Первая строфа. Сайт русской поэзии

Все авторыАнализы стихотворений

Владимир Луговской

Алайский рынок

 

Три дня сижу я на Алайском рынке,

На каменной приступочке у двери

В какую-то холодную артель.

Мне, собственно, здесь ничего не нужно,

Мне это место так же ненавистно,

Как всякое другое место в мире,

И даже есть хорошая приятность

От голосов и выкриков базарных,

От беготни и толкотни унылой...

Здесь столько горя, что оно ничтожно,

Здесь столько масла, что оно всесильно.

Молочнолицый, толстобрюхий мальчик

Спокойно умирает на виду.

Идут верблюды с тощими горбами,

Стрекочут белорусские еврейки,

Узбеки разговаривают тихо.

О, сонный разворот ташкентских дней!..

Эвакуация, поляки в желтых бутсах,

Ночной приезд военных академий,

Трагические сводки по утрам,

Плеск арыков и тополиный лепет,

Тепло, тепло, усталое тепло...

 

Я пьян с утра, а может быть, и раньше...

Пошли дожди, и очень равнодушно

Сырая глина со стены сползает.

Во мне, как танцовщица, пляшет злоба,

То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой,

То улыбнется темному портрету

В широких дырах удивленных ртов.

В балетной юбочке она светло порхает,

А скрипочки под палочкой поют.

Какое счастье на Алайском рынке!

Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно

На горемычные пустые лица

С тяжелой ненавистью и тревогой,

На сумочки московских маникюрш.

Отребье это всем теперь известно,

Но с первозданной юной, свежей силой

Оно входило в сердце, как истома.

Подайте, ради бога.

Я сижу

На маленьких ступеньках.

Понемногу

Рождается холодный, хищный привкус

Циничной этой дребедени.

 

Я,

Как флюгерок, вращаюсь.

Я канючу.

Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь

К старинным темам лжи и подхалимства

И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский,

В большие области снегов и ледников,

Откуда есть одно движенье вниз,

На юг, на Индию, через Памир.

 

Вот я сижу, слюнявлю черный палец,

Поигрываю пуговицей черной,

Так, никчемушник, вроде отщепенца.

А над Алтайским мартовским базаром

Царит холодный золотой простор.

Сижу на камне, мерно отгибаюсь.

Холодное, пустое красноречье

Во мне еще играет, как бывало.

Тоскливый полдень.

 

Кубометры свеклы,

Коричневые голые лодыжки

И запах перца, сна и нечистот.

Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий,

Вторую жизнь и третью жизнь, - и после,

Над шорохом морковок остроносых,

Над непонятной круглой песней лука

Сказать о том, что я хочу покоя, -

Лишь отдыха, лишь маленького счастья

Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья

Скорей покончить с этими рябыми

Дневными спекулянтами.

 

А ночью

Поднимутся ночные спекулянты,

И так опять все сызнова пойдет, -

Прыщавый мир кустарного соседа

Со всеми примусами, с поволокой

Очей жены и пяточками деток,

Которые играют тут, вот тут,

На каменных ступеньках возле дома.

 

Здесь я сижу. Здесь царство проходимца.

Три дня я пил и пировал в шашлычных,

И лейтенанты, глядя на червивый

Изгиб бровей, на орден - «Знак Почета»,

На желтый галстук, светлый дар Парижа, -

Мне подавали кружки с темным зельем,

Шумели, надрываясь, тосковали

И вспоминали: неужели он

Когда-то выступал в армейских клубах,

В ночных ДК - какой, однако, случай!

По русскому обычаю большому,

Пропойце нужно дать слепую кружку

И поддержать за локоть: «Помню вас...»

Я тоже помнил вас, я поднимался,

Как дым от трубки, на широкой сцене.

Махал руками, поводил плечами,

Заигрывал с передним темным рядом,

Где изредка просвечивали зубы

Хорошеньких девиц широконоздрых.

Как говорил я! Как я говорил!

Кокетничая, поддавая басом,

Разметывая брови, разводя

Холодные от нетерпенья руки,

Поскольку мне хотелось лишь покоя,

Поскольку я хотел сухой кровати,

Но жар и молодость летели из партера,

И я качался, вился, как дымок,

Как медленный дымок усталой трубки.

 

Подайте, ради бога.

 

Я сижу,

Поигрывая бровью величавой,

И если правду вам сказать, друзья,

Мне, как бывало, ничего не надо.

Мне дали зренье - очень благодарен.

Мне дали слух - и это очень важно.

Мне дали руки, ноги - ну, спасибо.

Какое счастье! Рынок и простор.

Вздымаются литые груды мяса,

Лежит чеснок, как рыжие сердечки.

Весь этот гомон жестяной и жаркий

Ко мне приносит только пустоту.

Но каждое движение и оклик,

Но каждое качанье черных бедер

В тугой вискозе и чулках колючих

Во мне рождает злое нетерпенье

Последней ловли.

 

Я хочу сожрать

Все, что лежит на плоскости.

Я слышу

Движенье животов.

Я говорю

На языке жиров и сухожилий.

Такого униженья не видали

Ни люди, ни зверюги.

 

Я один

Еще играю на крапленых картах.

И вот подошвы отстают, темнеют

Углы воротничков, и никого,

Кто мог бы поддержать меня, и ночи

Совсем пустые на Алайском рынке.

А мне заснуть, а мне кусочек сна,

А мне бы справедливость - и довольно.

Но нету справедливости.

 

Слепой -

Протягиваю в ночь сухие руки

И верю только в будущее.

Ночью

Все будет изменяться.

Поутру

Все будет становиться.

Гроб дощатый

Пойдет, как яхта, на Алайском рынке,

Поигрывая пятками в носочках,

Поскрипывая костью лучевой.

Так ненавидеть, как пришлось поэту,

Я не советую читателям прискорбным.

Что мне сказать? Я только холод века,

А ложь - мое седое острие.

Подайте, ради бога.

 

И над миром

Опять восходит нищий и прохожий,

Касаясь лбом бензиновых колонок,

Дредноуты пуская по морям,

Все разрушая, поднимая в воздух,

От человечьей мощи заикаясь.

Но есть на свете, на Алайском рынке

Одна приступочка, одна ступенька,

Где я сижу, и от нее по свету

На целый мир расходятся лучи.

 

Подайте, ради бога, ради правды,

 

Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.

 

Подайте, ради бога, ради правды,

Пока ступеньки не сожмут меня.

Я наслаждаюсь горьким духом жира,

Я упиваюсь запахом моркови,

Я удивляюсь дряни кишмишовой,

А удивленье - вот цена вдвойне.

