Владимир Ханан

Владимир Ханан

Четвёртое измерение № 29 (557) от 11 октября 2021 г.

Подборка: В зеркале тусклой воды

Если сможешь представить…

 

Если сможешь – представить – представь себе эту беду:

Ветошь старого тела, толпу у небесного склада,

Или как через Волгу ходил по сиротскому льду,

Задыхаясь коклюшем – почти до ворот Волголага.

Рядом с хмурым татарином в красной резине галош,

Мужиком на подшипниках в сказочном кресле военном,

И Тарзана с Чапаем представь сквозь тотальную ложь

Кинофильмов и книжек – взросленьем моим постепенным.

 

Если сможешь отметить – отметь каждодневный рояль,

Глинку, Черни с Клименти, и рядышком маму на стуле

С офицерским ремнём, что страшнее вредительской пули…

Раз-два-три, раз-два-три… А за пулю хотя бы медаль.

А в придачу к роялю лихой пионерский отряд

Под моим руководством, со сборами металлолома,

А помимо всего – написание первого тома

Неизбежных стихов… Неизбежных, тебе говорят!

 

Если сможешь забыть – позабудь сабантуй у стола,

Где Ильич на простенке, как мог, заменял Богоматерь,

И густой самогонки струя из бутылки текла,

Чьей-то пьяной рукой опрокинутой прямо на скатерть.

А в соседней квартире компанию тёртых ребят,

Где мне в вену вкатили какую-то дрянь из аптеки,

А ещё одноклассницу в свадебной робе до пят

Не с тобой, а с другим, и как в старом романе – навеки.

 

Если сможешь запомнить – запомни, как школьник, подряд:

Волжский лёд в полыньях, царскосельскую зернь листопада,

Новогодних каникул сухой белоснежный наряд

И в дождливую осень сырые дворы Ленинграда.

Стихотворцев-друзей непризнанием спаянный круг,

Культпоходы в Прибалтику в общем, как воздух, вагоне,

И как фото со вспышкой – кольцо обнимающих рук

Под прощальный гудок на почти опустевшем перроне.

 

* * *

 

Воскрешать перед мысленным взором,

Наудачу закинув крючок

В позапрошлое время, в котором

Неожиданный крови толчок

Проведёт тебя той же дорогой

С домино в том же самом дворе…

Что ты спросишь у памяти строгой? –

Вечер, парк, листопад в сентябре,

 

Где с заносчивой той недотрогой,

Полный нежности до немоты…

Что ты спросишь у памяти строгой? –

Милой той недотроги черты,

Вкус черёмухи, влажность сирени,

Воздух осени – светел и чист,

Серых будней размытые тени,

Со стихом перечёркнутый лист?

 

Или ставшее островом детство,

Подростковой любви острия,

Где одно лишь защитное средство –

Беззащитная нежность твоя,

Да одна лишь крутая забота –

Чувств и мыслей сплошной разнобой…

Это ты – или, может быть, кто-то,

Вдруг прозревший и ставший тобой?

 

Не совсем, может быть, умудрённый

Наспех прожитой жизнью своей,

Предзакатным лучом озарённый

Возле полуоткрытых дверей,

Чтоб увидеть особенно ясно,

Бед своих и обид не тая,

Что, должно быть, была не напрасна

Небезгрешная юность твоя.

 

Вдохновенья приливы, отливы,

Озарения мысли немой…

Как, Господь, твои дни торопливы

Между прошлой и будущей тьмой!

Чёрно-белая ласточка вьётся,

Воронья надрывается рать.

Вот и Муза никак не уймётся,

Только слов уже не разобрать.

 

* * *

 

«Кавказ подо мною»

А.С.Пушкин

 

Я видел картину не хуже – однажды, когда

Кавказец, сосед по купе, пригласил меня в гости.

Был сказочный август, в то время на юг поезда

Слетались, как пчёлы на запах раздавленной грозди.

 

Так я оказался в просторной радушной семье.

Муж был краснодарским грузином, жена – украинка,

Невестка – абхазка. На длинной семейной скамье

Я выглядел явно чужим, как в мацони чаинка.

 

Ел острый шашлык, виноградным вином запивал.

Хозяин о глупых мингрелах рассказывал байки

Одну за другой. Над террасою хохот стоял

Такой, что хохлатки сбивались в пугливые стайки.

