–нет

          да тебя позову,

молчанье лесное развею.

Мне эхо ответит, лукавя: ау...

А я вот возьму и поверю!

В самолете

 

Молчали горы — грузные и грозные,

ощеря белоснежные клыки.

Свивалось их дыхание морозное

в причудливые дымные клубки.

А в синеве, над пеленой молочной,

как божий гром

«ТУ–104» плыл,

уверенный в себе,

спокойный, мощный,

слепя глаза тяжелым блеском крыл.

Он плыл над неприступной цитаделью

отвесных скал,

             лавин,

                расселин,

                       льда...

Он неуклонно приближался к цели

и даже без особого труда.

Следила я, как дали он глотает,—

цель! Только цель!— и больше ничего.

И думала:

как сердцу не хватает

непогрешимой точности его.

* * *

 

В чем отказала я тебе,

скажи?

Ты целовать просил —

я целовала.

Ты лгать просил,—

как помнишь, и во лжи

ни разу я тебе не отказала.

Всегда была такая, как хотел:

хотел — смеялась,

а хотел — молчала...

Но гибкости душевной есть предел,

и есть конец

у каждого начала.

Меня одну во всех грехах виня,

все обсудив

и все обдумав трезво,

желаешь ты, чтоб не было меня...

Не беспокойся —

я уже исчезла.

Вальдшнеп

 

Влетел он в полымя заката

и замелькал, и зачернел,

и не слыхал,

как в два раската

гром над поляной прогремел.

Свинца горячие крупицы

ударили наперерез,

и люди радовались птице,

упавшей на землю

с небес.

Среди осин и елей мрачных,

зарывшись в прошлогодний лист,

лежал крылатый неудачник,

весны подстреленный связист.

И длинный клюв

торчал, как шильце,

из горстки пестрого пера...

Кто знал, что этим завершится

весны любовная пора?

Какая радость им владела,

как жизнь была ему легка,

и как бы я его жалела,

когда б не гордость

за стрелка!

Весна

 

Туч взъерошенные перья.

Плотный воздух сыр и сер.

Снег, истыканный капелью,

по обочинам осел.

 

И упорный ветер с юга,

на реке дробящий льды,

входит медленно и туго

в прочерневшие сады.

 

Он охрипшей грудью дышит,

он проходит напролом,

по гремящей жестью крыше

тяжко хлопает крылом.

 

И кипит волна крутая

с каждой ночью тяжелей,

сок тягучий нагнетая

в сердцевины тополей.

 

Третьи сутки дует ветер,

третьи сутки стонут льды,

третьи сутки в целом свете

ни просвета, ни звезды.

 

Краю нет тоске несносной.

Третьи сутки в сердце мрак...

Может быть, и в жизни весны

наступают тоже так?

* * *

 

Воздух пьяный – нет спасения,

с ног сбивают два глотка.

Облака уже весенние,

кучевые облака.

Влажный лес синеет щеткою,

склон топорщится ольхой.

Все проявленное, четкое,

до всего подать рукой.

В колеях с навозной жижею,

кувыркаясь и смеясь,

до заката солнце рыжее

месит мартовскую грязь.

Сколько счастья наобещано

сумасшедшим этим днем!

Но идет поодаль женщина

в полушалочке своем,

не девчонка и не старая,

плотно сжав румяный рот,

равнодушная, усталая,

несчастливая идет.

Март, январь, какая разница,

коль случилось, что она

на земное это празднество

никем не позвана.

Ну пускай, пускай он явится

здесь, немедленно, сейчас,

скажет ей:

«Моя красавица!»,

обоймет, как в первый раз.

Ахнет сердце, заколотится,

боль отхлынет, как вода.

Неужели не воротится?

Неужели никогда?

Я боюсь взглянуть в лицо ее,

отстаю на три шага,

и холодная, свинцовая

тень ложится на снега.

Воскресенье

 

Ни особых событий,

никакого веселья

в этот будничный день

моего воскресенья.

День рождался из птичьей

на заре переклички,

из фабричных гудков

и гудков электрички...

Этот день вырастал

из кусочка картона

с прозаической надписью:

«пятая зона»,

из нагретого солнцем

настила перрона

этот день вырастал

неуклонно, огромно.

Весь истыкан капелью,

пронизан лучами,

перерос он обиды мои

и печали,

он еловыми лапами

обнял мне плечи,

и ушло мое горе

далече, далече.

 

1945

* * *

 

Вот говорят: Россия...

Реченьки да берёзки...

А я твои руки вижу,

узловатые руки,

жёсткие.

Руки, от стирки сморщенные,

слезами горькими смоченные,

качавшие, пеленавшие,

на победу благословлявшие.

Вижу пальцы твои сведённые, –

все заботы твои счастливые,

все труды твои обыдённые,

все потери неисчислимые...

Отдохнуть бы, да нет привычки

на коленях лежать им праздно...

Я куплю тебе рукавички,

хочешь – синие, хочешь – красные?

Не говори «не надо», –

мол, на что красота старухе?

Я на сердце согреть бы рада

натружённые твои руки.

Как спасенье своё держу их,

волнения не осиля.

Добрые твои руки,

прекрасные твои руки,

матерь моя, Россия!

 

1962

* * *

 

Вот и город. Первая застава.

Первые трамваи на кругу.

Очень я, наверное, устала,

если улыбнуться не могу.

 

Вот и дом. Но смотрят незнакомо

стены за порогом дорогим.

Если сердце не узнало дома,

значит, сердце сделалось другим.

 

Значит, в сердце зажилась тревога,

значит, сердце одолела грусть.

Милый город, подожди немного, –

я смеяться снова научусь.

* * *

 

Вот уеду, исчезну,

на года, навсегда,

кану в снежную бездну,

пропаду без следа.

 

Час прощанья рисую,

гладкий след от саней...

Я ничем не рискую,

кроме жизни своей.

* * *

 

Все было до меня: десятилетья

того, что счастьем называем мы.

Цвели деревья,

вырастали дети,

чередовались степи и холмы,

за ветровым стеклом рождались зори

очередного праздничного дня,—

был ветер,

берег,

дуб у лукоморья,

пир у друзей,—

все это без меня.

Моря и реки шли тебе навстречу,

ручной жар–птицей

в руки жизнь плыла...

А я плутала далеко–далече,

а я тогда и ни к чему была.

Ты без меня сквозь годы пробивался,

запутывался и сплеча рубил,

старался, добивался, любовался,

отпировал, отплакал, отлюбил...

Ты отдал все, что мог, любимой ради,

а я?—

всего глоток воды на дне,

сто скудных грамм в блокадном Ленинграде.

Завидуйте,

все любящие,

мне!

* * *

 

Все в доме пасмурно и ветхо,

скрипят ступени, мох в пазах...

А за окном – рассвет

и ветка

в аквамариновых слезах.

А за окном

кричат вороны,

и страшно яркая трава,

и погромыхиванье грома,

как будто валятся дрова.

Смотрю в окно,

от счастья плача,

и, полусонная еще,

щекою чувствую горячей

твое прохладное плечо...

Но ты в другом, далеком доме

и даже в городе другом.

Чужие властные ладони

лежат на сердце дорогом.

...А это все – и час рассвета,

и сад, поющий под дождем, –

я просто выдумала это,

чтобы побыть

с тобой вдвоем.

* * *

 

Всегда так было

и всегда так будет:

ты забываешь обо мне порой,

твой скучный взгляд

порой мне сердце студит...

Но у тебя ведь нет такой второй!

Несвойственна любви красноречивость,

боюсь я слов красивых как огня.

Я от тебя молчанью научилась,

и ты к терпенью

приучил меня.

Нет, не к тому, что родственно бессилью,

что вызвано покорностью судьбе,

нет, не к тому, что сломанные крылья

даруют в утешение тебе.

Ты научил меня терпенью поля,

когда земля суха и горяча,

терпенью трав, томящихся в неволе

до первого весеннего луча,

ты научил меня терпенью птицы,

готовящейся в дальний перелет,

терпенью всех, кто знает,

что случится,

И молча неминуемого ждет.

Всех его сил проверка...

 

Всех его сил проверка,

сердца его проверка,

чести его проверка,-

жестока, тяжка, грозна,

у каждого человека

бывает своя война.

С болезнью, с душевной болью,

с наотмашь бьющей судьбою,

с предавшей его любовью

вступает он в смертный бой.

Беды как танки ломятся,

обиды рубят сплеча,

идут в атаки бессонницы,

ночи его топча.

Золой глаза запорошены,

не видит он ничего,

а люди: «Ну, что хорошего?» -

спрашивают его.

А люди-добрые, умные

(господи им прости)-

спрашивают, как думает

лето он провести?

Ах, лето моё нескончаемое,

липки худенькие мои,

городские мои, отчаянные,

героические соловьи...

Безрадостных дней круженье,

предгрозовая тишина.

На осадное положенье

душа переведена.

Только б в сотый раз умирая,

задыхаясь в блокадном кольце,

не забыть-

Девятое мая

бывает где-то в конце.

 

1951

* * *

 

Вчерашний дождь

последний лист багряный

сорвал с деревьев, рощи оголя.

Я вышла через заросли бурьяна

в осенние пустынные поля.

Все шло своим положенным порядком,

заранее известным для меня:

ботва чернела по разрытым грядкам,

рыжела мокрой щеткою стерня,

блестели позолоченные утром

весенне–свежей озими ростки...

Их ветер трогал с нежностью,

как будто

на голове ребенка волоски.

А журавли,

печальные немного,

на языке гортанном говоря,

летели синей ветреной дорогой

в далекий край,

на теплые моря...

Ну, вот и все!

И нету больше лета,

когда друг друга отыскали мы.

Но мне впервые не страшны приметы

недальней неминуемой зимы.

Зимы, грозящей и садам и людям...

Ну, что она отнимет у меня?

Ведь мы с тобою

вместе греться будем

у зимнего веселого огня!

Где-то по гостиничным гостиным...

 

Где-то по гостиничным гостиным

Изводилась я тоской по дому,

Самолет ждала твой

на пустынном,

Солнцем выжженом аэродроме.

Отсылала письма почтой спешной,

Спешные ответы получала...

Дни любви преступной и безгрешной,

испытаний будущих начало.

Прилетел ты злой и запыленный,

С добрыми, покорными глазами.

Городок, от зноя полусонный,

раем простирался перед нами.

Ты любил,

и я тебя любила...

А совсем не нужно это было,

зря мы ревновали и страдали,-

нас другие счастья в жизни ждали.

Только, друг мой, стоит ли лукавить?

Разве можно жизнь, как строчки править?

Ты любил,

И я тебя любила...

 

1945

* * *

 

Где–то чавкает вязкая глина,

и, как было во веки веков,—

разговор журавлиного клина

замирает среди облаков.

Тальники вдоль размытого лога

по колено в осенней грязи...

...Увези ты меня, ради бога,

хоть куда–нибудь увези!

Увези от железного грома,

от камней, задушивших меня,

как давно не бывала я дома,

не видала живого огня.

Как давно я под сумраком хвойным

не бродила в намокшем плаще,

не дышала спокойно и вольно,

засыпая на верном плече.

Ах, дорога, лесная дорога!

Сколько этих дорог на Руси...

...Увези ты меня, ради бога,

хоть куда–нибудь увези!

Говоришь ты мне...

 

Говоришь ты мне:

Надоела грусть!

Потерпи чуть-чуть,

я назад вернусь.

 

Хочешь ты любовь,

Как настольный свет:

повернул - горит,

повернул - и нет.

 

Хочешь про запас

(пригодится в срок),-

а любовь не гриб,

не солится впрок.

 

Жить по-своему

не учи меня,

Или есть огонь,

или нет огня!

 

1945

Голуби

 

Тусклый луч блестит на олове,

мокрых вмятинах ковша...

Чуть поваркивают голуби,

белым веером шурша.

Запрокидывают голову,

брызжут солнечной водой,

бродят взад–вперед по желобу

тропкой скользкой и крутой.

Бродят сонные и важные,

грудки выгнуты в дугу,

и блестят глаза их влажные,

как брусника на снегу.

Сад поник под зноем парящим,

небо – синьки голубей...

– Ты возьми меня в товарищи,

дай потрогать голубей.–

Верно, день тот был удачливым

ты ответил: – Ладно, лезь...–

Дребезжать ступеньки начали,

загремела гулко жесть...

Мне расти мальчишкой надо бы

у мальчишек больше льгот...

А на крыше – пекло адово,

сквозь подошвы ноги жжет.

Целый час с тобой стояли мы

(неужели наяву?),

птицы в небо шли спиралями,

упирались в синеву...

Воркованье голубиное,

смятый ковш, в ковше – вода...

А часы–то в детстве длинные –

и такие же года.

Кто их знал, что так прокатятся,

птичьей стайкой отсверкав...

Я ли это – в белом платьице,

с белым голубем в руках?

* * *

 

Гонит ветер

туч лохматых клочья,

снова наступили холода.

И опять мы

расстаемся молча,

так, как расстаются

навсегда.

Ты стоишь и не глядишь вдогонку.

Я перехожу через мосток...

Ты жесток

жестокостью ребенка —

от непонимания жесток,

Может, ни день,

может, ни год целый

эта боль мне жизнь укоротит.

Если б знал ты подлинную цену

всех твоих молчаний и обид!

Ты бы позабыл про все другое,

ты схватил бы на руки меня,

поднял бы

и вынес бы из горя,

как людей выносят из огня.

Городок

 

Не прозвучит ни слово, ни гудок

в развалинах, задохшихся от дыма.

Лежит убитый русский городок,

и кажется – ничто непоправимо.

 

Еще в тревожном зареве закат

и различимы голоса орудий,

а в городок уже приходят люди.

Из горсти пьют, на дне воронки спят.

 

И снова дым. Но дым уже другой –

теперь он пахнет теплотой и пищей.

И первый сруб, как первый лист тугой,

из черного выходит корневища.

 

И медленная светлая смола,

как слезы встречи, катится по стенам.

И верят люди: жизнь благословенна,

как бы она сурова ни была!

Да, ты мой сон. Ты выдумка моя...