Ну, насладись, остановись, помедли

На каменных обточенных ступеньках,

Среди мангалов и детей ревущих,

По-своему, по-царски насладись!

Друзья ходили? - Да, друзья ходили.

Девчонки пели? - Да, девчонки пели.

Коньяк кололся? - Да, коньяк кололся.

 

Сижу холодный на Алайском рынке

И меры поднадзорности не знаю.

И очень точно, очень непостыдно

Восходит в небе первая звезда.

Моя надежда - только в отрицанье.

Как завтра я унижусь - непонятно.

Остыли и обветрились ступеньки

Ночного дома на Алайском рынке,

Замолкли дети, не поет капуста,

Хвостатые мелькают огоньки.

Вечерняя звезда стоит над миром,

Вечерний поднимается дымок.

Зачем еще плутать и хныкать ночью,

Зачем искать любви и благодушья,

Зачем искать порядочности в небе,

Где тот же строгий распорядок звезд?

Пошевелить губами очень трудно,

Хоть для того, чтобы послать, как должно,

К такой-то матери все мирозданье

И синие киоски по углам.

 

Какое счастье на Алайском рынке,

Когда шумят и плещут тополя!

Чужая жизнь - она всегда счастлива,

Чужая смерть - она всегда случайность.

А мне бы только в кепке отсыревшей

Качаться, прислонившись у стены.

Хозяйка варит вермишель в кастрюле,

Хозяин наливается зубровкой,

А деточки ложатся по углам.

Идти домой? Не знаю вовсе дома...

Оделись грязью башмаки сырые.

Во мне, как балерина, пляшет злоба,

Поводит ручкой, кружит пируэты.

Холодными, бесстыдными глазами

Смотрю на все, подтягивая пояс.

Эх, сосчитаться бы со всеми вами!

Да силы нет и нетерпенья нет,

Лишь остаются сжатыми колени,

Поджатый рот, закушенные губы,

Зияющие зубы, на которых,

Как сон, лежит вечерняя звезда.

 

Я видел гордости уже немало,

Я самолюбием, как черт, кичился,

Падения боялся, рвал постромки,

Разбрасывал и предавал друзей,

И вдруг пришло спокойствие ночное,

Как в детстве, на болоте ярославском,

Когда кувшинки желтые кружились

И ведьмы стыли от ночной росы...

И ничего мне, собственно, не надо,

Лишь видеть, видеть, видеть, видеть,

И слышать, слышать, слышать, слышать,

И сознавать, что даст по шее дворник

И подмигнет вечерняя звезда.

Опять приходит легкая свобода.

Горят коптилки в чужестранных окнах.

И если есть на свете справедливость,

То эта справедливость - только я.

 

1942-1943, Ташкент

Астроном

 

Ты осторожно закуталась сном,

А мне неуютно и муторно как-то:

Я знаю, что в Пулкове астроном

Вращает могучий, безмолвный рефрактор,

Хватает планет голубые тела

И шарит в пространстве забытые звезды,

И тридцать два дюйма слепого стекла

Пронзают земной, отстоявшийся воздух.

А мир на предельных путях огня

Несется к созвездию Геркулеса,

И ночь нестерпимо терзает меня,

Как сцена расстрела в халтурной пьесе.

И память

     (но разве забвенье порок?),

И сила

    (но сила на редкость безвольна),

И вера

    (но я не азартный игрок)

Идут, как забойщики, в черную штольню

И глухо копаются в грузных пластах,

Следя за киркой и сигналом контрольным.

А совесть?

       Но совесть моя пуста,

И ночь на исходе.

           Довольно!

 

1926

Баллада о пустыне

 

Давно это было...

Разъезд пограничный в далеком Шираме, —

Бойцов было трое, врагов было двадцать, —

Погнался в пустыню за басмачами.

Он сгинул в песках и не мог отозваться.

 

Преследовать — было их долгом и честью.

На смерть от безводья шли смелые трое.

Два дня мы от них не имели известий,

И вышел отряд на спасенье героев.

 

И вот день за днем покатились барханы,

Как волны немые застывшего моря.

Осталось на свете жары колыханье

На желтом и синем стеклянном просторе.

 

А солнце всё выше и выше вставало,

И зной подступал огнедышащим валом.

В ушах раздавался томительный гул,

 

Глаза расширялись, морщинились лица.

Хоть лишнюю каплю,

             хоть горсткой напиться!

И корчился в муках сухой саксаул.

 

Безмолвье, безводье, безвестье, безлюдье.

Ни ветра, ни шороха, ни дуновенья.

Кустарник согбенный, и кости верблюжьи,

Да сердца и пульса глухое биенье.

 

А солнце всё выше и выше вставало,

И наша разведка в песках погибала.

Ни звука, ни выстрела. Смерть. Тишина.

 

Бархан за барханом, один, как другие.

И медленно седла скрипели тугие.

Росла беспредельного неба стена.

 

Шатаются кони, винтовки, как угли.

Жара нависает, слабеют колени.

Слова замирают, и губы распухли.

Ни зверя, ни птицы, ни звука, ни тени.

 

А солнце всё выше и выше вставало,

И воздуха было до ужаса мало.

Змея проползла, не оставив следа.

 

Копыта ступают, ступают копыта.

Земля исполинскою бурей разрыта,

Земля поднялась и легла навсегда.

 

Неужто когда-нибудь мощь человека

Восстанет, безлюдье песков побеждая,

Иль будет катиться от века до века

Барханное море, пустыня седая?

 

А солнце всё выше и выше вставало,

И смертью казалась минута привала.

Но люди молчали, и кони брели.

 

Мы шли на спасенье друзей и героев,

Обсохшие зубы сжимая сурово,

На север, к далеким колодцам Чули.

 

Двоих увидали мы, легших безмолвно,

И небо в глазах у них застекленело.

Над ними вставали застывшие волны

Без края, конца, без границ, без предела.

 

А солнце всё выше и выше всходило.

Клинками мы братскую рыли могилу.

Раздался прощальный короткий залп.

 

Три раза поднялись горячие дула,

И наш командир на ветвях саксаула

Узлами багряный кумач завязал.

 

Мы с мертвых коней сняли седла и сбрую,

В горячее жерло, не в землю сырую,

Солдаты пустыни достойно легли.

 

А третьего мы через час услыхали:

Он полз и стрелял в раскаленные дали

В бреду, всё вперед, хоть до края земли.

 

Мы жизнь ему флягой последней вернули,

От солнца палатку над ним растянули

И дальше в проклятое пекло пошли.