 

Потом на охоте, куда меня взяли с собой

(сначала не очень хотели, но всё-таки взяли),

Мне дали двустволку, и я, как заправский ковбой,

Навскидку палил, но мишени мои улетали.

 

Кавказ подо мною пылал в предзакатном огне,

В безоблачном небе парили могучие птицы.

Я был там впервые – и всё это нравилось мне,

Туристу из северной, плоской, как поле, столицы.

 

Дела и заботы на завтрашний день отложив,

Я тратил мгновенья как то и пристало поэтам,

На каждом шагу упираясь то в греческий миф,

То в русскую классику, не удивляясь при этом.

 

Смеркалось. На хо̀лмы ложилась, как водится, мгла.

В Колхиде вовсю шуровали ребята Язона.

Курортный Кавказ предвкушал окончанье сезона.

Я ехал на север – и осень навстречу плыла.

 

* * *

 

Вот так – хранителем ворот

От зимней матросни –

Не ко дворцу, наоборот,

Но к площади усни.

На зов, где вздыблен мотылёк

И осенён в крестах,

И где ладонь под козырёк

Нам праздник приберёг.

 

Где неги под ногой торец

Покачивает плеть,

Пожатье плеч во весь дворец

И синей школы медь.

Усни не враз, качни кивком,

Перемешай огни,

И валидол под языком

На память застегни.

 

Всё то, что плечи книзу гнёт,

Всё то, что вяжет рот,

Легко торец перевернёт

И в память переврёт.

Не нашим перьям перешить

Уснувшей школы медь,

Но надо помнить, надо жить,

И надо петь уметь.

 

Лети на фоне кирпича,

Не знающий удил!

Ты много нефти накачал

И желчью расцветил,

Чтоб я, у ворота ворот

Терпя небес плевок,

Примерил множество гаррот,

Но горло уберёг.  

 

* * *

 

Где застряла моя самоходная печь

Где усвоил я звонкую русскую речь,

Что, по слову поэта, чиста, как родник,

По сей день в полынье виден щучий плавник.

 

Им украшено зеркало тусклой воды,

Не посмотришься – жди неминучей беды,

А посмотришься – та же настигнет беда,

Лишь одно про неё неизвестно – когда?

 

Там живут дорогие мои земляки

Возле самой могучей и славной реки,

Ловят щуку, гоняют Конька – Горбунка,

А тому Горбунку что гора, что река.

 

И самим землякам что сума, что тюрьма.

Как два века назад вся беда – от ума,

Татарвы, немчуры,  их зловредных богов,

Косоглазых, чучмеков, и прочих врагов.

 

Да и сам я хорош: мелодический шум

Заглушил мне судьбу, что текла наобум.

Голос крови, романтику, цепи родства

Я отдал за рифмованные слова.

 

Оттого-то, видать, и течёт всё быстрей

Речка жизни моей, а точнее, ручей,

Что стремительно движется к той из сторон,

Где с ладьёй управляется хмурый Харон.

 

Где земля не земля и вода не вода,

Где от века другие не ходят суда,

Где однажды и я, бессловесен и гол,

Протяну перевозчику медный обол.

 

По дороге в Углич

 

Алексею Суслову

 

Есть несколько запахов, что постоянно со мной –

Вербены, цветка, чьё названье забылось, перронов

Российской провинции, старых и душных вагонов,

Пропитанных временем шпал одуряющий зной. 

 

Всё неотделимо от леса, просёлков, реки,

Глухих полустанков, оранжевых крашеных будок,

Колёсного стука, бездельем растянутых суток,

Соседних купе, где горланят и пьют мужики.

 

В вагонном окне деревушки немой чередой

И где-то внутри удивительным – зрительным – эхом

Милиционеры в фуражках с малиновым верхом,

Калязин, свеча колокольни над чёрной водой.

 

* * *

 

Какая твёрдая вода!

Какая мрачная погода!

Ты помнишь – в прежние года

Была приветливей природа.

 

На сине-белые снега

Ложился воздух безучастный.

Когда-то слишком дорога,

Прощай, мой первенец напрасный!

 

Живи легко. А мне в пути

Меж той и этой немотою

Свою отверженность нести

Как одиночество простое.

 

И на площадке без перил

В знобящем мира без названья

Жечь смоляные фонари

Раскаянья и упованья.