 

Да, ты мой сон. Ты выдумка моя.

зачем же ты приходишь ежечасно,

глядишь в глаза и мучаешь меня,

как будто я над выдумкой не властна?

Я позабыла все твои слова, твои черты и годы ожиданья.

Забыла всё.И всё-таки жива

та теплота, которой нет названья.

Она как зноя ровная струя, живёт во мне.икак мне быть иною?

Ведь если ты и выдумка моя-

моя любовь не выдумана мною.

 

1951

Две тени

 

Помнишь дом на пригорке?

В камне ступени?

Блеск фонарей

ледяной, голубой?

На мерцающем кварце

две черные тени.

Две четкие тени

наши с тобой.

Стекла в окнах черно

и незряче блестели,

сладко спали хозяева

в мягкой постели,

сны, наверно, смотрели

и ведать не ведали,

что сегодня

их двое прохожих

проведали.

Открывали калитку,

на лестницу лазали,

постояли

под черными влажными вязами,

заговорщицким шепотом говорили

и друг другу

тот маленький дом подарили,

и с собой увезли его

в поезде дальнем,

вместе с лестницей, садом,

хозяйскою спальней,

вместе с шепотом, взглядами,

тайным смятением...

Что навеки веков они,

ночью любой,

на мерцающем кварце -

две черные тени,

две четкие тени -

наши с тобой.

 

1945

* * *

 

Дождик сеет, сеет, сеет,

с полуночи моросит,

словно занавес кисейный

за окошками висит.

А в лесу кричат кукушки,

обещают долгий век...

Мне не грустно

и не скучно,

я счастливый человек.

Из раскрытой настежь двери

пахнет глиной и травой.

А кукушкам я не верю,

врать кукушкам

не впервой!

Да и что считать без толку,

лишним годом дорожить?

Ну недолго,

так недолго,

только б счастливо прожить.

Так прожить,

чтоб все, что снится,—

все сбывалось наяву,

так прожить,

чтоб петь как птица,

так прожить,

как я живу!

Дом мой - в сердце твоем

 

I

 

Знаешь ли ты,

что такое горе,

когда тугою петлей

на горле?

Когда на сердце

глыбою в тонну,

когда нельзя

ни слезы, ни стона?

Чтоб никто не увидел,

избави боже,

покрасневших глаз,

потускневшей кожи,

чтоб никто не заметил,

как я устала,

какая больная, старая

стала...

Знаешь ли ты,

что такое горе?

Его переплыть

все равно что море,

его перейти

все равно что пустыню,

а о нем говорят

словами пустыми,

говорят:

«Вы знаете, он ее бросил...»

А я без тебя

как лодка без весел,

как птица без крыльев,

как растенье без корня...

Знаешь ли ты, что такое горе?

Я тебе не все еще рассказала,

знаешь, как я хожу по вокзалам?

Как расписания изучаю?

Как поезда по ночам встречаю?

Как на каждом почтамте

молю я чуда:

хоть строки, хоть слова

оттуда... оттуда...

 

II

 

Мне казалось, нельзя,

чтоб «Выхода нет».

А вот оказалось, случается.

На год,

на два,

на десять лет

выхода нет!

А жизнь не кончается.

А жизнь не кончается все равно,

а люди встречаются,

пьют вино,

смотрят кино,

в автобусах ездят,

ходят по улицам

вместе... вместе...

Называют друг друга:  

«Моя!»

«Мой!»

Говорят друг другу:

«Пойдем домой!»

Домой...

А ты мне: «Куда пойдем?»

У бездомных разве бывает дом?

 

III

 

Дом — четыре стены...

Кто сказал, что четыре стены?

Кто придумал, что люди

на замок запираться должны?

Разве ты позабыл,

как еловые чащи темны

и какие высокие звезды

для нас зажжены?

Разве ты позабыл, как трава луговая

мягка,

как лодчонку рыбачью

качает большая река,

разве ты позабыл

полыханье и треск

сушняка?

Неужели так страшно,

если нет над тобой

потолка?

Дом — четыре стены...

Ну, а если у нас их нет?

Если нету у нашего дома

знакомых примет,

ни окон, ни крыльца,

ни печной трубы,

если в доме у нас

телеграфные стонут столбы,

если в доме у нас,

громыхая, летят поезда?..

Ни на что, никогда

не сменяю я этой судьбы,

в самый ласковый дом

не войду без тебя

никогда.

 

IV

 

Помню первую осень,

когда ты ко мне постучал,

обнимал мои плечи,

гладил волосы мне

и молчал...

Я боялась тебя,

я к тебе приручалась с трудом,

я не знала, что ты

мой родник,

хлеб насущный мой,

дом!

Я не знала, что ты —

воскресение, родина, свет!..

А теперь тебя нет,

и на свете приюта мне нет!

Ты не молод уже,

мой любимый?

А я молода?

Ты устал, мой любимый?..

А я? — хоть бы день без труда,

хоть бы час без забот...

Все равно –

в самый ласковый дом

без тебя не войду...

Дом мой – в сердце твоем!

Ты не думай, я смелая,

не боюсь ни обиды, ни горя,

что захочешь –

все сделаю, -

слышишь, сердце мое дорогое?

Только б ты улыбнулся,

только б прежним собой

становился,

только б не ушибался,

как пойманный сокол не бился...

...Знаешь ли ты,

что такое горе?

Его переплыть

все равно что море,

его перейти

все равно что пустыню,

да ведь нет другой дороги

отныне,

и нашла бы – так я не пойду

другою...

Знаешь ли ты,

что такое горе?

 

А знаешь ли ты,

что такое счастье?

 

1951

Дорога

 

До города двенадцать километров.

Шоссе как вымерло – ни человека...

Иду одна, оглохшая от ветра,

перехожу взлохмаченную реку.

Мы на реке с тобой бывали вместе,

когда–то шли по этой вот дороге...

Как увязают в чавкающем тесте

усталые по непривычке ноги.

Как больно хлещут ледяные плети,

какой пронзительный, угрюмый вечер,

и ни огня на целом божьем свете,

и от мешка оцепенели плечи.

В нем розовая крупная картошка,

пронизанная сыростью осенней.

Приду и стукну в крайнее окошко,

и мать с огарком отопрет мне сени.

Огонь запляшет, загудит в железке,

вода забулькает. А я раскрою дверцу

и сяду возле. И при жарком блеске

письмом вчерашним отогрею сердце.

И долгий путь сквозь мокрое ненастье

осенней ночью – хриплой и бездомной

мне кажется ничтожно малой частью

одной дороги – общей и огромной.

* * *

 

Еду я дорогой длинной...

Незнакомые места.

За плечами сумрак дымный

замыкает ворота.

Ельник сгорбленный, сивый

спит в сугробах по грудь.

Я возницу не спросила —

далеко ль держим путь?

Ни о чем пытать не стала,—

все равно, все равно,

пограничную заставу

миновали давно.

Позади пора неверья,

горя, суеты людской.

Спят деревни, деревья

в тишине колдовской.

В беспредельном хвойном море

беглеца угляди...

Было горе — нету горя,—

позади! Позади!

Русь лесная ликом древним

светит мне там и тут,

в тишину по снежным гребням

сани валко плывут.

Будто в зыбке я качаюсь,

засыпаю без снов...

Возвращаюсь, возвращаюсь

под родимый кров.

Есть признания...

 

Есть признания,-

их произносишь с трудом,

для всего объясненья придумав заранее...

Но большое и честное мужество в том,

Чтоб себе не подыскивать оправдания.

чтобы прямо сознаться:

мол, так-то и так,

жалко нервов

и времени тратить не хочется...

А товарищ... ну что же,

он сам не дурак,

что же мне-то без сна ворочаться?

зря, лукавое сердце,

Как заяц, в кусты,

ты от горя чужого

старательно прячешься.

погоди еще, может, спохватишься ты

и, хлебнув одиночества,

вдоволь наплачешься.

и с обидой скажешь,

что жинь недобра,

и, быть может, в досаде

тебе и не вспомнится,

что когда-то ты сладко спала

до утра

и тебе не мешала чужая бессонница.

 

1945

Жизнь твою читаю...

 

Жизнь твою читаю,

перечитываю,

все твои печали

пересчитываю,

все твои счастливые улыбки,

все ошибки,

всех измен улики...

За тобой,

не жалуясь, не сетуя

всюду следую

по белу свету я,

по небесным и земным

маршрутам,

по годам твоим

и по минутам...

Ничего я о тебе не знаю!

Разве лес -

прогалина лесная?

Разве море-

только ширь морская?

Разве сердце-

только жизнь людская?

 

1951

* * *

 

За водой мерцает серебристо

поле в редком и сухом снегу.

Спит, чернея, маленькая пристань,

ни живой души на берегу.

Пересвистываясь с ветром шалым,

гнется, гнется мерзлая куга...

Белым занимается пожаром

первая осенняя пурга.

Засыпает снег луга и нивы,

мелкий, как толченая слюда.

По каналу движется лениво

плотная, тяжелая вода...

Снег летит спокойный, гуще, чаще,

он летит уже из крупных сит,

он уже пушистый, настоящий,

он уже не падает — висит...

Вдоль столбов высоковольтной сети

я иду, одета в белый мех,

самая любимая на свете,

самая красивая на свете,

самая счастливая из всех!

Звезда

 

Река текла

тяжелая, как масло,

в ней зарево закатное

не гасло,

и я за блеском неба и воды

не разглядела маленькой звезды.

Померкла гладь

серебряная с чернью,

затихла птичья сонная возня,

зажгли костер...

И звездочки вечерней

не разглядела я

из–за огня.

Истлели угли,

теплый и густой,

распространился сумрак по откосу.

Я за багровой искрой папиросы

звезды не разглядела

золотой.

Потом окурок горький затоптали,

погас последний уголь,

и тогда

я увидала, что из дальней дали

мне в сердце смотрит

вечная звезда.

Зеркало

 

Все приняло в оправе круглой

Нелицемерное стекло:

Ресницы, слепленные вьюгой,

Волос намокшее крыло,

Прозрачное свеченье кожи,

Лица изменчивый овал,

Глаза счастливые...

Все то же, что только что ты целовал.

И с жадностью неутомимой,

Признательности не тая,

Любуюсь я твоей любимой...

И странно мне, что это... я.

 

1945

* * *

 

Знаю я бессильное мученье

над пустой тетрадкою в тиши,

знаю мысли ясное свеченье,

звучную наполненность души.

Знаю также быта неполадки,

повседневной жизни маету,

я хожу в продмаги и палатки,

суп варю, стираю, пол мету...

Все–таки живется высоко мне.

Очень я тебя благодарю,

что не в тягость мне земные корни,

что как праздник

праздную зарю,

что утрами с пеньем флейты льется

в жбан водопроводная вода,

рыжий веник светится как солнце,

рдеют в печке чудо–города...

Длится волшебство не иссякая,

повинуются мне

ветер, дым,

пламя, снег и даже сны,

пока я

заклинаю именем твоим.

* * *

 

И чего мы тревожимся, плачем и спорим,

о любимых грустим до того, что невмочь.

Большеглазые добрые звезды над морем,

шелковистая гладь упирается в ночь.

Спят прогретые за день сутулые скалы,

спит распластанный берег, безлюден и тих.

Если ты тишины и покоя искала,

вот они! Только нет, ты искала не их.

 

Спят деревья, мои бессловесные братья.

Их зеленые руки нежны и легки.

До чего мне сейчас не хватает пожатья

человеческой, сильной, горячей руки!

* * *

 

Как мне по сердцу вьюги такие,

посвист в поле, гуденье в трубе...

Напоследок гуляет стихия.

Вот и вспомнила я о тебе.

Вот и вспомнила утро прощанья,

по углам предрассветную мглу.

Я горячего крепкого чая

ни глотка проглотить не могу.

Не могу, не хочу примириться

с тем, как слаб иногда человек.

Не воротится... не повторится...

Не навек — говоришь?

Нет, навек!

Посиди, перестань суетиться,

не навек — говоришь?

Нет, навек!

...Что на белом–то свете творится,

как беснуется мартовский снег...

Вот и вспомнила: утро седое,

и рассвет все синей и синей,

и как будто бы выстлан слюдою

убегающий след от саней.

* * *

 

Как счастье внезапное – оттепель эта.

Весны дуновеньем земля обогрета.

Еще не начало весны, а предвестье,

и даже еще не предвестье – намек,

что будет,

что рядом,

что срок недалек.

Нет, эти приметы меня не обманут:

совсем по–особому

грустно до слез,

как самый последний оставшийся мамонт,

трубит в одиночестве

электровоз.

Промчался гудок

и за далями сгинул,

и стихло в ночи тарахтенье колес,

и город

молчанье, как шапку, надвинул,

и явственно стало дыханье берез.

Они, возле окон на цыпочках стоя,

глядят любопытно...

Я чувствую их.

Я слышу, как бьется их сердце простое,

как соки пульсируют в почках тугих.

Вот с крыши сосулька обрушилась вниз,

ударилась вдребезги о карниз,

хрустальная дробь раскатилась по жести –

и снова сторожкая долгая тишь...

Я знаю, я знаю: ты тоже не спишь,

ты слушаешь тоже,

мы слушаем вместе.

Как оттепель – близость внезапная эта.

Дыханием счастья душа обогрета.

Еще не начало, а только предвестье,

и даже еще не предвестье – намек,

что будет,

что рядом,

что срок недалек.

* * *

 

Как часто лежу я без сна в темноте,

и всё представляются мне

та светлая речка

и елочки те

в далекой лесной стороне.

Как тихо, наверное, стало в лесу,

раздетые сучья черны,

день убыл — темнеет в четвертом часу,

и окна не освещены.

Ни скрипа, ни шороха в доме пустом,

он весь потемнел и намок,

ступени завалены палым листом,

висит заржавелый замок...

А гуси летят в темноте ледяной,

тревожно и хрипло трубя...

Какое несчастье

случилось со мной —

я жизнь прожила

без тебя.

Капитаны

 

Не ведется в доме разговоров

про давно минувшие дела,

желтый снимок – пароход «Суворов»

выцветает в ящике стола.