 

Мы шли за врагами... Слюны не хватало,

А солнце всё выше и выше вставало.

И коршуна вдруг увидали — плывет.

 

Кружится, кружится

                всё ниже и ниже

Над зыбью барханов, над впадиной рыжей

И всё замедляет тяжелый полет.

 

И встали мы, глядя глазами сухими

На дикое логово в черной пустыне.

Несло, как из настежь раскрытых печей.

 

В ложбине песчаной,

               что ветром размыло,

Раскиданы, словно их бурей скосило,

Лежали, согнувшись, тела басмачей.

 

И свет над пустыней был резок и страшен.

Она только смертью могла насладиться,

Она отомстить за товарищей наших

И то не дала нам,

             немая убийца.

 

Пустыня! Пустыня!

Проклятье валам твоих огненных полчищ!

Пришли мы с тобою помериться силой.

Стояли кругом пограничники молча,

А солнце всё выше и выше всходило...

Я был молодым.

          И давно это было.

 

Окончен рассказ мой на трассе канала

В тот вечер узнал я немало историй.

Бригада топографов здесь ночевала,

На месте, где воды сверкнут на просторе.

 

26 августа 1952

Басмач

 

Дым папиросный качнулся,

            замер и загустел.

Частокол чужеземных винтовок

            криво стоял у стен.

Кланяясь,

      покашливая,

            оглаживая клок бороды,

В середину табачного облака

              сел Иган-Берды.

Пиала зеленого чая —

            успокоитель души —

Кольнула горячей горечью

             челюсти курбаши.

Носком сапога

          покатывая

                одинокий патрон на полу,

Нетвердыми жирными пальцами

                он поднял пиалу.

А за окном пшеница

            гуляла в полном соку,

Но тракторист, не мигая,

            прижался щекой к штыку.

Он восемь бессонных суток

            искал по горам следы

И на девятые сутки

            встретил Иган-Берды.

Выстрелами оглушая

            дикие уши горы,

Взяли усталую шайку

            совхозники Дангары.

Тракторист засыпает стоя,

            но пальцы его тверды.

И чай крутого настоя

            пьет Иган-Берды.

Он поднимает руку

            и начинает речь,

Он круглыми перекатами

            движет просторы плеч,

Он рад, что кольцом беседы

               с ним соединены

Советские командиры —

            звезды большой страны.

Он никого не грабил

            и честно творил бой,

Глазам его чужды убийства,

            рукам его чужд разбой.

Как снежное темя Гиссара,

             совесть его бела,

И ни одна комсомолка

            зарезана им не была.

Сто раз он решал сдаваться,

            но случай к нему не пришел.

Он выстрадал пять сражений,

                  а это — нехорошо.

И как путник,

    поющий о жажде,

            хочет к воде припасть,

Так сердце его сухое

            ищет Советскую власть.

Милость Советской власти

            для храбрых — богатый пир.

Иган-Берды — знаменитый

            начальник и богатырь.

— Непреклонные мои пули

            падали гуще дождей,

От головы и до паха

            я разрубал людей.

Сокровища кооперативов

            я людям своим раздавал,

Повешенный мною учитель

            бога не признавал,

Тяжелой военной славой

               жилы мои горды.

Примите же, командиры,

            руку Иган-Берды!—

Но старший из командиров

             выпрямился во весь рост.

По темным губам переводчика

                медленно плыл допрос.

И женщина за стеною

            сыпала в миску

                         рис.

Прижавшись к штыку щекою,

            жмурился тракторист.

Солнца,

    сна

      и дыма

          он должен не замечать.

Он должен смотреть в затылок

                льстивого басмача.

Кланяется затылок

            и поднимается вновь,

Под выдубленной кожей

            глухо толчется кровь.

И тракторист усмехается

            твердым, сухим смешком:

Он видит не человека,

            а ненависти ком.

За сорванную посевную

            и сломанные его труды

Совсем небольшая расплата —

                         затылок

                               Иган-Берды.

 

1932

Береза Карелии

 

Что же ты невесела,

Белая береза?

Свои косы свесила

С широкого плеса,

С моха, камня серого

На волну сбегая,

Родимого севера

Дочка дорогая?

У крутого берега,

С вечера причаливая,

Плывши с моря Белого,

Вышли англичане.

Люди пробираются

Темными опушками.

Звери разбегаются,

Пуганные пушками.

Ветер, тучи собирай

По осенней стыни.

Край ты мой, озерный край,

Лесная пустыня!

Ты шуми окружьями,

Звень твоя не кончена.

Сбираются с ружьями

Мужики олончане.

От Петрозаводска -

Красные отряды,

Форменки флотские,

Грудь - что надо!

Селами и весями

Стукочат колеса,

Что же ты невесела,

Белая береза?

 

1926

Большевикам пустыни и весны

 

В Госторге, у горящего костра,

Мы проводили мирно вечера.

Мы собирали новостей улов

И поглощали бесконечный плов.

 

А ночь была до синевы светла,

И ныли ноги от казачьего седла.

Для нас апрель просторы распростер.

Мигала лампа,

И пылал костер.

 

Член посевкома зашивал рукав,

Предисполкома отгонял жука,

Усталый техник, лежа на боку,

Выписывал последнюю строку.

И по округе, на плуги насев,

Водил верблюдов

Большевистский сев.

 

Шакалы воем оглашали высь.

На краткий отдых люди собрались.

Пустыня била ветром в берега.

Она далеко чуяла врага,

Она далеко слышала врагов —

Удары заступа

И шарканье плугов.

 

Три раза в час в ворота бился гам:

Стучал дежурный с пачкой телеграмм,

И цифры, выговоры, слов напор

В поспешном чтенье наполняли двор.

Пустыня зыбилась в седой своей красе.

Шел по округе

Большевистский сев.

 

Ворвался ветер, топот лошадей,

И звон стремян, и голоса людей.

Свет фонаря пронесся по траве,

И на веранду входит человек,

За ним другой, отставший на скаку.

Идет пустыня, ветер,

Кара-Кум!

 

Крест-накрест маузеры, рубахи

                        из холстин.

Да здравствуют работники пустынь!

 

Ложатся люди, кобурой стуча,

Летают шутки, и крепчает чай.

На свете все одолевать привык

Пустыню обуздавший большевик.

Я песни пел, я и сейчас пою

Для вас, ребята из Ширам-Кую.

Вам до зари осталось отдохнуть,

А завтра — старый караванный путь

На те далекие колодцы и посты.