 

* * *

 

Когда я ночью приходил домой,

Бывало так, что все в квартире спали

Мертвецким сном – и дверь не открывали,

Хоть я шумел, как пьяный домовой.

Я по стене влезал на свой балкон,

Второй этаж не пятый, слава Богу,

И, между кирпичами ставя ногу,

Я без опаски поминал закон

Любителя ранета и наук,

И – он был мой хранитель или градус –

Я цели достигал семье на радость,

Хоть появленьем вызывал испуг.

 

Мой опыт покорителя высот

В дальнейшей жизни помогал мне мало,

Хотя утёс, где тучка ночевала,

И соблазнял обилием красот.

Но как-то так случалось на бегу

От финских скал до пламенной Колхиды,

Что плоские преобладали виды,

Я в памяти их крепче берегу.

 

Ленпетербург, Москва, потом Литва.

Я прорывал границы несвободы,

На что ушли все молодые годы

(И без того у нас шёл год за два

А то и за три). Как считал Страбон,

Для жизни север вообще не годен.

Тем более, когда ты инороден,

И, говоря красиво, уязвлён.

 

Цени, поэт, случайности права!

С попутчицей нечаянную близость…

– Молилась ли ты на ночь? – Не молилась.

Слова, слова… Но только ли слова?

Под стук колёс дивана тонкий скрип,

Взгляд на часы при слабом свете спички,

Локомотивов встречных переклички,

Протяжные, как журавлиный крик.

 

Прощай... Потом, на даче, с головой

Я погружался в стройный распорядок

Хозяйственных забот, осенних грядок,

Деревьев жёлто-красный разнобой.

Грохочет ливень в жестяном тазу,

В окне сентябрь, и в комнате нежарко.

Бывает в кайф под мягкий треск огарка

Взгрустнуть, вздохнуть и уронить слезу.

 

Домский собор. Ночь. Рига

 

… а музыка была темна,

Как ночь над крышами собора,

Как те, глухие, времена,

Которых много видел город,

Куда, отвержен и гоним,

Стекался люд со всех окраин

Страны.

Но был необитаем

Ночной собор. И вместе с ним,

Таким торжественно бессонным,

Томилась ночь. И как дурман,

Светился где-то над колонной

Свечой и музыкой орган.

И эта тройственная сила,

Что прямо в душу мне текла,

О чём-то важном говорила

И убеждала и  звала.

И понял я в минуты эти,

Как некую благую весть,

Что есть отчаянье на свете

Но и надежда тоже нет.

 

* * *

 

На семейном старом фото

Улыбающийся кто-то –

Щёки видно со спины.

 

Видно, был фотограф мастер,

Был он спец по этой части,

Просто не было цены.

 

Всё бурчал он: «Тише едем…»,

И меня с моим медведем

Папа на колени взял.

 

Сколько лжи во взрослом мире!

И, разинув рот пошире,

Я напрасно птичку ждал.

 

Дни идут, года мелькают,

Птичка всё не вылетает,

Мне, должно быть, на беду.

 

Простучат по крышке комья…

До сих пор с открытым ртом я

Птичку – сволочь эту – жду.

 

* * *

 

В Петергофе однажды, в году девяносто четвёртом,

В ночь под Новый по старому стилю, под водку и грог,

Я случайно увидел на фото, довольно затёртом,

Старика в филактериях, дувшего в выгнутый рог.

 

«Прадед где-то в Литве, до войны, – объяснился хозяин, –

То ли Каунас, то ли…» Я эти истории знал.

Даже немцы прийти не успели, их местные взяли,

Увели – и убили. Обычный в то время финал.

 

Этот старый еврей дул в шофар, Новый Год отмечая,

В тёплый месяц тишрей, не похожий совсем на январь.

Тщетно звал я на помощь семейную память, смущая

Тени предков погибших, сквозь дым продираясь и гарь.

 

Не такая уж длинная, думал я, эта дорога –

От тогдашних слепых до сегодняшних зрячих времён.

У живых нет ответа, спросить бы у Господа Бога:

Если всё по Закону – зачем этот страшный Закон?

 

…Был обычный январь. Снегопад барабанил по крыше,

По стеклу пробегали пунктиры автобусных фар.