Попытаюсь все–таки вглядеться

пристальней в туман минувших лет,

увидать далекий город детства,

где родились мой отец и дед.

Утро шло и мглою к горлу липло,

салом шелестело по бортам...

Кашлял продолжительно и хрипло

досиня багровый капитан.

Докурив, в карманы руки прятал

и в белесом мареве зари

всматривался в узенький фарватер

Волги, обмелевшей у Твери.

 

И возникал перед глазами

причал на стынущей воде

и домик в городе Казани,

в Адмиралтейской слободе.

Судьбу бродяжью проклиная,

он ждет – скорей бы ледостав...

Но сам не свой в начале мая,

когда вода растет в кустах

и подступает к трем оконцам

в густых гераневых огнях,

и, ослепленный мир обняв,

весь день роскошествует солнце;

когда прозрачен лед небес,

а лед земной тяжел и порист,

и в синем пламени по пояс

бредет красно–лиловый лес...

Горчащий дух набрякших почек,

колючий, клейкий, спиртовой,

и запах просмоленных бочек

и дегтя... и десятки прочих

тяжеловесною волной

текут с причалов, с неба, с Волги,

туманя кровь, сбивая с ног,

и в мир вторгается свисток –

привычный, хрипловатый, долгий...

Волны медлительный разбег

на камни расстилает пену,

и осточертевают стены,

и дом бросает человек...

С трехлетним черноглазым сыном

стоит на берегу жена...

Даль будто бы растворена,

расплавлена в сиянье синем.

Гремят булыжником ободья

тяжелых кованых телег...

А пароход – как первый снег,

как лебедь в блеске половодья...

Пар вырывается, свистя,

лениво шлепаются плицы...

...Почти полсотни лет спустя

такое утро сыну снится.

Проснувшись, он к рулю идет,

не видя волн беспечной пляски,

и вниз уводит пароход

защитной, пасмурной окраски.

Бегут домишки по пятам,

и, бакен огибая круто,

отцовский домик капитан

как будто видит на минуту.

Но со штурвала своего

потом уже не сводит взгляда,

и на ресницах у него

тяжелый пепел Сталинграда.

Костер

 

Ни зяблика, ни славки, ни грача.

Стволы в тумане.

Гаснет день короткий.

Лесной костер

грызет сушняк, урча,

и греет нас — услужливый и кроткий.

Рожденное от хищного огня,

с орешником заигрывает пламя...

Ну, что молчишь? Что смотришь на меня

такими несчастливыми глазами?

Как много раз ты от меня бежал,

как много раз я от тебя бежала...

Мы жгли костер.

Гудит лесной пожар.

Не поздно ли спасаться

от пожара?

* * *

 

Кто–то в проруби тонет.

Пустынно, темно.

Глубь чернеет опасно, бездонно.

Кем ты станешь?

На выбор мгновенье одно.

Промедление смерти подобно.

Зал прокурен.

Уже замыкается круг.

Промолчать?

Против всех — неудобно...

Друг глядит на тебя,

он пока еще друг.

Промедление смерти подобно.

В дверь стучится любимая

ночью глухой:

— Я больна, голодна

               и бездомна... —

Как ты взглянешь?

Что скажешь ей?

Кто ты такой?

Промедление смерти подобно.

Кукла

 

Много нынче в памяти потухло,

а живет безделица, пустяк:

девочкой потерянная кукла

на железных скрещенных путях.

 

Над платформой пар от паровозов

низко плыл, в равнину уходя...

Теплый дождь шушукался в березах,

но никто не замечал дождя.

 

Эшелоны шли тогда к востоку,

молча шли, без света и воды,

полные внезапной и жестокой,

горькой человеческой беды.

 

Девочка кричала и просила

и рвалась из материнских рук,—

показалась ей такой красивой

и желанной эта кукла вдруг.

 

Но никто не подал ей игрушки,

и толпа, к посадке торопясь,

куклу затоптала у теплушки

в жидкую струящуюся грязь.

 

Маленькая смерти не поверит,

и разлуки не поймет она...

Так хоть этой крохотной потерей

дотянулась до нее война.

 

Некуда от странной мысли деться:

это не игрушка, не пустяк,—

это, может быть, обломок детства

на железных скрещенных путях.

 

1943

Люблю?

 

Люблю?, не знаю может быть и нет,

Любовь имеет множество примет,

А я одно сказать тебе могу

Повсюду ты, во сне, в огне, в снегу,

В молчанье, в шуме, в радости, в тоске,

В любой надежде, в любой строке и в любой звезде,

Во всём! Всегда! Везде!

Ты памятью затвержен наизусть

И ничего нельзя забыть уже.

Ты понимаешь? Я тебя боюсь,

Напрасно я бежать, спастись хочу,

Ведь ты же сон, тепло, дыханье, свет...

Хочу прижаться к твоему плечу.

Люблю?, не знаю, нет других примет!

 

1945

* * *

 

Людские души – души разные,

не перечислить их, не счесть.

Есть злые, добрые и праздные

и грозовые души есть.

 

Иная в силе не нуждается,

ее дыханием коснись –

и в ней чистейший звук рождается,

распространяясь вдаль и ввысь.

 

Другая хмуро–неотзывчива,

другая каменно–глуха

для света звезд,

для пенья птичьего,

для музыки

и для стиха.

 

Она почти недосягаема,

пока не вторгнутся в нее

любви тревога и отчаянье,

сердечной боли острие.

 

Смятенная и беззащитная,

она очнется,

и тогда

сама по–птичьи закричит она

и засияет как звезда.

Мать

 

Года прошли,

а помню, как теперь,

фанерой заколоченную дверь,

написанную мелом цифру «шесть»,

светильника замасленную жесть,

колышет пламя снежная струя,

солдат в бреду...

И возле койки – я.

И рядом смерть.

        Мне трудно вспоминать,

но не могу не вспоминать о нем...

В Москве, на Бронной, у солдата – мать.

Я знаю их шестиэтажный дом,

московский дом...

На кухне примуса,

похожий на ущелье коридор,

горластый репродуктор,

вечный спор

на лестнице... ребячьи голоса...

Вбегал он, раскрасневшийся, в снегу,

пальто расстегивая на бегу,

бросал на стол с размаху связку книг –

вернувшийся из школы ученик.

Вот он лежит: не мальчик, а солдат,

какие тени темные у скул,

как будто умер он, а не уснул,

московский школьник... раненый солдат.

Он жить не будет.

Так сказал хирург.

Но нам нельзя не верить в чудеса,

и я отогреваю пальцы рук...

Минута... десять... двадцать... полчаса...

Снимаю одеяло, – как легка

исколотая шприцами рука.

За эту ночь уже который раз

я жизнь держу на острие иглы.

Колючий иней выбелил углы,

часы внизу отбили пятый час...

О как мне ненавистен с той поры

холодноватый запах камфары!

Со впалых щек сбегает синева,

он говорит невнятные слова,

срывает марлю в спекшейся крови...

Вот так. Еще. Не уступай! Живи!

...Он умер к утру, твой хороший сын,

твоя надежда и твоя любовь...

Зазолотилась под лучом косым

суровая мальчишеская бровь,

и я таким увидела его,

каким он был на Киевском, когда

в последний раз,

печальна и горда,

ты обняла ребенка своего.

…………….

 

В осеннем сквере палевый песок

и ржавый лист на тишине воды...

Все те же Патриаршие пруды,

шестиэтажный дом наискосок,

и снова дети роются в песке...

И, может быть, мы рядом на скамью

с тобой садимся.

Я не узнаю

ни добрых глаз, ни жилки на виске.

Да и тебе, конечно, невдомек,

что это я заплакала над ним,

над одиноким мальчиком твоим,

когда он уходил.

Что одинок

тогда он не был...

Что твоя тоска

мне больше,

чем кому–нибудь, близка...

Мельница

 

Стоит в сугробах мельница,

ничто на ней не мелется,

четыре с лишним месяца

свистит над ней метелица...

От ветра сосны клонятся,

от снега ветви ломятся,

спит омут запорошенный

под коркой ледяной,

на мельнице заброшенной

зимует водяной.

До самой этой мельницы

два лыжных следа стелется,

у самой этой мельницы

дорога на две делится:

ты идешь направо,

я иду налево...

Никогда обратно

не вернусь, наверно!

А зима–то кончится,

капелью снег источится,

весна польется балками,

распустится фиалками,

заблещет омут под луной,

спросонья крякнет водяной,

от счастья ошалевшие,

опять запляшут лешие,

и светляки засветятся,

и жернова завертятся,

и соловьи рассыпятся

по чащам, зазвеня...

...Да ты–то к речке выйдешь ли?

Услышишь ли, увидишь ли

все это без меня?

* * *

 

Мне говорят:

нету такой любви.

Мне говорят:

как все,

так и ты живи!

Больно многого хочешь,

нету людей таких.

Зря ты только морочишь

и себя и других!

Говорят: зря грустишь,

зря не ешь и не спишь,

не глупи!

Всё равно ведь уступишь,

так уж лучше сейчас

уступи!

...А она есть.

Есть.

Есть.

А она – здесь,

здесь,

здесь,

в сердце моём

тёплым живёт птенцом,

в жилах моих

жгучим течёт свинцом.

Это она – светом в моих глазах,

это она – солью в моих слезах,

зренье, слух мой,

грозная сила моя,

солнце моё,

горы мои, моря!

От забвенья – защита,

от лжи и неверья – броня...

Если её не будет,

не будет меня!

...А мне говорят:

нету такой любви.

Мне говорят:

как все,

так и ты живи!

А я никому души

не дам потушить.

А я и живу, как все

когда–нибудь

будут жить!

* * *

 

Много счастья и много печалей на свете,

а рассветы прекрасны,

а ночи глухи...

Незаконной любви

незаконные дети,

во грехе родились они —

эти стихи.

Так уж вышло, а я ни о чем не жалею,

трачу, трачу без удержу душу свою...

Мне они всех рожденных когда–то милее,

оттого что я в каждом тебя узнаю.

Я предвижу заране их трудную участь,

дождь и холод у запертых глухо дверей,

я заране их долгой бездомностью мучусь,

я люблю их — кровиночки жизни моей.

Все равно не жалею.

Мне некогда каяться.

Догорай, мое сердце, боли, холодей,—

пусть их больше от нашего счастья останется,

перебьются!

Земля не без добрых людей!

Молчание

 

Ты верен святости обряда,

и в том душа твоя права.

ты слов боишься, но не надо

переоценивать слова.

я понимаю, понимаю.

твое смятение щажу,

и тоже молча обнимаю,

и тоже молча ухожу.

ты не преступишь обещанья,

ты не откликнешься на зов,

но не солжет твое молчание-

оно отчаяннее слов.

Все изумленнее, жаднее,

нежнее слушаю его.

и ни о чем не сожалею

и не желаю ничего!

 

1963

* * *

 

Морозный лес.

В парадном одеянье

деревья–мумии, деревья–изваянья...

Я восхищаюсь этой красотой,

глаз не свожу,

а сердцем не приемлю.

Люблю землею пахнущую землю

и под ногой

листвы упругий слой.

Люблю кипенье, вздохи, шелест, шорох,

величественный гул над головой,

брусничники на рыжих косогорах,

кочкарники с каемчатой травой...

Труд муравьев, и птичьи новоселья,

и любопытных белок беготню...

Внезапной грусти,

шумного веселья

чередованье

по сто раз на дню.

Люблю я все, что плещется, струится,

рождается, меняется, растет,

и старится,

и смерти не боится...

Не выношу безжизненных красот!

Когда январским лесом прохожу я

и он молчит,

в стоцветных блестках сплошь,

одно я повторяю, торжествуя:

«А все–таки ты скоро оживешь!»

* * *

 

На рассветной поре

туча спит на горе,

залегла за хребтом

ватным серым жгутом.

 

На рассветной поре

ветер спит на горе,

дремлет, крылья сложа,

сном своим дорожа.

 

Я люблю эту гладь,

я люблю эту тишь,

дыма первую прядь

над уступами крыш,

первый блеск на волне,

первый плеск в тишине...

 

Буря сердца

слышнее в молчании мне!

* * *

 

Наверно, это попросту усталость,—

ничто ведь не проходит без следа.

Как ни верти,

а крепко мне досталось

за эти неуютные года.

И эта постоянная бездомность,

и эти пересуды за спиной,

и страшной безнадежности бездонность,

встававшая везде передо мной,

и эти горы голые,

и море

пустынное,

без паруса вдали,

и это равнодушие немое

травы и неба,—

леса и земли...

А может быть, я только что родилась,

как бабочка, что куколкой была?

Еще не высохли, не распрямились

два беспощадно скомканных крыла?

А может, даже к лучшему, не знаю,

те годы пустоты и маеты?

Вдруг полечу еще

и засверкаю,

и на меня порадуешься ты?

* * *

 

Надо верными оставаться,

до могилы любовь неся,

надо вовремя расставаться,

если верными быть нельзя.

 

Пусть вовек такого не будет,

но кто знает, что суждено?

Так не будет, но все мы люди...

Все равно – запомни одно:

 

я не буду тобою брошена,

лгать не станешь мне, как врагу

мы расстанемся как положено, –

я сама тебе помогу.

* * *

 

Нам двоим посвященная,

очень краткая,

очень долгая,

не по–зимнему черная,

ночь туманная, волглая,

неспокойная, странная...

Может, все еще сбудется?

Мне – лукавить не стану

все глаза твои чудятся,

то молящие, жалкие,

то веселые, жаркие,

счастливые,

изумленные,

рыжевато–зеленые.

Переулки безлюдные,

непробудные улицы...

Мне – лукавить не буду –

все слова твои чудятся,

то несмелые, нежные,

то тревожные, грешные,

простые,

печальные

слова прощальные.

Эхо слышу я древнее,

что в полуночи будится,

слышу крови биение...

Может, все–таки сбудется?

Ну, а если не сбудется,

разве сгинет, забудется

тех мгновений течение,

душ заблудших свечение?

Нам не случалось ссориться...

 

Нам не случалось ссориться

Я старалась во всем потрафить.