Да здравствуют

Работники пустынь!

 

Потом приходит юный агроном,

Ему хотелось подкрепиться сном,

Но лучше сесть, чем на постели лечь,

И лучше храпа — дружеская речь.

В его мозгу гектары и плуги,

В его глазах зеленые круги.

Берись за чайник, пиалу налей.

Да здравствуют

Работники полей!

 

И после всех, избавясь от беды,

Стучат в Госторг работники воды.

Они в грязи, и ноги их мокры,

Они устало сели на ковры,

Сбежались брови, на черту черта.

— Арык спасли.

Устали. Ни черта!

Хороший чай — награда за труды.

Да здравствуют

Работники воды!

 

Но злоба конскими копытами стучит,

И от границы мчатся басмачи,

Раскинув лошадиные хвосты,

На землю, воду и песок пустынь.

Дом, где сидим мы,— это байский дом.

Колхоз вспахал его поля кругом.

 

Но чтобы убивать и чтобы взять,

Бай и пустыня возвращаются опять.

Тот топот конницы и осторожный свист

Далеко слышит по пескам чекист.

Засел прицел в кустарнике ресниц.

Да здравствуют

Работники границ!..

 

Вы, незаметные учителя страны,

Большевики пустыни и весны!

Идете вы разведкой впереди,

Работы много — отдыха не жди.

 

Работники песков, воды, земли,

Какую тяжесть вы поднять могли!

Какую силу вам дает одна —

Единственная на земле страна!

 

1930

Гроза

 

Катера уходят в море.

          Дождь. Прибой. Гром.

Молнии перебегают

            в сумраке сыром.

Ты смотришь, широколобый,

                    пьяный без вина,

Глухо переворачивается

                    тусклая волна.

Научил бы ты меня, товарищ,

                     языку морей,

Понимало бы меня море

                родины моей.

Поднимается, замирает,

              падает в туман

Медленный, сероголовый

              Каспий-великан.

Дымчатые, грозовые

             катятся облака,

Мокрая бежит погодка,

           мокрая, как щека.

Плачет твоя любимая,

          о чем — никто не поймет.

До самого Красноводска

          сумрачный дождь идет.

 

1936

Гуниб

 

Тревожен был грозовых туч крутой изгиб.

Над нами плыл в седых огнях аул Гуниб.

И были залиты туманной пеленой

Кегерские высоты под луной.

 

Две женщины там были, друг и я.

Глядели в небо мы, дыханье затая,

Как молча мчатся молнии из глубины,

Неясыть мрачно кружится в кругу луны.

 

Одна из женщин молвила:

                     «Близка беда.

Об этом говорят звезда, земля, вода.

Но горе или смерть, тюрьма или война —

Всегда я буду одинока и вольна!»

 

Другая отвечала ей:

               «Смотри, сестра,

Как светом ламп и очагов горит гора,

Как из ущелий поднимается туман

И дальняя гроза идет на Дагестан.

 

И люди, и хребты, и звезды в вышине

Кипят в одном котле, горят в одном огне.

Где одиночество, когда теснит простор

Небесная семья родных аварских гор?»

 

И умерли они. Одна в беде. Другая на войне.

Как люди смертные, как звезды в вышине.

Подвластные судьбе не доброй и не злой,

Они в молчанье слились навсегда с землей.

 

Мы с другом вспомнили сестер,

                     поспоривших давно.

Бессмертно одиночество? Или умрет оно?

 

3 мая 1956

Гуси

 

Над необъятной Русью

С озерами на дне

Загоготали гуси

В зеленой вышине.

 

Заря огнем холодным

Позолотила их.

Летят они свободно,

Как старый русский стих.

 

До сосен Заонежья

Река небес тиха.

Так трепетно и нежно

Внизу цветет ольха.

 

Вожак разносит крылья,

Спешит на брачный пир.

То сказкою, то былью

Становится весь мир.

 

Под крыльями тугими

Земля ясным-ясна.

Мильоны лет за ними

Стремилась к нам весна.

 

Иных из них рассеют

Разлука, смерть, беда,

Но путь весны — на север!

На север, как всегда.

 

14 марта 1956

Дорога

 

Дорога идет от широких мечей,

От сечи и плена Игорева,

От белых ночей, Малютиных палачей,

От этой тоски невыговоренной;

От белых поповен в поповском саду,

От смертного духа морозного,

От синих чертей, шевелящих в аду

Царя Иоанна Грозного;

От башен, запоров, и рвов, и кремлей,

От лика рублевской троицы.

И нет еще стран на зеленой земле,

Где мог бы я сыном пристроиться.

И глухо стучащее сердце мое

С рожденья в рабы ей продано.

Мне страшно назвать даже имя ее —

Свирепое имя родины.

 

1926

Жестокое пробужденье

 

Сегодня ночью

         ты приснилась мне.

Не я тебя нянчил, не я тебя славил,

Дух русского снега и русской природы,

Такой непонятной и горькой услады

Не чувствовал я уже многие годы.

Но ты мне приснилась

         как детству - русалки,

Как детству -

         коньки на прудах поседелых,

Как детству -

         веселая бестолочь салок,

Как детству -

         бессонные лица сиделок.

Прощай, золотая,

         прощай, золотая!

Ты легкими хлопьями

         вкось улетаешь.

Меня закрывает

         от старых нападок

Пуховый платок

         твоего снегопада.

Молочница цедит мороз из бидона,

Точильщик торгуется с черного хода.

Ты снова приходишь,

         рассветный, бездонный,

Дух русского снега и русской природы.

Но ты мне приснилась,

         как юности - парус,

Как юности -

         нежные зубы подруги,

Как юности -

         шквал паровозного пара,

Как юности -

         слава в серебряных трубах.

Уйди, если можешь,

         прощай, если хочешь.

Ты падаешь сеткой

         крутящихся точек,

Меня закрывает

         от старых нападок

Пуховый платок

         твоего снегопада.

На кухне, рыча, разгорается примус,

И прачка приносит простынную одурь,

Ты снова приходишь,

         необозримый

Дух русского снега и русской природы.

Но ты мне приснилась,

         Как мужеству - отдых,

Как мужеству -

         книг неживое соседство,

Как мужеству -

         вождь, обходящий заводы,

Как мужеству -

         пуля в спокойное сердце.

Прощай, если веришь,

         забудь, если помнишь!

Ты инеем застишь

         пейзаж заоконный.

Меня закрывает

         от старых нападок

Пуховый платок

         твоего снегопада.

 

1929

Звезда (Звезда, звезда...)