Город медленно спал, и единственный звук, что был слышен –

Мёртвый старый еврей дул в шофар,

дул в шофар,

                 дул в шоф

 

* * *

 

Виктору Ерохину

 

Если это провинция, то обязательно дом

С деревянной террасой, чердак, полный разного хлама,

Небольшой огородик, ворота с висячим замком,

Вдоль забора кусты, и сарай, современник Адама.

 

Обязательно парк, если нет, то, как минимум, сквер.

Пара -тройка скамеек в истоме полуденной лени,

Для сугубой эстетики дева с веслом, например,

Или бронзовый Ленин, бывает и гипсовый Ленин.

 

Непременно река, вот уж что непременно – река.

Скажем, матушка-Волга, но не исключаются Кама,

Сетунь, Истра, Тверца, Корожечна, Славянка, Ока…

Плюс пожарная вышка, соперница местного храма.

 

Вспоминается жёлтая осень, сиреневый снег

Под мохнатыми звёздами, печка с певучей трубою.

Так когда-то я прожил дошкольный запасливый век

И уехал, с беспечностью дверь затворив за собою.

 

За вагонным окном побегут облака и мосты,

Полустанки, деревья в клочках паровозного пара.

И прощально помашет рукою мне из темноты

Белокурая девочка с ласковым именем Лара.

 

Лето 53-го

 

Пионерлагерь имени Петра

Апостола располагался в церкви,

Закрытой властным росчерком пера.

Внутри и вне бузила детвора

Военных лет. На этом фоне меркли

Особенности здешнего двора.

 

А здешний двор – он был не просто двор,

А сельское просторное кладбище

Одно на пять окрестных деревень.

И, будь ты работяга или вор,

Живи богато, средне или нище –

А в срок бушлат берёзовый надень.

 

Тогдашний «мёртвый час» дневного сна,

Когда башибузуки мирно спали,

Был отведён для скорых похорон.

Пока внутри царила тишина,

Снаружи опускали, засыпали,

И двор наш прирастал со всех сторон.

 

Полусирот разболтанную рать –

Отцы в комплекте были у немногих –

Не так-то просто было напугать.

Мы всё умели: драться, воровать.

Быт пионерский правил был нестрогих.

Но кой о чём придётся рассказать.

 

Была одна курьёзная деталь:

Еды детишкам было впрямь не жаль,

Но требовалось взять в соображенье

Природный, так сказать, круговорот:

И то, что детям попадало в рот,

Предполагало также продолженье.

 

В высоком смысле церковь – целый мир,

Божественным присутствием пропитан.

Но если по-простому, без затей,

То в этой был всего один сортир,

Который был, понятно, не рассчитан

На сотню с лишним взрослых и детей.

 

Но сколь проблема эта ни сложна,

Была она блестяще решена,

Лишь стоило властям напрячь умище.

И к одному сортиру, что внутри,

Добавили ещё аж целых три

Снаружи, то есть прямо на кладбище.

 

А вот теперь представьте: ночь, луна,

Кладбищенская (вправду!) тишина,

Блеснёт оградка, ветер тронет ветки,

А куст во тьме страшней, чем крокодил,

Поэтому не каждый доходил

До цели. Что с них спросишь? – Малолетки!

 

Пусть в прошлое мой взгляд размыт слезой,

А детство далеко, как мезозой,

Я вижу все детали пасторали:

Зелёный рай под сенью тёплых звёзд,

Наш лагерь: церковь а вокруг погост,

Который мы безжалостно засрали.

 

* * *

 

Из пачки соль на стол просыпав,

Что, как известно, на беду…

Куда вы, Жеглин и Архипов,

Как сговорясь, в одном году?

 

Земля, песок, щебёнки малость,

Слепая даль из-под руки…

Она к вам тихо подбиралась,

Петля невидимой реки,

 

Что год за годом, не мелея,

Несёт неспешную волну.

Лицом трагически белея,

В свой срок я тоже утону.

 

Былого не возненавидя,

Не ссорясь с будущим в быту,

В дешёвом (секонд хенд) прикиде,

С железной фиксою во рту

 

Туда, где ждут за поворотом,

Реки перекрывая рёв,

Охапкин, Генделев и кто там…

Галибин, Иру, Шишмарёв.*

 

Успеть бы только наглядеться,

Налюбоваться наяву!

Ау, нерадостное детство,

Шальная молодость – Ау!

___

* Охапкин и Генделев – Известные поэты.

Галибин, Иру, Шишмарёв – одноклассники.

Иру – эстонская фамилия.