Тебе ни одной бессонницы

Не пришлось на меня потратить.

не добычею,

Не наградою,-

была находкой простою,

Оттого, наверно, не радую,

потому ничего не стою.

Только жизнь у меня короткая,

только твердо и горько верю:

не любил ты свою находку-

полюбишь потерю...

 

1963

Напрочь путь ко мне отрезая...

 

Напрочь путь ко мне отрезая,

чтоб не видеть и не писать,

ты еще пожалеешь, знаю,

станешь локти себе кусать.

Чтоб не видеть...

Но ты увидишь.

Взглянешь-взгляда не отведешь.

Ты в метельную полночь выйдешь,

а от памяти не уйдешь.

-Обхватить бы двумя руками,

унести б ее за моря!

Почему же она такая?

Отчего она не моя?

Снег летит над землей застылой,

снег рассыпчатый и сухой,...

А ведь было бы счастье, было,-

оказался кузнец плохой.

 

1945

* * *

 

Не боюсь, что ты меня оставишь

для какой–то женщины другой,

а боюсь я,

что однажды станешь

ты таким же,

как любой другой.

И пойму я, что одна в пустыне,—

в городе, огнями залитом,

и пойму, что нет тебя отныне

ни на этом свете,

ни на том.

Не жалуюсь

 

Не жалуюсь, не жду, не спорю,не сплю.

Не рвусь

Ни к солнцу, ни к луне, ни к морю,ни к кораблю.

Не чувствую как в этих стенах жарко, как зелено в саду.

Давно желанного и жадного подарка-

Не жду.

Не радуют ни солнце, ни трамвая звенящий бег.

Живу не видя дня,

Позабывая число и век.

 

На, кажется, надорванном канате

Я- маленький плясун!

Я- тень от чьей-то тени, я- лунатик

Двух темных лун.

 

1951

* * *

 

Не знаю – права ли,

не знаю – честна ли,

не помню начала,

не вижу конца...

Я рада,

что не было встреч под часами,

что не целовались с тобой

у крыльца.

Я рада, что было так немо и прямо,

так просто и трудно,

так нежно и зло,

что осенью пахло

тревожно и пряно,

что дымное небо на склоны ползло.

Что сплетница сойка

до хрипу кричала,

на все побережье про нас раззвоня.

Что я ничего тебе

не обещала

и ты ничего не просил

у меня.

И это нисколько меня не печалит, –

прекрасен той первой поры неуют...

Подарков не просят

и не обещают,

подарки приносят

и отдают.

* * *

 

Не о чем мне печалиться,

откуда же

слезы эти?

Неужели сердце прощается

со всем дорогим на свете —

с этим вечером мглистым,

с этим безлистым лесом...

А мне о разлуке близкой

ничего еще не известно.

Все еще верю:

позже,

когда–нибудь...

в марте... в мае...

Моя последняя осень.

А я ничего не знаю.

А сны все грустнее снятся,

а глаза твои все роднее,

и без тебя оставаться

все немыслимей!

Все труднее!

* * *

 

Не опасаюсь впасть в сентиментальность,

для нас с тобой такой угрозы нет.

Нас выручает расстояний дальность,

число разлук, неумолимость лет.

Нам ничего судьба не обещала,

но, право, грех ее считать скупой:

ведь где–то на разъездах и причалах

мы все–таки встречаемся с тобой.

И вновь — неисправимые бродяги —

соль достаем из пыльного мешка,

и делим хлеб, и воду пьем из фляги

до первого прощального гудка.

И небо, небо, синее такое,

какое и не снилось никому,

течет над нами вечною рекою

в сплетеньях веток, в облачном дыму.

* * *

 

Не отрекаются любя.

Ведь жизнь кончается не завтра.

Я перестану ждать тебя,

а ты придешь совсем внезапно.

А ты придешь, когда темно,

когда в стекло ударит вьюга,

когда припомнишь, как давно

не согревали мы друг друга.

И так захочешь теплоты,

не полюбившейся когда–то,

что переждать не сможешь ты

трех человек у автомата.

И будет, как назло, ползти

трамвай, метро, не знаю что там.

И вьюга заметет пути

на дальних подступах к воротам...

А в доме будет грусть и тишь,

хрип счетчика и шорох книжки,

когда ты в двери постучишь,

взбежав наверх без передышки.

За это можно все отдать,

и до того я в это верю,

что трудно мне тебя не ждать,

весь день не отходя от двери.

* * *

 

Не охладела, нет,

скрываю грусть.

Не разлюбила,—

просто прячу ревность.

Не огорчайся,

скоро я вернусь.

Не беспокойся,

никуда не денусь.

Не осуждай меня,

не прекословь,

не спорь

в своем ребячестве

жестоком...

Я для тебя же

берегу любовь,

чтоб не изранил насмерть

ненароком.

* * *

 

Не сули мне

золотые горы,

годы жизни доброй

не сули.

Я тебя покину очень скоро

по закону матери–земли.

Мне остались считанные весны,

так уж дай на выбор,

что хочу:

елки сизокрылые, да сосны,

да березку – белую свечу.

Подари веселую дворняжку,

хриплых деревенских петухов,

мокрый ландыш,

пыльную ромашку,

смутное движение стихов.

День дождливый,

темень ночи долгой,

всплески, всхлипы, шорохи

во тьме...

И сырых поленьев запах волглый

тоже, тоже дай на память мне.

Не кори, что пожелала мало,

не суди, что сердцем я робка.

Так уж получилось, –

опоздала...

Дай мне руку!

Где твоя рука?

* * *

 

Небо желтой зарей окрашено,

недалеко до темноты...

Как тревожно, милый,

как страшно,

как боюсь твоей немоты.

Ты ведь где–то живешь и дышишь,

улыбаешься, ешь и пьешь...

Неужели совсем не слышишь?

Не окликнешь? Не позовешь?

Я покорной и верной буду,

не заплачу, не укорю.

И за праздники,

и за будни,

и за все я благодарю.

А всего–то и есть:

крылечко,

да сквозной дымок над трубой,

да серебряное колечко,

пообещанное тобой.

Да на дне коробка картонного

два засохших с весны стебля,

да еще вот — сердце,

которое

мертвым было бы

без тебя.

Нельзя за любовь - любое...

 

Нельзя за любовь - любое,

Нельзя, чтобы то, что всем.

за любовь платят любовью

Или не платят совсем.

 

Принимают и не смущаются,

Просто благодарят.

или (и так случается!)

Спасибо не говорят.

 

Горькое...  вековечное...

Не буду судьбу корить.

жалею тех, кому нечего

или некому

подарить.

 

1945

Непогода

 

Нас дождь поливал

трое суток.

Три дня штурмовала гроза.

От молний ежеминутных

ломить начинало глаза.

Пока продолжалась осада,

мы съели пуды алычи.

За нами вдогонку из сада,

как змеи, вползали ручьи.

А тучи шли тихо, вразвалку,

и не было тучам конца...

Промокшая, злая чекалка

визжала всю ночь у крыльца.

Опавшие листья сметая,

кружились потоки, ворча,

лимонная и золотая

купалась в дожде алыча.

И, превознося непогоду,

от зноя живая едва,

глотала небесную воду

привычная к жажде трава.

Вот так мы и жили без дела

на мокрой, веселой земле,

а море свирепо гудело

и белым дымилось во мгле.

Домишко стоял у обрыва,

где грохот наката лютей,

и жило в нем двое счастливых

и двое несчастных

людей.

Ты мне в бесконечные ночи

с улыбкою (благо темно!)

твердил, что, конечно, на почте

лежит телеграмма давно.

Что письма затеряны, видно,

твердил, почтальонов виня.

И было мне горько и стыдно,

что ты утешаешь меня.

И я понимала отлично,

что четко работает связь,

что письма вручаются лично,

открытки не могут пропасть...

Однажды, дождавшись рассвета,

с последней надеждой скупой

ушла я месить километры

лиловой размякшей тропой.

Ушла я вдогонку за счастьем,

за дальней, неверной судьбой...

А счастье–то было ненастьем,

тревогой,

      прибоем,

            тобой.

Ни в каких не в стихах, а взаправду...

 

Ни в каких не в стихах, а взаправду,

ноет сердце- лечи не лечи,

даже ветру и солнцу не радо...

А вчера воротились грачи.

Не до солнца мне,

не до веселья.

В книгах,

в рощах,

в поверьях,

в душе

я ищу приворотного зелья,

хоь в него и не верю уже.

Я сдаваться судьбе не хотела,

покоряться судьбе не могла,

говорила:

«Любовь улетела»,

а теперь говорю:

«Умерла».

Умерла, не глядит и не слышит,

и не слышит, как плачу над ней,

как кричу ее имя,

не слышит,

бездыханных камней ледяней.

А грачи все равно прилетели

и возводят свои города...

Я ищу приворотного зелья,

а нужна-то

живая вода.

 

1951

Никогда мы не были так далеки...

 

Никогда мы не были так далеки,

Но забыв обиды свои,

Самым злым доказательствам вопреки

Верю в прочность любви.

Не в мертвую прочность камня, о нет,

в живую прочность ствола...

И вот я стираю пыль с твоего

письменного стола.

Ласкаю, глажу живой рукой

книг твоих корешки,

И в тысячный раз нахожу покой,

ухожу от своей тоски.

Бывают разлуки - особый счет,

как в бою, на войне...

День за месяц,

месяц за год -

вот это зачтется мне.

 

1945

Ничего уже не объяснить,...

 

Ничего уже не объяснить,

Что случилось- мы не знаем сами...

И еще пытаемся любить

За зиму остывшими сердцами.

Только вечер призрачен и тих,

Сладко пахнет морем и цветами,

Ты еще коснешься губ моих,

Но уже холодными губами...

Я еще ладонь твою сожму,

Но сердца уже спокойно бьются,

Не осознавая, почему

Так нелепо люди расстаются...

 

1945

Ночная тревога

 

Знакомый, ненавистный визг...

Как он в ночи тягуч и режущ!

И значит – снова надо вниз,

в неведенье бомбоубежищ.

 

И снова поиски ключа,

и дверь с задвижкою тугою,

и снова тельце у плеча,

обмякшее и дорогое.

 

Как назло, лестница крута, –

скользят по сбитым плитам ноги;

и вот навстречу, на пороге –

бормочущая темнота.

 

Здесь времени потерян счет,

пространство здесь неощутимо,

как будто жизнь, не глядя, мимо

своей дорогою течет.

 

Горячий мрак, и бормотанье

вполголоса. И только раз

до корня вздрагивает зданье,

и кто–то шепотом: «Не в нас».

 

И вдруг неясно голубой

квадрат в углу, на месте двери:

«Тревога кончилась. Отбой!»

Мы голосу не сразу верим.

 

Но лестница выводит в сад,

а сад омыт зеленым светом,

и пахнет резедой и летом,

как до войны, как год назад.

 

Идут на дно аэростаты,

покачиваясь в синеве.

И шумно ссорятся ребята,

ища осколки по примятой,

белесой утренней траве.

Ночь

 

(Зима 1942 г.)

 

Смеясь и щуря сморщенные веки,

седой старик немыслимо давно

нам подавал хрустящие чуреки

и молодое мутное вино.

 

Мы пили все из одного стакана

в пронзительно холодном погребке,

и влага, пенясь через край, стекала

и на землю струилась по руке.

 

Мы шли домой, когда уже стемнело

и свежей мглою потянуло с гор.

И встал до неба полукругом белым

морскою солью пахнущий простор.

 

От звезд текли серебряные нити,

и на изгибе медленной волны

дрожал блестящим столбиком Юпитер,

как отраженье крохотной луны.

 

А мы купались... И вода светилась...

И вспыхивало пламя под ногой...

А ночь была как музыка, как милость

торжественной, сияющей, нагой.

……………. . .

Зачем я нынче вспомнила про это?

Здесь только вспышки гаснущей свечи,

и темный дом, трясущийся от ветра,

и вьюшек стук в нетопленной печи.

 

Проклятый стук, назойливый, как Морзе!

Тире и точки... точки и тире...

Окно во льду, и ночь к стеклу примерзла,

и сердце тоже в ледяной коре.

 

Еще темней. Свеча почти погасла.

И над огарком синеватый чад.

А воткнут он в бутылку из–под масла

с наклейкой рваной – «Розовый мускат».

 

Как трудно мне поверить, что когда–то

сюда вино звенящее текло,

что знало зной и пенные раскаты

замасленное, мутное стекло!

 

Наверно, так, взглянув теперь в глаза мне,

хотел бы ты и все–таки не смог

увидеть снова девочку на камне

в лучах и пене с головы до ног.

 

Но я все та же, та же, что бывало...

Пройдет война, и кончится зима.

И если бы я этого не знала,

давно бы ночь свела меня с ума.

 

1942

* * *

 

Ну что же, можешь покинуть,

можешь со мной расстаться,—

из моего богатства

ничего другой не отдастся.

Не в твоей это власти,

как было, так все и будет.

От моего злосчастья

счастья ей не прибудет.

Ни любви ей,

ни ласки

не добавится ни крупицы!

Не удастся тебе,

не удастся

душой моей откупиться.

Напрасно стараться будешь:

нет любви — не добудешь,

есть любовь — не забудешь,

только счастье загубишь.

Рыжей глиной засыплешь,

за упокой выпьешь...

Домой воротишься — пусто,

из дому выйдешь — пусто,

в сердце заглянешь — пусто,

на веки веков — пусто!

* * *

 

Ну, пожалуйста, пожалуйста,

в самолет меня возьми,

на усталость мне пожалуйся,

на плече моем усни.

Руку дай, сводя по лесенке,

на другом краю земли,

где встают, как счастья вестники,

горы дымные вдали...

Ну, пожалуйста, в угоду мне,

не тревожься ни о чем,

тихой ночью сердце города

отопри своим ключом.

Хорошо, наверно, ночью там,—

темнота и тишина.

Мы с тобой в подвале сводчатом

выпьем местного вина.

Выпьем мы за счастье трудное,

за дорогу без конца,

за слепые, безрассудные,

неподсудные сердца...