 

Звезда, звезда, холодная звезда,

К сосновым иглам ты все ниже никнешь.

Ты на заре исчезнешь без следа

И на заре из пустоты возникнешь.

 

Твой дальний мир — крылатый вихрь огня,

Где ядра атомов сплавляются от жара.

Что ж ты глядишь так льдисто на меня —

Песчинку на коре земного шара?

 

Быть может, ты погибла в этот миг

Иль, может быть, тебя давно уж нету,

И дряхлый свет твой, как слепой старик,

На ощупь нашу узнает планету.

 

Иль в дивной мощи длится жизнь твоя?

Я — тень песчинки пред твоей судьбою,

Но тем, что вижу я, но тем, что знаю я,

Но тем, что мыслю я,— я властен над тобою!

 

21 февраля 1956

Звезда (Я знаю — ты любишь меня...)

 

Я знаю — ты любишь меня!

Холодными песнями полный,

Идет, паруса накреня,

Норд–ост, разрывающий волны.

 

Звезда небольшая горит,

И меркнет, и снова сияет.

Бессмертное тело зари

На западе вновь умирает.

Я звал мою песню — твори!

И песня звезду поднимает.

 

Звезду поднимает она

И видит в кипящем просторе

Неведомых волн племена,

Раскачку осеннего моря.

 

Последние летние дни,

Последние летние грозы.

Опять ходовые огни

Летят на бортах нефтевоза.

 

Слетаются звезды в рои,

Дрожит эта стая немая.

Веселые руки твои

Я с гордостью вновь принимаю.

 

1935

Змеевик

 

Если б я в бога веровал

И верой горел, как свеча,

На развалинах древнего Мерва

Я сидел бы

И молчал.

 

Я сидел бы до страшной поверки,

Я бы видел в каждом глазу

Невероятную синеву

Сверху,

Невероятную желтизну

Внизу.

 

Я, как змей, завился бы от жара,

Стал бы проволочно худым,

Над моей головой дрожали бы

Нимбы, ромбы,

Пламя и дым.

 

Хорошо быть мудрым и добрым,

Объективно играть на флейте,

Чтоб ползли к тебе пустынные кобры

С лицами

Конрада Фейдта.

 

Это милые рисунчатые звери,

Они танцуют спиральные танцы.

Вот что значит твердая вера -

Преимущество

Магометанства.

 

Я взволнован, и сведения эти

Сообщаю, почти уверовав:

Я сегодня дервиша встретил

На развалинах

Древнего Мерва.

 

Он сидел, обнимая необъятное,

Тишиной пустыни объятый.

На халате его, халате ватном,

Было все до ниточки

Свято.

 

О, не трогайте его, большевики,

Пожалейте

Худобу тысячелетней шеи!

Старый шейх играет на флейте,

И к нему приползают

Змеи.

 

Они качаются перед ним,

Как перед нами

Качается шнур занавески.

Песня свистит, как пламя,

То шуршаще,

То более резко.

 

А потом эти змеи дуреют,

Как на длинном заседаньи

Месткома.

Они улыбаются всё добрее,

Трагической флейтой

Влекомые.

 

А потом эти змеи валятся,

Пьяные, как совы.

Вся вселенная стала для них вальсом

На мотив

Загранично-новый.

 

Но старик поднимает палку,

Палку,—

Понимаешь ли ты?

Он, как бог,

Сердито помалкивая,

Расшибает им в доску

Хребты.

 

И, вздымая грудную клетку,

Потому что охрип

И устал,

Измеряет змей на рулетке

От головы

До хвоста.

 

Он сидит на змеином морге,

Старичина,

Древний, как смерть,

И готовит шкурки

Госторгу,

По полтиннику

Погонный метр.

 

1931

Игорь

 

Потемнели, растаяв,

         лесные лиловые тропы.

Игорь, друг дорогой,

           возвратился вчера с Перекопа.

Он бормочет в тифу

          на большой материнской кровати,

Забинтован бинтом

          и обмотан оконною ватой.

Игорь тяжко вздыхает,

             смертельными мыслями гордый,

Видит снежный ковыль

             и махновцев колючие морды,

Двухвершковое сало,

           степной полумесяц рогатый,

И бессмертные подвиги

          Первой курсантской бригады.

Молодой, непонятый,

          с большим, заострившимся носом,

Он кроватную смерть

               заклинает сивашским откосом,

И как только она закогтится

                    и сердце зацепит -

Фрунзе смотрит в бинокль

               и бегут беспощадные цепи.

А за окнами синь подмосковная,

                    сетка березы,

Снегири воробьям

          задают вперебивку вопросы.

Толстый мерин стоит,

               поводя, словно дьякон, губою,

И над Средней Россией

               пространство горит голубое.

 

1938

Каблуки

 

Черная, холодная

   полоса на море.

На дорожке сада

   отпечатки каблуков.

Но сегодня—ветер,

   он с горами в споре,

Он кидает в море

   груды облаков.

Ты зачем к порогу

   ночью приходила?

Это ведь нечестно,

   не по правилам игры.

Но какая

   в море

      сдержанная сила,

Как суров и вечен

   силуэт горы.

Ветер ходит хмурый,

   в облачных отрепьях,

Катится в ущельях

   тихий рокот гор.

Судорожно гнутся

   голые деревья,

Пахнет влажной солью

   сумрачный простор.

Ночью приходила ты,

   мало постояла,

Постояла мало —

   это видно по следам.

Папиросу бросила,

   быстро убежала —

Вниз к пустынным улицам,

   к обветренным домам.

Как же не сказал тебе

   мудрое

      «останься!»

Добрый дух деревьев,

   замученных зимой?

Только бормотала

   внизу электростанция,

Дуло из ущелья

   сыростью и тьмой.

Так зачем стояла ты

   ночью у порога?

Ждала ли ты,

   прощалась ли,

      пыталась ли стучать?

Дрожала ли от шороха,

   как птица-недотрога,

Или хотела заново

   всю нашу жизнь начать?

Что ж, навсегда проститься,

   солгать перед судьбою?

Уходят в море Черное

   моторки рыбаков.

Но на дорожке мокрой

   оставлены тобою

Доверчивые, злые

   отпечатки каблуков.

 

20 апреля 1956

Капитанский штиль

 

Вращалась ночь. Была тяжка она.

Над палубой давила парусину.

И шесть часов сопровождала нас луна,

Похожая на ломтик апельсина.

 

На всех морях был капитанский штиль,

На всех широтах ветры не дышали.

Висел фонарь на мачте и шутил,

Завертываясь дымной шалью.