Побредем по сонным дворикам,

по безлюдным площадям,

улыбаться будем дворникам,

будто найденным друзьям.

Под платанами поблекшими

будем листьями шуршать,

будем добрыми, хорошими,

будем слушать осень позднюю,

радоваться и дышать!

* * *

 

Нынче детство мне явилось,

приласкало на лету.

Свежим снегом я умылась,

постояла на ветру.

Надышалась,

нагляделась,—

ну какая красота!

Дня бессолнечного белость,

далей хвойная черта...

Снежно–снежно.

Тихо–тихо.

Звон в ушах — такая тишь.

В темных сенцах пахнет пихтой,

у порога — пара лыж.

Пара струганых дощечек,

самоделье детских рук.

Сколько вещих и не вещих

снов скитается вокруг...

Где таилось,

где хранилось?

Вдруг припомнил человек:

хлебным квасом пахнет силос,

спелой клюквой пахнет снег.

* * *

 

О, эти февральские вьюги,

белесый мятущийся мрак,

стенанья и свист по округе,

и — по пояс в снег, что ни шаг...

 

О, эти ночные прогулки,

уходы тайком со двора,

дремучей души закоулки,

внезапных открытий пора.

 

Томящее нас ощущенье,

что вдруг — непонятно, темно —

раздельное мыслей теченье

вливается в русло одно.

 

И все растворяется в мире

кипящих лесов и снегов,

и счастье все шире и шире,

и вот уже нет берегов!

* * *

 

Одна сижу на пригорке

посреди весенних трясин.

...Я люблю глаза твои горькие,

как кора молодых осин,

улыбку твою родную,

губы, высохшие на ветру...

Потому,— куда ни иду я,

и тебя с собою беру.

Все я тебе рассказываю,

обо всем с тобой говорю,

первый ландыш тебе показываю,

шишку розовую дарю.

Для тебя на болотной ржави

ловлю отраженья звезд...

Ты все думаешь — я чужая,

от тебя за десятки верст?

Ты все думаешь — нет мне дела

до озябшей твоей души?

Потемнело, похолодело,

зашуршали в траве ежи...

Вот уже и тропы заросшей

не увидеть в ночи слепой...

Обними меня, мой хороший,

бесприютные мы с тобой.

Ожидание

 

Непреодолимый холод...

Кажется, дохнешь- и пар!

Ты глазами только молод,

сердцем ты, наверно, стар.

 

Ты давно живешь в покое...

Что ж, и это благодать!

Ты не помнишь, что такое,

что такое значит ждать!

 

Как сидеть, сцепивши руки,

боль стараясь побороть...

Ты забыл уже, как звуки

могут жечься и колоть...

 

Звон дверных стеклянных створок,

чей-то близящийся шаг,

каждый шелест, каждый шорох

громом рушится в ушах!

 

Ждешь- и ни конца, ни края

дню пустому не видать...

Пусть не я, пускай другая

так тебя заставит ждать!

 

1951

* * *

 

Опять утрами — лучезарный иней

на грядках, на перилах, на траве.

Оцепененье.

Воздух дымно–синий.

Ни ласточки, ни тучки в синеве.

Сияющая обнаженность рощи,

лиловых листьев плотные пласты.

Наверно, нет

пронзительнее, проще

и одухотворенней красоты.

 

Все чаще думается мне с тоскою,

что впереди не так уж много дней.

Я прежде не любила Подмосковья.

Кого винить мне

в бедности моей?

А это все существовало. Было.

Лес. Первый иней. Талая вода.

Шел дождь.

Шиповник цвел.

Метель трубила.

...Я и тебя когда–то не любила.

Где я была?

Кто я была тогда?

Осень

 

Нынче улетели журавли

на заре промозглой и туманной.

Долго, долго затихал вдали

разговор печальный и гортанный.

 

С коренастых вымокших берез

тусклая стекала позолота;

горизонт был ровен и белес,

словно с неба краски вытер кто–то.

 

Тихий дождь сочился без конца

из пространства этого пустого...

Мне припомнился рассказ отца

о лесах и топях Августова.

 

Ничего не слышно о тебе.

Может быть, письмо в пути пропало,

может быть... Но думать о беде –

я на это не имею права.

 

Нынче улетели журавли...

Очень горько провожать их было.

Снова осень. Три уже прошли...

Я теплее девочку укрыла.

 

До костей пронизывала дрожь,

в щели окон заползала сырость...

Ты придешь, конечно, ты придешь

в этот дом, где наш ребенок вырос.

 

И о том, что было на войне,

о своем житье–бытье солдата

ты расскажешь дочери, как мне

мой отец рассказывал когда–то.

* * *

 

Осчастливь меня однажды,

позови с собою в рай,

исцели меня от жажды,

подышать немного дай!

Он ведь не за облаками,

не за тридевять земель, –

там снежок висит клоками,

спит апрельская метель.

Там синеет ельник мелкий,

на стволах ржавеет мох,

перепархивает белка,

будто розовый дымок.

Отливая блеском ртутным,

стынет талая вода...

Ты однажды

ранним утром

позови меня туда!

Я тебе не помешаю

и как тень твоя пройду...

Жизнь такая небольшая,

а весна – одна в году.

Там поют лесные птицы,

там душа поет в груди...

Сто грехов тебе простится,

если скажешь:

– Приходи!

* * *

 

Открываю томик одинокий –

томик в переплёте полинялом.

Человек писал вот эти строки.

Я не знаю, для кого писал он.

 

Пусть он думал и любил иначе

и в столетьях мы не повстречались...

Если я от этих строчек плачу,

значит, мне они предназначались.

 

1948

* * *

 

Очертаниями туманными

горы высятся над заливом...

Любовался ли ты бакланами

утром солнечным и счастливым?

 

Расправляют крылья ленивые,

выгибают шейки змеиные...

С очень долгими перерывами

с весел капают капли длинные.

 

То вытягивается, то сжимается

на волне овальное солнце,

а на сваях сидят, жеманятся

темнокрылые незнакомцы.

 

Мне от них уплывать не хочется,

всплеском весел вспугнуть не хочется,

мне ничем нарушать не хочется

сердца светлое одиночество.

 

Но бакланам сидеть наскучило.

Тяжело поднялись и скрылись.

Завизжали в гнездах уключины,

волны о борт заколотились.

 

На стеклянное, на зеленое

рябь наброшена, словно кружевце...

А внизу – глубина бездонная,

а вверху – синева бездонная,

поглядишь – голова закружится!

* * *

 

О память сердца! Ты сильней

Рассудка памяти печальной...

К. Батюшков

 

Память сердца! Память сердца!

Без дороги бродишь ты, –

луч, блуждающий в тумане,

в океане темноты.

 

Разве можно знать заране,

что полюбится тебе,

память сердца, память сердца,

в человеческой судьбе?

 

Может, в городе – крылечко,

может, речка, может, снег,

может, малое словечко,

а в словечке – человек!

 

Ты захватишь вместо счастья

теплый дождь, долбящий жесть,

пропыленную ромашку

солнцу можешь предпочесть!..

 

Госпитальные палаты,

костылей унылый скрип...

Отчего–то предпочла ты

взять с собою запах лип.

 

И теперь всегда он дышит

над июньскою Москвой

той военною тревогой,

незабвенною тоской...

 

А когда во мгле морозной

красный шар идет на дно –

сердце бьется трудно, грозно,

задыхается оно...

 

Стук лопаты, комья глины,

и одна осталась я...

Это было в час заката,

в первых числах января.

 

А когда в ночи весенней

где–то кличет паровоз,

в сердце давнее смятенье,

счастье, жгучее до слез!

 

Память сердца! Память сердца!

Где предел тебе, скажи!

Перед этим озареньем

отступают рубежи.

 

Ты теплее, ты добрее

трезвой памяти ума...

Память сердца, память сердца,

ты – поэзия сама!

Письмо

 

Просто синей краской на бумаге

неразборчивых значков ряды,

а как будто бы глоток из фляги

умирающему без воды.

Почему без миллионов можно?

Почему без одного нельзя?

Почему так медлила безбожно

почта, избавление неся?

Наконец–то отдохну немного.

Очень мы от горя устаем.

Почему ты не хотел так долго

вспомнить о могуществе своем?

Полнолуние

 

Стемнело. По тропинкам снежным

хозяйки с ведрами пошли.

Скрипят таинственно и нежно

колодезные журавли.

Смех, разговор вдоль длинных улиц,

но враз пропали голоса,

и словно бы плотней сомкнулись

кольцом дремучие леса.

Я прохожу пустой деревней,

я выхожу за крайний дом.

Мир обретает облик древний

в сиянье млечно–золотом.

А небо–то и вправду купол!

С непостижимой вышины

стекают медленно и скупо

лучи невидимой луны.

Они переполняют тучи,

просачиваются в снега,

они бесплотны, вездесущи,

они — веками... на века...

Нездешнее сиянье льется,

мерцают срубы в глыбах льда,

и смутно светится в колодцах

животворящая вода.

Помнишь, как залетела в окно синица...

 

Помнишь, как залетела в окно синица,

Какого наделала переполоху?

Не сердись

на свою залетную птицу,

сама понимаю, что это плохо.

 

Только напрасно меня ты гонишь,

Словами недобрыми ранишь часто:

я не долго буду с тобой -

всего лишь

до своего последнего часа.

 

Потом ты плотнее притворишь двери,

рамы заклеешь бумагой белой...

Когда-нибудь вспомнишь,

себе не веря:

неужели летала,

                мешала,

                       пела?

 

1951

* * *

 

Почему говорится:

«Его не стало»,

если мы ощущаем его

непрестанно,

если любим его,

вспоминаем,

если —

это мир, это мы

для него

исчезли.

Неужели исчезнут

и эти ели

и этот снег

навсегда растает?

Люди любимые,

неужели

вас

у меня не станет?

Поют петухи

 

Я все о своем, все о своем -

знаешь, когда поют петухи?

Перед рассветом,

перед дождем,

перед весной

поют петухи.

За полночь выйду

в снег, в тьму...

Спит мое счастье

в теплом дому.

Снег под ногами

летит, свистит,

в черном разводье

звезда блестит...

Хорошо, что пурга,

хорошо, что звезда,

хорошо, что не ходят сюда

поезда,

что до самого неба -

леса, леса,

что случаются все-таки

чудеса!

Где-то далеко запел петух,-

наверно, сейчас около двух.

Снега глубоки,

ночи глухи,

наверно, к весне

поют петухи.

 

1945

Пришла ко мне девочка...

 

Пришла ко мне девочка

с заплаканными глазами,

с надеждой коснулась моей руки:

-Ведь вы же когда-то любили сами,-

вы даже писали об этом стихи...

Я не хочу так, я не согласна...

Скажите, разве она права?

Зачем она перед целым классом

вслух читала его слова?

Зачем так брезгливо поджала губы,

когда рвала листок пополам,

зачем говорила о нас так грубо,

что мне повторять неудобно вам.

Мы очень с ним дружим...

-Я это знаю.

-Он очень хороший!

-Я помню, да...

-Вы разве знакомы с ним?

-Да, была я

такой же девчонкой, как ты, тогда

он тоже писал мне записки...

-Значит,

вы мне поверите?

-Всей душой!

...И вот разговор откровенный начат

между маленькой женщиной и большой.

Через час,

утешившись в детском горе,

она ушла на каток... А я

разговор продолжаю, волнуясь, спрою,

тревожно на сердце у меня.

Если учительница вскрывает

чужие письма- прощенья нет!

Простите, я кажется подрываю

педагогический авторитет?

Простите, но все это-

дело поэта,

а я к тому же еще и мать...

Поэт Маяковский писал «Про это»

затем, что про это надо писать!

Мы учим детей от гриппа спасаться,

улицы учим переходить,

так как же этого не касаться,

как будто легко научиться

любить.

(Казалось бы, это проще простого!)

Но я про любовь настоящую, ту,

когда самая жизнь

отдается без слова

за отчизну,

за женщину,

за мечту...

Чтобы люди

веку по росту были,

такими надо вырастить их,

чтобы с детства

все, что они любили,

любили бы

больше себя самих!

.........................................................

Пришла ко мне девочка

с заплаканными глазами,

вами обиженная до слез.

Почему вы в доверии ей отказали?

Потрудитесь ответить на этот вопрос!

Ведь не просто

школьница перед доскою,

единица, из коих составлен класс,-

вам было доверено

сердце людское...

Теперь оно больше не верит в вас!

 

1951

* * *

 

Просторный лес листвой перемело,

на наших лицах — отсвет бледной бронзы.

Струит костер стеклянное тепло,

раскачивает голые березы.

Ни зяблика, ни славки, ни грача,

беззвучен лес, метелям обреченный.

Лесной костер грызет сушняк, урча,

и ластится, как хищник прирученный.

Припал к земле, к траве сухой прилег,

ползет, хитрит... лизнуть нам руки тщится..

Еще одно мгновенье — и прыжок!

И вырвется на волю, и помчится...

Украдено от вечного огня,

ликует пламя, жарко и багрово...

Невесело ты смотришь на меня,

и я не говорю тебе ни слова.

Как много раз ты от меня бежал.

Как много раз я от тебя бежала.

...На сотни верст гудит лесной пожар.

Не поздно ли спасаться от пожара?

Прощанье

 

У дебаркадеров лопочет

чернильно–черная вода,

как будто высказаться хочет,

да не умеет – вот беда!

Как будто бы напомнить хочет

о важном, позабытом мной,

и все вздыхает, все бормочет

в осенней теми ледяной.

Мой давний город, город детства

в огнях простерт на берегу.

Он виден мне, а вот вглядеться

в себя, былую, не могу.

Чувств неосвоенная область,

смятенных дум круговорот.

Напрасно старенький автобус

меня на набережной ждет.

Ах, если б не рассудка строгость

и не благоразумья власть!

Но тонко просвистела лёгость,

и связь, как нить, оборвалась.

И вот уже клубит сугробы

и за кормой шумит вода,

и город в ночь уходит, чтобы

не воротиться никогда.

И не сказать, как это грустно,

и взять бы кинуться вослед...

Но жизнь с трудом меняет русло,

когда тебе не двадцать лет.

Птица

 

Бои ушли. Завесой плотной

плывут туманы вслед врагам,

и снега чистые полотна

расстелены по берегам.

 

И слышно: птица птицу кличет,

тревожа утреннюю стынь.

И бесприютен голос птичий

среди обугленных пустынь.

 

Он бьется, жалобный и тонкий,

о синеву речного льда,

как будто мать зовет ребенка,

потерянного навсегда.

 

Кружит он в скованном просторе,

звеня немыслимой тоской,

как будто человечье горе

осталось плакать над рекой.

* * *

 

Пусть друзья простят меня за то, что

повидаться с ними не спешу.

Пусть друзья не попрекают почту,—

это я им писем не пишу.

Пусть не сетуют, что рвутся нити,—

я их не по доброй воле рву.

Милые, хорошие, поймите:

я в другой галактике живу!

* * *

 

Пусть мне оправдываться нечем,

пусть спорны доводы мои, –

предпочитаю красноречью

косноязычие любви.

 

Когда волненью воплотиться

в звучанье речи не дано,

когда сто слов в душе родится

и не годится

ни одно!

Когда молчание не робость,

но ощущение того,

какая отделяет пропасть

слова от сердца твоего.

 

О сердце, склонное к порывам,

пусть будет мужеством твоим

в поступках быть красноречивым,

а в обожании – немым.

 

И что бы мне ни возразили,

я снова это повторю.

... Прости меня,

моя Россия,

что о любви

не говорю.

Раскаяние

 

Я не люблю себя такой,

не нравлюсь я себе, не нравлюсь!

Я потеряла свой покой,

с обидою никак не справлюсь.

 

Я не плыву,— иду ко дну,

на три шага вперед не вижу,

себя виню, тебя кляну,

бунтую, плачу, ненавижу...

 

Опамятуйся, просветлей,

душа! Вернись, былое зренье!

Земля, пошли мне исцеленье,

влей в темное мое смятенье

спокойствие твоих полей!

 

Дни белизны... чистейший свет...

живые искры снежной пыли...

«Не говори с тоской — их нет,

но с благодарностию — были».1

 

Все было — пар над полыньей,

молчанье мельницы пустынной,

пересеченные лыжней

поляны ровности простынной,

 

и бора запах смоляной,

и как в песцовых шубах сучья,

и наводненное луной

полночной горницы беззвучье...

 

У всех бывает тяжкий час,

на злые мелочи разъятый.

Прости меня на этот раз,

и на другой, и на десятый,—

 

ты мне такое счастье дал,

его не вычтешь и не сложишь,

и сколько б ты ни отнимал,

ты ничего отнять не сможешь.

 

Не слушай, что я говорю,

ревнуя, мучаясь, горюя...

Благодарю! Благодарю!

Вовек

не отблагодарю я!

* * *

 

Резкие гудки автомобиля,

сердца замирающий полет.

В облаках белесой крымской пыли

прячется нежданный поворот.

 

Полны звона выжженные травы.

Ветром с губ уносятся слова.

Слева склоны, склоны, а направо –

моря сморщенная синева.

 

Ветер все прохладнее. Все ближе

дальних гор скалистое кольцо.

Я еще до сумерек увижу

ваше загорелое лицо.

 

Но когда б в моей то было власти,

вечно путь я длила б, оттого

что минуты приближенья к счастью

много лучше счастья самого.

С тобой я самая верная...

 

С тобой я самая верная,

С тобой я самая лучшая,

С тобой я самая добрая,

Самая всемогущая.

 

Щедрые на пророчества

Твердят мне:

- Счастье кончается!

А мне им верить не хочется,

Мне их слушать не хочется,

Ну их всех!

 

Ничего не кончится

Так иногда случается!

 

1963

Салют

 

Мы час назад не думали о смерти.

Мы только что узнали: он убит.

В измятом, наспех порванном конверте

на стуле извещение лежит.

 

Мы плакали. Потом молчали обе.

Хлестало в стекла дождиком косым...

По–взрослому нахмурив круглый лобик,

притих ее четырехлетний сын.

 

Потом стемнело. И внезапно, круто

ракетами врезаясь в вышину,

волна артиллерийского салюта

тяжелую качнула тишину.

 

Мне показалось, будет очень трудно

сквозь эту боль и слезы видеть ей

цветенье желтых, красных, изумрудных

над городом ликующих огней.

 

Но только я хотела синей шторой

закрыть огни и море светлых крыш,

мне женщина промолвила с укором:

«Зачем? Пускай любуется малыш».

 

И, помолчав, добавила устало,

почти уйдя в густеющую тьму:

«...Мне это все еще дороже стало –

ведь это будто памятник ему».

Самолеты

 

Запах леса и болота,

полночь, ветер ледяной...

Самолеты, самолеты

пролетают надо мной.

 

Пролетают рейсом поздним,

рассекают звездный плес,

пригибают ревом грозным

ветки тоненьких берез.

 

Полустанок в черном поле,

глаз совиный фонаря...

Сердце бродит, как слепое,

в поле без поводыря.

 

Обступает темень плотно,

смутно блещет путь стальной.

Самолеты, самолеты

пролетают надо мной.

 

Я устала и продрогла,

но ведь будет, все равно

будет дальняя дорога,

будет все, что суждено.

 

Будет биться в ровном гуле

в стекла звездная река,

и дремать спокойно будет

на моей твоя рука...

 

Можно ль сердцу без полета?

Я ли этому виной?

Самолеты, самолеты

пролетают надо мной.

* * *

 

Сияет небо снежными горами,

громадами округлых ярких туч.

Здесь тишина торжественна, как в храме,

здесь в вышине дымится тонкий луч.

Здесь теплят ели розовые свечи

и курят благовонную смолу.

Нам хвоя тихо сыплется на плечи,

и тропка нас ведет в густую мглу.

Все необычно этим летом странным:

и то, что эти ели так прямы,

и то, что лес мы ощущаем храмом,

и то, что боги в храме этом мы!

* * *

 

Сколько милых ровесников

в братских могилах лежит.

Узловатая липа

родительский сон сторожит.

Все беднее теперь я,

бесплотнее день ото дня,

с каждой новой потерей

все меньше на свете меня.

Черноглазый ребенок...

Давно его, глупого, нет.

Вместо худенькой девушки –

плоский бумажный портрет.

Вместо женщины юной

осталась усталая мать.

Надлежит ей исчезнуть...

Но я не хочу исчезать!

Льются годы рекою,

сто обличий моих хороня,

только с каждой строкою

все больше на свете меня.

Оттого все страшнее мне

браться теперь за перо,

оттого все нужнее

разобраться, где зло, где добро.

Оттого все труднее

бросать на бумагу слова:

вот, мол, люди, любуйтесь,

глядите, мол, я какова!

Чем смогу заплатить я

за эту прекрасную власть,

за высокое право

в дома заходить не стучась?

Что могу?

Что должна я?

Сама до конца не пойму...

Только мне не солгать бы

ни в чем,

     никогда,

          никому!

Соседка

 

Загляденье была соседка

Кареглазая, с нежной кожей.

Оборачивались нередко и глядели ей в след прохожие.

А потом она постарела,

Потеряла всё, что имела,

Стала старой старухой грузной

Из вчерашней девчёнки хрупкой.

А старик, и смешно и грустно,

Всё гордится своей голубкой.

Как была говорит красавица,

Так красавицей и осталась.

Люди слушают,усмехаются

Дескать вовсе ослеп под старость.

Еслиб ты совета просила,

Я б дала один единый

Не желай быть самой красивой,

А желай быть самой любимой.

 

1951

* * *

 

Спокойный вечер пасмурен и мглист.

Не слышно птиц среди древесных кружев.

Пустынна улица. Последний ржавый лист

в морозном воздухе легчайший ветер кружит.

 

Любимая осенняя пора.

На облаках – сиреневые блики,

на светлых лужицах каемка серебра,

и над землей – покой, безмерный и великий.

 

Как лживо все: и эта тишина,

и мягкий полог облачных волокон...

Как пристально в глаза людей война

глядит пустыми впадинами окон.

* * *

 

Спор был бесплодным,

безысходным...

Потом я вышла на крыльцо

умыть безмолвием холодным

разгоряченное лицо.

Глаза опухшие горели,

отяжелела голова,

и жгли мне сердце, а не грели

твои запретные слова.

Все было тихо и студено,

мерцала инея слюда,

на мир глядела удивленно

большая синяя звезда.

Березы стыли в свете млечном,

как дым клубясь над головой,

и на руке моей

колечко

светилось смутной синевой.

Ни шороха не раздавалось,

глухая тишь была в дому...

А я сквозь слезы улыбалась,

сама не зная почему.

Светало небо, голубело,

дышало, на землю сойдя...

А сердце плакало и пело...

И пело...

Бог ему судья!

Станция Баладжары

 

Степь, растрескавшаяся от жара,

не успевшая расцвести...

Снова станция Баладжары,

перепутанные пути.

Бродят степью седые козы,

в небе медленных туч гурты...

Запыхавшиеся паровозы

под струю подставляют рты.

Между шпалами лужи нефти

с отраженьями облаков...

Нам опять разминуться негде

с горьким ветром солончаков.

Лязг железа, одышка пара,

гор лысеющие горбы...

Снова станция Баладжары

на дороге моей судьбы.

Жизнь чужая, чужие лица...

Я на станции не сойду.

Улыбается проводница:

– Поглядите, мой дом в саду!–

В двух шагах низкорослый домик,

в стеклах красный, как медь, закат,

пропыленный насквозь тутовник...

(А она говорила – сад.)

Но унылое это место,

где ни кустика нет вокруг,

я глазами чужого детства

в этот миг увидала вдруг,

взглядом девушки полюбившей,

сердцем женщины пожилой...

И тутовник над плоской крышей

ожил, как от воды живой.

Старый дом

 

Сколько раз я мечтала

в долгой жизни своей

постоять, как бывало,

возле этих дверей.

В эти стены вглядеться,

в этот тополь сухой,

отыскать свое детство

за чердачной стрехой.

Но стою и не верю

многолетней мечте:

просто двери как двери.

Неужели же те?

Просто чье–то жилище,

старый розовый дом.

Больше, лучше и чище

то, что знаю о нем.

Вот ведь что оказалось:

на родной стороне

ничего не осталось, –

все со мной и во мне.

Зря стою я у окон

в тихой улочке той:

дом – покинутый кокон,

дом – навеки пустой.

Стихи о гудке

 

Я с детства любила гудки на реке,

я вечно толклась у причала,

я все пароходы

еще вдалеке

по их голосам различала.

Мы часто таким пустяком дорожим,

затем что он с детства привычен.

Мне новый гудок показался чужим,

он был бессердечен и зычен.

И я огорчилась,

хотя я сюда

вернулась, заведомо зная,

что время иное, иные суда

и Волга–то, в общем, иная.

А все–таки он представлялся в мечте,

как прежде, густым, басовитым...

Мы вышли из шлюзов уже в темноте

и двинулись морем открытым.

Я не узнавала родные места,

где помнила каждую малость.

В безбрежности

пепельных вод широта

с темнеющим небом сливалась.

Рвал ветер низовый

волну на клочки,

скитался равниною пенной,

и только мигали в ночи маячки,

как звездочки в безднах вселенной.

Барометр падал,

и ветер крепчал,

зарница вдали полыхала,

и вдруг нелюбимый гудок закричал,

и вдруг я его услыхала.

С чего же взяла я? Он вовсе не груб,

он речью своей безыскусной

похож на звучанье серебряных труб,

пронзительный, гордый и грустный...

Он, как тетива, трепетал над водой,

под стать поражающей шири,

такой необычный, такой молодой,

еще не обвыкшийся в мире.

И так покоряло его торжество,

его несвершенности сила,

что я не могла не влюбиться в него

и прежней любви изменила.

И нет сожаленья о прошлом во мне,

в неверности этой не каюсь...

Что делать – живу я

в сегодняшнем дне

и в завтрашнем жить

собираюсь!

Сто раз помочь тебе готова...

 

Сто раз помочь тебе готова,

Любую ложь произнести,

Но нет же, нет такого слова,

Чтобы сгоревшее спасти.

 

Не раздобыть огня из пепла

И костерка не развести....

Всe: так печально, так нелепо,-

Ни отогреть, не увести.

 

Привыкла я к унынью ночи

И к плачу осени в трубе...

Чем ты суровей, чем жесточе,

Тем больше верю я тебе,

 

Тем всe: отчаяннее, чище

Любовь моя и боль моя....

Так и живe:м на пепелище,

Так и бедуем - ты да я.

 

Храню золу, лотаю ветошь,

Приобщена к твоей судьбе...

Всe: жду - когда меня заметишь,

Когда забудешь о себе.

 

1963

* * *

 

Сто часов счастья...

Разве этого мало?

Я его, как песок золотой,

намывала,

собирала любовно, неутомимо,

по крупице, по капле,

по искре, по блестке,

создавала его из тумана и дыма,

принимала в подарок

от каждой звезды и березки...

Сколько дней проводила

за счастьем в погоне

на продрогшем перроне,

в гремящем вагоне,

в час отлета его настигала

на аэродроме,

обнимала его, согревала

в нетопленном доме.

Ворожила над ним, колдовала...

Случалось, бывало,

что из горького горя

я счастье свое добывала.

Это зря говорится,

что надо счастливой родиться.

Нужно только, чтоб сердце

не стыдилось над счастьем трудиться,

чтобы не было сердце

лениво, спесиво,

чтоб за малую малость

оно говорило «спасибо».

Сто часов счастья,

чистейшего, без обмана.

Сто часов счастья!

Разве этого мало?

 

1962

* * *

 

Сутки с тобою,

месяцы — врозь...

Спервоначалу

так повелось.

Уходишь, приходишь,

и снова,

и снова прощаешься,

то в слезы, то в сны

превращаешься,

и снова я жду,

как во веки веков

из плаванья женщины ждут

моряков.

Жду утром, и в полдень,

и ночью сырой,

и вдруг ты однажды

стучишься: — Открой!—

Тепла, тяжела

дорогая рука...