 

Но в компасном бреду скитался пароход,

И, улыбаясь, женщина спала на юте,

Вся в красной кисее, как солнечный восход,

Как песня древняя о мировом уюте.

 

16 июля 1925, Черное море

Колыбельная с черными галками

 

Галки, галки,

Черные гадалки,

Длинные хвосты,

Трефовые кресты.

 

Что ж вы, галки,

Поздно прилетели,

К нам на крышу

На закате сели?

 

А в печи огонь, огонь.

Ты, беда, меня не тронь,

Не тронь!

 

Разгулялась

По полю погодка.

Разубралась

Елочка-сиротка,

Разубралась

В зори чистые,

В снега белые,

Пушистые.

 

Как запели

Стылые метели,

Все-то птицы

К морю улетели.

Оставались галки

На дубу,

Черные гадалки

На снегу.

 

Скоро встанет,

Скоро будет солнце.

К нам заглянет

В зимнее оконце.

Ты, родная, крепко спи,

А снежок лети, лети!

 

Счастье будет,

Непременно будет,

Нас с тобою

Счастье не забудет,

А пока летит снежок

И поет в печи

Сверчок.

 

В дальнем море

Корабли гуляют,

На просторе

Волны набегают.

А у нас метель, метель,

А у нас тепла постель.

 

Счастье будет,

Непременно будет.

Наше счастье

Никто не осудит.

Под щекой твоей

Ладонь.

А в печи горит

Огонь.

 

Догонялки

В поле побежали.

Это галки

Всё наколдовали.

Скоро будет дольше

Свет.

И разлуки больше

Нет.

 

Наше счастье

Здесь, с тобою рядом,

Не за синим

Морем-океаном.

Кличут поезда

На Окружной.

Будешь ты всегда

Со мной.

 

3 мая 1956

Конек–горбунок

 

Ночь пройдет, и станет ясно вдруг:

Не нуждаюсь я в чужой заботе.

Полечу куда–нибудь на юг

В старом, неуклюжем самолете.

 

Проплывут московские леса,

Проплывут подольские заводы.

Осень, осень! Рыжая краса.

Желтые леса. Стальные воды.

 

Спутники случайные мои

Будут спать или читать газеты.

Милый холод ветровой струи,

Золотые облака рассвета...

 

Дымка легкая, сухая мгла,

Тоненьких тропинок паутина.

Без конца, без края залегла

Русская покатая равнина.

 

Сколько хожено пешком по ней,

Сколько езжено в ночных теплушках,

Через сколько невозвратных дней

Пролетали в тяжком топоте коней

Трехдюймовые родные пушки!

 

Сколько крови, сколько стылых слез

Ты взяла себе, моя отрада,

Вся в туманном зареве берез,

В красно–бурой шкуре листопада!

 

Сколько труб, ангаров, корпусов

Поднялось из недр твоих могучих,

Гордо ты стоишь в кольце лесов,

В десять темно–синих поясов

Над тобой текут крутые тучи.

 

Ты кормила, не скупясь, меня,

Материнским молоком поила,

Песенного подарила мне коня —

Горбунка–коня мне подарила.

 

Ну и что же, я живу с таким конем.

Много лет ведется дружба между нами.

Искрами он пышет и огнем,

Сказочными хлопает ушами.

 

Горбунок–конек, ты ростом мал,

Северная русская порода.

Ты меня, родной, не выдавал,

Никому и я тебя не продал.

 

1939

Костры

 

Пощади мое сердце

И волю мою укрепи,

Потому что

Мне снятся костры

В запорожской весенней степи.

Слышу — кони храпят,

Слышу — запах

Горячих коней.

Слышу давние песни

Вовек не утраченных

Дней.

Вижу мак-кровянец,

С Перекопа принесший

Весну,

И луну над конями —

Татарскую в небе

Луну.

И одну на рассвете,

Одну,

Как весенняя синь,

Чьи припухшие губы

Горчей,

Чем седая полынь...

Укрепи мою волю

И сердце мое

Не тревожь,

Потому что мне снится

Вечерней зари

Окровавленный нож,

Дрожь степного простора,

Махновских тачанок

Следы

И под конским копытом

Холодная пленка

Воды.

Эти кони истлели,

И сны эти очень стары.

Почему же

Мне снова приснились

В степях запорожских

Костры,

Ледяная звезда

И оплывшие стены

Траншей,

Запах соли и йода,

Летящий

С ночных Сивашей?

Будто кони храпят,

Будто легкие тени

Встают,

Будто гимн коммунизма

Охрипшие глотки поют.

И плывет у костра,

Бурым бархатом

Грозно горя,

Знамя мертвых солдат,

Утвердивших

Закон Октября.

Это Фрунзе вручает его

Позабытым полкам,

И ветра Черноморья

Текут

По солдатским щекам.

И от крови погибших,

Как рана, запекся

Закат.

Маки пламенем алым

До самого моря

Горят.

Унеси мое сердце

В тревожную эту страну,

Где на синем просторе

Тебя целовал я одну.

Словно тучка пролетная,

Словно степной

Ветерок —

Мира нового молодость —

Мака

Кровавый цветок.

От степей зацветающих

Влажная тянет

Теплынь,

И горчит на губах

Поцелуев

Сухая полынь.

И навстречу кострам,

Поднимаясь

Над будущим днем,

Полыхает восход

Боевым

Темно-алым огнем.

Может быть,

Это старость,

Весна,

Запорожских степей забытье?

Нет!

Это — сны революции.

Это — бессмертье мое.

 

1957

Краски

 

У каждого есть заповедный дом,

Для памяти милый и важный,

А я обхожу с огромным трудом

Магазин писчебумажный.

    Совсем незаметный и скучный такой,

    Он рай пресс-папье и открыток.

    Пройду - и нальется забавной тоской

    Душа, на минуту открытая.

А если останусь глазеть у стекла

В какой-то забытой обиде я,-

Вдруг вспомню безмерное море тепла:

Гимназию. Двойки. Овидия.

    Все детство с его золотой кутерьмой,

    И мир, побежденный Жюль Верном,

    И этот кумир зачарованный мой -

    Набор акварели скверной.

И смелую честность - глаза в глаза,

И первых сомнений даты,

И темную жажду в рисунке сказать

О птицах, деревьях, солдатах.

    Солдаты? Да. Ветер. Варшава. Стоход.

    Октябрь и балтийские воды,

    И до сих пор длящийся трудный поход

    Сквозь наши суровые годы.

Я честность и смелость по капле коплю,

Чтоб сделаться глубже и строже.