...А годы летят,

как летят облака,

летят–пролетают,

как листья, как снег...

Мы вместе — навек.

В разлуке — навек.

* * *

 

Счастливо и необъяснимо

происходящее со мной:

не радость, нет – я не любима –

и не весна тому виной.

Мир непригляден, бесприютен,

побеги спят,

и корни спят,

а я не сплю,

и день мой труден,

и взгляд мне горести слепят...

Я говорю с тобой стихами,

остановиться не могу.

Они как слезы, как дыханье,

и, значит, я ни в чем не лгу...

Все, что стихами, – только правда,

стихи как ветер, как прибой,

стихи – высокая награда

за все, что отнято тобой!

* * *

 

Так было, так будет

в любом испытанье:

кончаются силы,

в глазах потемнело,

уже исступленье,

смятенье,

метанье,

свинцовою тяжестью

смятое тело.

Уже задыхается сердце слепое,

колотится бешено и бестолково

и вырваться хочет

ценою любою,

и нету опасней

мгновенья такого.

Бороться так трудно,

а сдаться так просто,

упасть и молчать,

без движения лежа...

Они ж не бездонны –

запасы упорства...

Но дальше–то,

дальше–то,

дальше–то что же?

Как долго мои испытания длятся,

уже непосильно борение это...

Но если мне сдаться,

так с жизнью расстаться,

и рада бы выбрать,

да выбора нету!

Считаю не на километры – на метры,

считаю уже не на дни – на минуты...

И вдруг полегчало!

Сперва неприметно.

Но сразу в глазах посветлело

как будто!

Уже не похожее на трепыханье

упругое чувствую

сердцебиенье...

И, значит, спасенье –

второе дыханье.

Второе дыханье.

Второе рожденье!

* * *

 

Так уж сердце у меня устроено —

не могу вымаливать пощады.

Мне теперь — на все четыре стороны...

Ничего мне от тебя не надо.

Рельсы — от заката до восхода,

и от севера до юга — рельсы.

Вот она — последняя свобода,

горькая свобода погорельца.

Застучат, затарахтят колеса,

вольный ветер в тамбуре засвищет,

полетит над полем, над откосом,

над холодным нашим пепелищем.

* * *

 

Там далёко,

за холмами синими,

за угрюмой северной рекой,

ты зачем зовешь меня по имени?

Ты откуда взялся?

Кто такой?

Голос твой блуждает темной чащей,

очень тихий,

слышный мне одной,

трогая покорностью щемящей,

ужасая близостью родной.

И душа,

как будто конь стреноженный,

замерла, споткнувшись на бегу,

вслушиваясь жадно и встревожен но

в тишину на дальнем берегу.

Твои глаза... Опять... Опять...

 

Твои глаза... Опять... Опять...

Мне сердца стук

мешает спать.

Не знаю- явь то или бред,

не знаю- был ты или нет,

не вспомнить мне

и не понять!

Твои глаза... Опять... Опять...

Волос невысохшая прядь,

соленая прохлада рук,

беззвучный ливень звезд...

Ты помнишь, как скатилась вдруг

одна из них

на пыльный мост?

Ты помнишь?

Ты не позабыл

вчерашней встречи

краткий час?

Теперь я знаю- это был

подарок свадебный для нас!

Ах, все ли ты сумел понять?

Твои глаза... Опять... Опять...

Дыханье обрывается...

Поднять не в силах век...

Так счастье начинается

последнее

на век!

 

1951

Твой враг

 

С любым из нас случалось и случится...

Как это будет, знаю наперед:

он другом назовется, постучится,

в твою судьбу на цыпочках войдет...

Старик с академическим величьем

или девчонка с хитрым блеском глаз -

я не берусь сказать, в каком обличье

он предпочтет явиться в этот раз.

Он явится, когда ты будешь в горе,

когда увидишь, как непросто жить,

чтобы тебе в сердечном разговоре

наипростейший выход предложить.

Он будет снисходительно-участлив

и, выслушав твой сбивчивый рассказ,

с улыбкой скажет:

- Разве в этом счастье?

Да и к тому же любят-то не раз!

Да и к тому же очень под вопросом

само существование любви:

ведь за весной идут другие весны

и новое волнение в крови!

А важно что?

Солидный муж и дети,

чтобы хозяйство и достаток в дом...

Обман? Ну что ж, так все живут не свете,

и что предосудительного в том?

Он объяснит, что жизнь груба, жестока,

что время бросит всякий детский вздор,

и вообще не залетать высоко,

и вообще, зачем наперекор?

Я помню все.

Я слышу вновь как будто.

И мне, признаюсь, страшно потому,

что я сама - на час или минуту -  

но все-таки поверила ему!

Да, да, к тебе он постучится тоже,

он пустит в ход улыбку, ласку, лесть...

Не верь ему, он жалок и ничтожен,

не верь ему, любовь на свете есть.

Единственная - в счастье и в печали,

в болезни и здоровии - одна,

такая же в конце, как и в начале,

которой даже старость не страшна!

Не на песке построенное зданье,

не выдумка досужая, она -  

пожизненное первое свиданье,

сто тысяч раз встающая волна.

Я не гадалка, я судьбы не знаю,

как будешь жить - смеясь или скорбя?

Но все равно всем сердцем заклинаю:

не позволяй обманывать себя!

Любовь, не знающая увяданья,

любовь, с которою несовместима ложь...

Верь, слышишь, верь в ее существованье,

я обещаю,- ты ее найдешь.

 

1945

* * *

 

Тебе бы одарить меня

молчанием суровым,

а ты наотмашь бьешь меня

непоправимым словом.

Как подсудимая стою...

А ты о прошлом плачешь,

а ты за чистоту свою

моею жизнью платишь.

А что глядеть тебе назад?—

там дарено,— не крадено.

Там все оплачено стократ,

а мне гроша не дадено.

А я тебя и не виню,

а я сама себя ценю

во столько, сколько стою,—

валютой золотою!

А за окном снега, снега,

зима во всю планету...

...Я дорога, ах дорога!

Да только спросу нету.

Тень

 

Приглушает птичий гам

тишина еловая,

проплывает по снегам

тень моя лиловая.

На снегах и в облаках

синева прозрачная,

в белых пухлых башлыках

спят домишки дачные.

Тень идет сама собой,

в чащи забирается,

о штакетник голубой

пополам ломается...

Хоть сугробы глубоки –

просто нет возможности,

хоть навешены замки

из предосторожности,

залезает тень плечом

в окна золоченые,

тени сроду нипочем

зоны запрещенные...

Я шагаю колеей,

потная, усталая,

лед бугристый подо мной,

мешанина талая.

Ноги бедные мои

тяжелы немыслимо,

я от этой колеи

целиком зависима.

Поскользнувшись на ходу,

локоть тру с обидою,

тени, пляшущей в саду,

от души завидую!

* * *

 

Терпеливой буду, стойкой,

молодой, назло судьбе!

Буду жить на свете столько,

сколько надобно тебе.

 

Что тебе всего дороже,

то и стану я дарить.

Только ты меня ведь тоже

должен отблагодарить —

 

молодым счастливым взглядом

в тихом поле, при луне,

тем, что ты со мною рядом —

как с собой наедине.

 

Правдой сердца, словом песни,

мне родной и дорогой,

даже если, даже если

ты отдашь ее другой.

* * *

 

Тропа, петляя и пыля,

сбегает в темный буерак.

Там душно пахнет конопля,

там комарьем набитый мрак.

И, словно мраком порожден,

откуда–то изглубока

стекляшек слабый перезвон,

несвязный щебет родника.

Глухая, тихая пора,

Вселяющая древний страх.

Перепела, перепела

одни кричат еще в полях.

Сквозь ветки светится мертво

налитый звездами бочаг.

Сознайся, ты ведь ничего

не знаешь о таких вещах?

А это я – любовь твоя,

по пояс вымокла в росе,

синеют шарики репья

в коротенькой моей косе,

в намокшем платьишке своем

иду, гадая о судьбе.

Иду и думаю о нем,

и это значит – о тебе.

Ты синеглаз, светловолос,

ты статен и бронзовокож,

и мне смешно теперь до слез,

как на себя ты не похож.

Сплошь заметен метелью звезд

полей торжественный покой.

А где–то там, за сотни верст,

не спит ребенок городской.

Трамваев гром в ночи слышней,

фонарь качается в окне,

и мальчик думает о ней,

и это значит – обо мне.

А впереди петлистый путь,

десятилетий долгих мгла.

...Ну, расскажи когда–нибудь,

какая я тогда была?

Тропинка

 

Ночами такая стоит тишина,

стеклянная, хрупкая, ломкая.

Очерчена радужным кругом луна,

и поле дымится поземкою.

 

Ночами такое молчанье кругом,

что слово доносится всякое,

и скрипы калиток, и как за бугром

у проруби ведрами звякают.

 

Послушать, и кажется: где–то звучит

железная разноголосица.

А это все сердце стучит и стучит –

незрячее сердце колотится.

 

Тропинка ныряет в пыли голубой,

в глухом полыхании месяца.

Пойти по тропинке – и можно с тобой,

наверное, где–нибудь встретиться.

* * *

 

Ты все еще тревожишься — что будет?

А ничего. Все будет так, как есть.

Поговорят, осудят, позабудут,—

у каждого свои заботы есть.

Не будет ничего...

А что нам нужно?

Уж нам ли не отпущено богатств:

то мрак, то свет, то зелено, то вьюжно,

вот в лес весной отправимся, бог даст...

Нет, не уляжется,

не перебродит!

Не то, что лечат с помощью разлук,

не та болезнь, которая проходит,

не в наши годы...

Так–то, милый друг!

И только ночью боль порой разбудит,

как в сердце — нож...

Подушку закушу

и плачу, плачу,

ничего не будет!

А я живу, хожу, смеюсь, дышу...

Ты не горюй обо мне, не тужи...

 

Ты не горюй обо мне, не тужи,-

тебе, а не мне

доживать во лжи,

мне-то никто не прикажет:

- Молчи!

Улыбайся!-

когда xоть криком кричи.

Не надо мне до скончанья лет

думать - да,

говорить - нет.

Я-то живу, ничего не тая,

как на ладони вся боль моя,

как на ладони вся жизнь моя,

какая ни есть -

вот она я!

Мне тяжело...

тебе тяжелей...

Ты не меня,- ты себя

жалей.

 

1945

Ты не любишь считать...

 

Ты не любишь считать

облака в синеве.

Ты не любишь ходить

босиком по траве.

Ты не любишь

в полях паутин волокно,

ты не любишь,

чтоб в комнате

настежь окно,

чтобы настежь глаза,

чтобы настежь душа,

чтоб бродить не спеша,

и грешить не греша...

Все бывало иначе

когда-то давно.

Много власти

любовью мне было дано!

Что же делать теперь?

Помоги, научи.

На замке твоя жизнь,

потерялись ключи.

А моя на исходе-

улетают года.

Неужели не встретимся

никогда?

 

1951

* * *

 

Ты ножик вынул не спеша,

гордясь своим искусством,

и с маху сталь в кору вошла

с тугим и сочным хрустом.

Береза белая была

как тоненькое пламя.

Я сок березовый пила,

к стволу припав губами.

Еще несладкий ранний сок

из треугольной раны тек

капельками светлыми,

частыми, несметными...

По каплям жизнь ее текла,

лесная кровь сочилась...

Но чем помочь я ей могла

в беде, что приключилась?

Лишь помня о судьбе своей,

своей полна печали,

я чувствовала вместе с ней

мертвящий холод стали.

* * *

 

У всех бывают слабости минуты,

такого разочарованья час,

когда душа в нас леденеет будто

и память счастья

покидает нас.

Напрасно разум громко и толково

твердит нам список радостей земных:

мы помним их, мы верить в них готовы —

и все–таки не можем верить в них.

Обычно все проходит без леченья,

помучит боль и станет убывать,

а убивает

в виде исключенья,

о чем не стоит все же

забывать.

У источника

 

Тягучий жар на землю льется,

томят извилины пути...

К артезианскому колодцу

бежит ребенок лет шести.

 

На цыпочки на камне белом

приподымаясь на краю,

губами ловит неумело

тугую, круглую струю.

 

Она дугой взлетает звонко,

спеша в орешник молодой,

и пересохший рот ребенка

едва целуется с водой.

 

И у меня судьба такая,

и я к источнику бегу.

Мне счастье бьет в лицо, сверкая,

а я напиться не могу!

* * *

 

У каждого есть в жизни хоть одно,

свое, совсем особенное место.

Припомнишь двор какой–нибудь, окно,

и сразу в сердце возникает детство.

 

Вот у меня: горячий косогор,

в ромашках весь и весь пропахший пылью,

и бабочки. Я помню до сих пор

коричневые с крапинками крылья.

 

У них полет изменчив и лукав,

но от погони я не уставала –

догнать, поймать во что бы то ни стало,

схватить ее, держать ее в руках!

 

Не стало детства. Жизнь суровей, строже.

А все–таки мечта моя жива:

изменчивые, яркие слова

мне кажутся на бабочек похожи.

 

Я до рассвета по ночам не сплю,

я, может быть, еще упрямей стала –

поймать, схватить во что бы то ни стало!

И вот я их, как бабочек, ловлю.

 

И с каждым разом убеждаюсь снова

я в тщетности стремленья своего –

с пыльцою стертой, тускло и мертво

лежит в ладонях радужное слово.

* * *

 

У мокрых камней выгибает волна

литую покатую спину.

Над черным хребтом Карадага

луна

истаяла наполовину.

Срываются звезды

с десятков орбит,

их росчерк мгновенен и светел.

Тревогу,

тревогу,

тревогу трубит

в ущельях полуночный ветер.

Пока фосфорящийся след не потух,

желанье

шепчу я поспешно.

Одно неизменное.

Места для двух

не стало в душе моей грешной.

К осеннему небу

прикован мой взгляд,

авось я судьбу переспорю!

...А звезды летят,

и летят,

и летят,

и падают в Черное море.

Утро (Вся ночь без сна...)

 

Вся ночь без сна...