И я не рисую. Но краски куплю.

Куплю. Может быть... поможет.

 

1924

Красные чашки

 

Я помню:

В детстве, вечером, робея,

Вхожу в столовую -

И словно все исчезли

Или далеко заняты мне непонятным делом,

А я один - хозяин всех вещей.

 

Мне светит лампа в бисерном капоте,

Ко мне плывет семейство красных чашек,

Смешливый чайник лезет, подбоченясь,

И горячо вздыхает самовар.

Я вижу странный распорядок света,

Теней и звуков, еле-еле слышных.

Я захочу - и сахарницу сдвину:

Она покорно отойдет направо

Или налево - как я прикажу.

 

Такой закрытый, осторожный, теплый

Мир небольших предметов и движений,

И самовар с его отдельной жизнью

Уверенность и легкая свобода

Вдруг начинают волновать меня.

Ненастоящий, непростой покой

Тревожит, заставляет бегать, дергать

Углы у скатерти и наконец ведет

Меня к окну.

         Я отворяю створку

И застываю, хмурясь и дрожа.

 

Кромешный мрак, косматое смятенье

Кидаются ко мне в осеннем ветре,

В полете фонарей, в костлявой пляске сучьев,

В ныряющей или прямой походке

Каких-то исчезающих людей.

 

Квадраты тьмы сшибаются и гибнут,

Взлетают липы, чтобы снова падать,

В окне напротив мечется и гнется

Неведомый, сутулый человек.

И толстенькие лошади проходят,

Перебирая мелкими ногами.

На них глядят стоглазые дома.

И высоко, в необъяснимом небе,

Шипя, скользят мерцающие звезды.

 

И я стоял, глотая шум и сырость,

Переполняясь страшным напряженьем

Впервые понятой и настоящей жизни.

Я двигался в колючем ритме сучьев,

Гремел в поводах, шел и спотыкался,

Хотел бежать, как лошади, шнырять,

Раскидываться на ветру

                    и сразу

Увидеть, как устроены созвездья.

 

Весь этот мир, огромный, горький, черствый,

Вздыхающий нетерпеливым телом,

Меня навеки приковал к себе.

Я обернулся к шепоту столовой,

Увидел распорядок красных чашек,

Покой обоев, шорох самовара,

Законченный в себе приют вещей,

Возможность делать ясные движенья -

И засмеялся диковатым смехом.

Я быстро пальцем показал в окно,

Потом по комнате провел рукою

И понял многое, что после понимал

В бою, в стихе и судьбах человека.

 

Я засмеялся и смеюсь опять.

Я отворяю окна, ставни, двери,

Чтобы врывался горький ветер мира

И славная, жестокая земля

Срывала вороватые прикрасы

Ненастоящих, непростых мирков,

Которые зовутся личным счастьем,

Лирической мечтою об удаче,

И красной чашкой, и уменьем жить.

 

В тот миг, наверное, я стал поэтом,

За что меня простят мои враги.

 

1932

Курсантская венгерка

 

Сегодня не будет поверки,

Горнист не играет поход.

Курсанты танцуют венгерку,-

Идет девятнадцатый год.

 

В большом беломраморном зале

Коптилки на сцене горят,

Валторны о дальнем привале,

О первой любви говорят.

 

На хорах просторно и пусто,

Лишь тени качают крылом,

Столетние царские люстры

Холодным звенят хрусталем.

 

Комроты спускается сверху,

Белесые гладит виски,

Гремит курсовая венгерка,

Роскошно стучат каблуки.

 

Летают и кружатся пары -

Ребята в скрипучих ремнях

И девушки в кофточках старых,

В чиненых тупых башмаках.

 

Оркестр духовой раздувает

Огромные медные рты.

Полгода не ходят трамваи,

На улице склад темноты.

 

И холодно в зале суровом,

И над бы танец менять,

Большим перемолвиться словом,

Покрепче подругу обнять.

 

Ты что впереди увидала?

Заснеженный черный перрон,

Тревожные своды вокзала,

Курсантский ночной эшелон?

 

Заветная ляжет дорога

На юг и на север - вперед.

Тревога, тревога, тревога!

Россия курсантов зовет!

 

Навек улыбаются губы

Навстречу любви и зиме,

Поют беспечальные трубы,

Литавры гудят в полутьме.

 

На хорах - декабрьское небо,

Портретный и рамочный хлам;

Четверку колючего хлеба

Поделим с тобой пополам.

 

И шелест потертого банта

Навеки уносится прочь.

Курсанты, курсанты, курсанты,

Встречайте прощальную ночь!

 

Пока не качнулась манерка,

Пока не сыграли поход,

Гремит курсовая венгерка...

Идет

     девятнадцатый год.

 

1940

Кухня времени

 

«Дай руку. Спокойно...

                Мы в громе и мгле

Стоим

     на летящей куда-то земле».

Вот так,

       постепенно знакомясь с тобою,

Я начал поэму

            «Курьерский поезд».

 

Когда мы с Багрицким ехали из Кунцева

В прославленном автобусе, на вечер Вхутемаса,

Москва обливалась заревом пунцовым

И пел кондуктор угнетенным басом:

 

«Не думали мы еще с вами вчера,

Что завтра умрем под волнами!..»

 

Хорошая спортсменка, мой моральный доктор,

Однажды сказала, злясь и горячась:

«Никогда не ведите движений от локтя —

Давайте движенье всегда от плеча!..»

 

Теперь, суммируя и это, и то,

Я подвожу неизбежный итог:

 

Мы — новое время —

               в разгромленной мгле

Стоим

   на летящей куда-то земле.

 

Пунцовым пожаром горят вечера,

История встала над нами.

— Не думали мы еще с вами вчера,

Что завтра умрем под волнами.

 

Но будут ли газы ползти по ночам,

Споют ли басы орудийного рокота,—

Давайте стремительный жест от плеча,

Никогда не ведите движений от локтя!

 

Вы думали, злоба сошла на нет?

Скелеты рассыпались? Слава устала?

Хозяйка три блюда дает на обед.

Зимою — снежит, а весною — тает.

 

А что, если ужин начинает багроветь?

И злая хозяйка прикажет — «Готово!»

Растает зима

          от горячих кровей,

Весна заснежит

            миллионом листовок.

 

И выйдет хозяйка полнеть и добреть,

Сливая народам в манерки и блюдца

Матросский наварный борщок Октябрей,

Крутой кипяток мировых Революций.

 

И мы в этом вареве вспученных дней,

В животном рассоле костистых событий —

Наверх ли всплывем

              или ляжем на дне,

Лицом боевым

          или черепом битым.