А после, в роще,

березовая тишина,

и всё приемлемее, проще,

и жизнь как будто решена.

Боль приглушенней, горе выше,

внимательней душа моя...

Я в первый раз воочью вижу:

не солнце движется —

земля.

Налево клонятся березы,

налево падают кусты,

и сердце холодеет грозно

на кромке синей пустоты.

Всё так ничтожно — ссоры, споры,

все беды и обиды все.

Еще пустынно, знобко, сонно,

трава купается в росе.

Шмелиной музыке внимаю,

вникаю в птичью кутерьму...

Я прозреваю, понимаю,

еще чуть–чуть —

и все пойму.

Хирург

 

Н. Л. Чистякову

 

Порой он был ворчливым оттого,

что полшага до старости осталось.

Что, верно, часто мучила его

нелегкая военная усталость.

 

Но молодой и беспокойный жар

его хранил от мыслей одиноких –

он столько жизней бережно держал

в своих ладонях, умных и широких.

 

И не один, на белый стол ложась,

когда терпеть и покоряться надо,

узнал почти божественную власть

спокойных рук и греющего взгляда.

 

Вдыхал эфир, слабел и, наконец,

спеша в лицо неясное вглядеться,

припоминал, что, кажется, отец

смотрел вот так когда–то в раннем детстве.

 

А тот и в самом деле был отцом

и не однажды с жадностью бессонной

искал и ждал похожего лицом

в молочном свете операционной.

 

Своей тоски ничем не выдал он,

никто не знает, как случилось это, –

в какое утро был он извещен

о смерти сына под Одессой где–то...

 

Не в то ли утро, с ветром и пургой,

когда, немного бледный и усталый,

он паренька с раздробленной ногой

сынком назвал, совсем не по уставу.

* * *

 

Хмурую землю

стужа сковала,

небо по солнцу

затосковало.

Утром темно,

и в полдень темно,

а мне всё равно,

мне всё равно!

А у меня есть любимый, любимый,

с повадкой орлиной,

с душой голубиной,

с усмешкою дерзкой,

с улыбкою детской,

на всём белом свете

один–единый.

Он мне и воздух,

он мне и небо,

всё без него бездыханно

и немо...

А он ничего про это не знает,

своими делами и мыслями занят,

пройдёт и не взглянет,

и не оглянется,

и мне улыбнуться

не догадается.

Лежат между нами

на веки вечные

не дальние дали –

года быстротечные,

стоит между нами

не море большое –

горькое горе,

сердце чужое.

Вовеки нам встретиться

не суждено...

А мне всё равно,

мне всё равно,

а у меня есть любимый, любимый!

* * *

 

Человек живет совсем немного –

несколько десятков лет и зим,

каждый шаг отмеривая строго

сердцем человеческим своим.

Льются реки, плещут волны света,

облака похожи на ягнят...

Травы, шелестящие от ветра,

полчищами поймы полонят.

Выбегает из побегов хилых

сильная блестящая листва,

плачут и смеются на могилах

новые живые существа.

Вспыхивают и сгорают маки.

Истлевает дочерна трава...

В мертвых книгах

крохотные знаки

собраны в бессмертные слова.

 

1965

Черемуха

 

Дурманящей, росистой чащею

черемуха —

дыши, гляди,

ласкай, ломай...

И боль щемящая,—

как мало весен впереди!

А стоит ли уж так печалиться,

прощаясь с миром дорогим?

Ничто на свете не кончается,

лишь поручается другим.

Другим любовь моя завещана,

в других печаль моя горька...

Сто тысяч раз

другая женщина

все пронесет через века.

Ничто не пропадет, не минется.

 

Все праздничнее, все милей

цветет черемуха —

любимица

покойной матери моей.

Что-то мне недужится...

 

Что-то мне недужится,

что-то трудно дышится...

В лугах цветет калужница,

в реке ветла колышется,

и птицы, птицы, птицы

на сто ладов поют,

и веселятся птицы,

и гнезда птицы вьют.

...Что-то неспокойно мне,

не легко, не просто...

Стремительные, стройные

вокруг поселка сосны,

и тучи, тучи, тучи

белы, как молоко,

и уплывают тучи

далеко-далеко.

Да и меня никто ведь

в плену не держит, нет.

Мне ничего не стоит

на поезд взять билет

 

и в полночь на разъезде

сойти в глуши лесной,

чтоб быть с тобою вместе,

чтоб стать весне весной.

И это так возможно...

И это так нельзя...

Летит гудок тревожно,

как филин голося,

и сердце, сердце, сердце

летит за ним сквозь мглу,

и горько плачет сердце:

«Как мало я могу!»

 

1945

* * *

 

Шагаю хвойною опушкой,

и улыбаюсь, и пою,

и жестяной помятой кружкой

из родничка лесного пью.

И слушаю, как славка свищет,

как зяблик ссорится с женой,

и вижу гриб у корневища

сквозь папоротник кружевной...

Но дело–то не в певчих птицах,

не в роднике и не в грибе, –

душа должна уединиться,

чтобы прислушаться к себе.

И раствориться в блеске этом,

и слиться с этой синевой,

и стать самой

теплом и светом,

водой,

и птицей,

и травой,

живыми соками напиться,

земную силу обрести,

ведь ей века еще трудиться,

тысячелетия расти.

Шишка

 

Я в снегу подтаявшем,

около ствола,

гладенькую, мокрую

шишку подняла.

А теперь в кармане

я ее ношу,

выну, полюбуюсь,

лесом подышу.

Выну и порадуюсь,

что тогда, в лесу,

может быть, последнюю,

может, предпоследнюю,

а может быть, просто

встретила весну.

Там в снегу лосиные

глубокие следы,

как ведерки синие,

полные воды,

свежие проталины,

муравьи у пня, –

маленькие тайны

мартовского дня.

Шкатулка заперта

 

Шкатулка заперта.

И ключ потерян.

И в общем в нем нужды особой нет:

союз двоих

испытан и проверен

и узаконен целым рядом лет.

Давно к листкам

никто не прикасался,

не беспокоит давнюю судьбу.

И спит любовь,

как спящая красавица,

в своем отполированном гробу.

 

1951

Я давно спросить тебя хотела...

 

Я давно спросить тебя хотела:

разве ты совсем уже забыл,

как любил мои глаза и тело,

сердце и слова мои любил...

 

Я тогда была твоей отрадой,

а теперь душа твоя пуста.

Так однажды с бронзового сада

облетает поутру листва.

 

Так снежинки-звездчатое чудо-

тонким паром улетают ввысь.

Я ищу, ищу тебя повсюду,

где же ты? откликнись, отзовись.

 

Как мне горько, странно, одиноко,

в темноту протянута рука.

Между нами пролегла широко

жизни многоводная река.

 

Но сильна надежда в человеке,

я ищу твой равнодушный взгляд.

Все таки мне верится, что река

могут поворачивать назад.

 

 

1945

Я желаю тебе добра!

 

Улыбаюсь, а сердце плачет

в одинокие вечера.

Я люблю тебя.

Это значит –

я желаю тебе добра.

Это значит, моя отрада,

слов не надо и встреч не надо,

и не надо моей печали,

и не надо моей тревоги,

и не надо, чтобы в дороге

мы рассветы с тобой встречали.

Вот и старость вдали маячит,

и о многом забыть пора...

Я люблю тебя.

Это значит –

я желаю тебе добра.

Значит, как мне тебя покинуть,

как мне память из сердца вынуть,

как не греть твоих рук озябших,

непосильную ношу взявших?

Кто же скажет, моя отрада,

что нам надо,

а что не надо,

посоветует, как же быть?

Нам никто об этом не скажет,

и никто пути не укажет,

и никто узла не развяжет...

Кто сказал, что легко любить?

Я люблю тебя...

 

Я люблю тебя.

Знаю всех ближе,

Всех лучше. Всех глубже.

Таким тебя вижу,

Каким не видел никто, никогда.

Вижу в прошлом и будущем,

Сквозь разлуки, размолвки, года ...

Я одна тебя знаю таким,

какой ты на самом деле.

Я одна владею сердцем твоим,

больше, чем все владельцы,

владею!

Ведь оно у тебя, как заклятый клад;

не подступишься -

чудища, пропасти, бесы...

Я зажмурилась.

Я пошла наугад.

В черных чащах плутала,

взбиралась по кручам отвесным,

сколько раз готова была отступить,

сколько раз могла разбиться о скалы...

Я люблю тебя.

Я не могу не любить.

НЕ могу уступить!

Это я тебя отыскала!

 

1945

Я не помню тебя, извини!...

 

Я не помню тебя, извини!

Я забыл твои губы и руки.

Обрываются в памяти дни,

Заостряясь на вечной разлуке.

Где- то в будущем, может, поймем,

Как нелепо все вышло и странно,

А пока что ползет день за днем,

И рубцом покрывается рана.

Жизнь столкнула и жизнь развела,

Перепутала наши дороги.

Все прошло- разметалась зола,

И смеются жестокие боги.

Я не помню тебя, извини!...

Тяжело привыкаю к разлуке,

Только все эти серые дни

Я ищу твои губы и руки...

 

1945

* * *

 

Я пенять на судьбу не вправе,

годы милостивы ко мне...

Если молодость есть вторая –

лучше первой она вдвойне.

Откровеннее и мудрее,

проницательней и щедрей.

Я горжусь и любуюсь ею –

этой молодостью моей.

Та подарком была, не боле,

та у всех молодых была.

Эту я по собственной воле,

силой собственной добыла.

Я в ее неизменность верю

оттого, что моя она,

оттого, что душой своею

оплатила ее сполна!

* * *

 

Я поднимаюсь по колючим склонам,

я мну в ладонях пыльный полынок,

пылает бухта синим и зеленым,

кузнечики взлетают из–под ног.

 

В скользящих бликах света голубого,

на обожженном темени горы,

лепечут листья в рощице дубовой,

жужжат шмели и плачут комары.

 

Лежу. Гляжу.

Над головою дна нет!

Плывут на север тучи не спеша...

И все мне душу трогает и ранит,

так беззащитна сделалась душа.

 

Она ликует и пощады просит,

и нет ее смятению конца.

Так, вероятно, света не выносят

глаза у исцеленного слепца.

 

Всё в первый раз – долины, горы, море,

сухой дубняк, звенящий на ветру...

Вторая жизнь! На радость или горе?

Не все равно ли?

Не боюсь. Беру!

* * *

 

Я помню, где–то,

далеко вначале,

наплававшись до дрожи поутру,

на деревенском стареньком причале

сушила я косенки на ветру.

 

Сливались берега за поворотом,

как два голубо–сизые крыла,

и мне всегда узнать хотелось:

что там?

А там, за ними,

жизнь моя была.

 

И мерялась, как водится, годами,

и утекали годы, как вода...

 

Я знаю, что

за синими горами,

и не хочу заглядывать туда.

* * *

 

Я поняла,—

ты не хотел мне зла,

ты даже был

предельно честен где–то,

ты просто оказался из числа

людей, не выходящих из бюджета.

Не обижайся,

я ведь не в укор,

ты и такой

мне бесконечно дорог.

Хорош ты, нет ли,—

это сущий вздор.

Любить так уж любить —

без оговорок.

Я стала невеселая...

Прости!

Пускай тебя раскаянье не гложет.

Сама себя попробую спасти,

никто другой

спасти меня не может.

Забудь меня.

Из памяти сотри.

Была — и нет, и крест поставь

на этом!

А раны заживают изнутри.

А я еще уеду к морю летом.

Я буду слушать, как идет волна,

как в грохот шум ее перерастает,

как, отступая, шелестит она,

как будто книгу вечности

листает.

Не помни лихом.

Не сочти виной,

что я когда–то в жизнь твою вторгалась,

и не печалься —

все мое — со мной.

И не сочувствуй —

я не торговалась!

* * *

 

Я прощаюсь с тобою

у последней черты.

С настоящей любовью,

может, встретишься ты.

Пусть иная, родная,

та, с которою – рай,

все равно заклинаю:

вспоминай! вспоминай!

Вспоминай меня, если

хрустнет утренний лед,

если вдруг в поднебесье

прогремит самолет,

если вихрь закурчавит

душных туч пелену,

если пес заскучает,

заскулит на луну,

если рыжие стаи

закружит листопад,

если за полночь ставни

застучат невпопад,

если утром белесым

закричат петухи,

вспоминай мои слезы,

губы, руки, стихи...

Позабыть не старайся,

прочь из сердца гоня,

не старайся,

не майся –

слишком много меня!

* * *

 

Я стою у открытой двери,

я прощаюсь, я ухожу.

Ни во что уже не поверю,—

все равно

напиши,

прошу!

Чтоб не мучиться поздней жалостью,

от которой спасенья нет,

напиши мне письмо, пожалуйста,

вперед на тысячу лет.

Не на будущее,

так за прошлое,

за упокой души,

напиши обо мне хорошее.

Я уже умерла. Напиши!

Яблоки

 

Ю. Р.

 

Ты яблоки привез на самолете

из Самарканда лютою зимой,

холодными, иззябшими в полете

мы принесли их вечером домой.

 

Нет, не домой. Наш дом был так далеко,

что я в него не верила сама.

А здесь цвела на стеклах синих окон

косматая сибирская зима.

 

Как на друзей забытых, я глядела

на яблоки, склоняясь над столом,

и трогала упругое их тело,

пронизанное светом и теплом.

 

И целовала шелковую кожу,

и свежий запах медленно пила.

Их желтизна, казалось мне, похожа

на солнечные зайчики была.

 

В ту ночь мне снилось: я живу у моря.

Над морем зной. На свете нет войны.

И сад шумит. И шуму сада вторит

ленивое шуршание волны.

 

Я видела осеннюю прогулку,

сырой асфальт и листья без числа.

Я шла родным московским переулком

и яблоки такие же несла.

 

Потом с рассветом ворвались заботы.

В углах синел и колыхался чад...

Топили печь... И в коридоре кто–то

сказал: «По Реомюру – пятьдесят».

 

Но как порою надо нам немного:

среди разлук, тревоги и невзгод

мне легче сделал трудную дорогу

осколок солнца, заключенный в плод.