 

Да! Может, не время об этом кричать,

Не время судьбе самолетами клектать,

Но будем движенья вести от плеча,

Широко расставя упрямые локти!

 

Трамвайному кодексу будней —

                            не верь!

Глухому уставу зимы —

                     не верь!

Зеленой программе весны —

                         не верь!

Поставь их

      в журнал исходящих.

 

Мы в сумрачной стройке сражений

                            теперь,

Мы в сумрачном ритме движений

                          теперь,

Мы в сумрачной воле к победе

                          теперь

Стоим

     на земле летящей.

 

Мы в дикую стужу

          в разгромленной мгле

Стоим

    на летящей куда-то земле —

Философ, солдат и калека.

Над нами восходит кровавой звездой,

И свастикой черной и ночью седой

Средина

     двадцатого века!

 

1929

Лимонная ночь

 

Луна стоит на капитанской вахте,

На триста верст рассыпался прибой.

И словно белая трепещущая яхта

Уходит женщина, любимая тобой.

 

Мне нужен сон глубокого наплыва

Мне нужен ритм высокой чистоты.

Сегодня звезды сини, словно сливы,

Такие звезды выдумала ты.

 

Лимон разрезанный

         на лунный свет походит.

Таких ночей

         светлей и тише нет,

Тревожные созвездья

         пароходов

Проносятся

         в лимонной тишине.

 

Телеграфируйте в пространство,

                           дорогая,

Что бриз и рейс

             вас сделали добрей.

И я рванусь

         за вами, содрогаясь,

Как черный истребитель

                  в серебре.

 

1928

Лозовая

 

Бронепоезда взвывают вдруг,

Стылый ветер грудью разрывая.

Бронепоезда идут на юг

Вдоль твоих перронов,

                 Лозовая!

 

Звезды первую звезду зовут.

Дым заката холоден и розов.

Над бронеплощадками плывут

Бескозырки черные матросов.

 

Говорит, гремит, вздыхает бронь

Отдаленно

        и громоподобно.

И горит на станции огонь,

Керосиновый огонь бездомный.

 

Лист осенний, запоздавший лист,

Братьев в путь-дорогу созывает.

Спрыгивает черный машинист

На твои перроны,

            Лозовая.

 

Паклей черной вытирает лоб,

С ветром нету никакого сладу.

И берет мешочников озноб

От ночного дробота прикладов.

 

В первом классе не отмыта кровь,

Душу рвет гармоника лихая,

И на сотни верст

         все вновь и вновь

Зарево встает

          и потухает.

 

Армия идет,

       чиня мосты,

Яростью и смертью налитая.

В полуночный час

             из темноты

Поезд командарма

             вылетает.

 

Поднимайтесь, спящие стрелки,

В желтых бутсах,

         в разношерстных формах!

Поднимайте старые штыки,

Стройтесь на заплеванных платформах!

 

Блещет украинский Звездный Воз,

Русские осенние Стожары.

Конница звенит,

           скрипит обоз,

Дальние качаются пожары.

 

Мчится полночь,

         бурая, как йод,

Номера дивизий называя,-

Это молодость моя

               встает

На твоих перронах,

              Лозовая!

 

Шелестит Тайницкий сад в Кремле,

Карты стелются в штабном вагоне,

И по всей ночной степной земле

Ходят пушки

         и топочут кони.

 

Армия идет на юг, на юг -

К морю Черному,

          на Каспий,

               в Приазовье,

Заливая ширь степей вокруг

Плавленым свинцом и алой кровью.

 

И на проводах дрожит звезда,

Запевает сталь полосовая.

Громыхают бронепоезда

Вдоль твоих перронов,

                Лозовая!

 

1939

Мальчики играют на горе

 

Мальчики заводят на горе

Древние мальчишеские игры.

В лебеде, в полынном серебре

Блещут зноем маленькие икры.

 

От заката, моря и весны

Золотой туман ползет по склонам.

Опустись, туман, приляг, усни

На холме широком и зеленом.

 

Белым, розовым цветут сады,

Ходят птицы с черными носами.

От великой штилевой воды

Пахнет холодком и парусами.

 

Всюду ровный, непонятный свет.

Облака спустились и застыли.

Стало сниться мне, что смерти нет —

Умерла она, лежит в могиле,

 

И по всей земле идет весна,

Охватив моря, сдвигая горы,

И теперь вселенная полна

Мужества и ясного простора.

 

Мальчики играют на горе

Чистою весеннею порою,

И над ними,

         в облаках,

                 в зоре

Кружится орел —

         собрат героя.

 

Мальчики играют в легкой мгле.

Сотни тысяч лет они играют.

Умирают царства на земле —

Детство никогда не умирает.

 

1957

Медведь

 

Девочке медведя подарили.

Он уселся, плюшевый, большой,

Чуть покрытый магазинной пылью,

Важный зверь

        с полночною душой.

 

Девочка с медведем говорила,

Отвела для гостя новый стул,

В десять

     спать с собою уложила,

А в одиннадцать

        весь дом заснул.

 

Но в двенадцать,

          видя свет фонарный,

Зверь пошел по лезвию луча,

Очень тихий, очень благодарный,

Ножками тупыми топоча.

 

Сосны зверю поклонились сами,

Все ущелье начало гудеть,

Поводя стеклянными глазами,

В горы шел коричневый медведь.

 

И тогда ему промолвил слово

Облетевший многодумный бук:

— Доброй полночи, медведь! Здорово!

Ты куда идешь-шагаешь, друг?

 

— Я шагаю ночью на веселье,

Что идет у медведей в горах,

Новый год справляет новоселье.

Чатырдаг в снегу и облаках.

 

— Не ходи,

      тебя руками сшили

Из людских одежд людской иглой,

Медведей охотники убили,

Возвращайся, маленький, домой.

 

Кто твою хозяйку приголубит?

Мать встречает где-то Новый год,

Домработница танцует в клубе,

А отца — собака не найдет.

 

Ты лежи, медведь, лежи в постели,

Лапами не двигай до зари

И, щеки касаясь еле-еле,

Сказки медвежачьи говори.

 

Путь далек, а снег глубок и вязок,

Сны прижались к ставням и дверям,

Потому что без полночных сказок

Нет житья ни людям, ни зверям.

 

1939

Мертвый хватает живого

 

1. Суслик

 

Розовый суслик глядит на тебя,

Моргая от сладкой щекотки,

Он в гости зовет, домоседство любя,

Он просит отведать водки.

 

И водка, действительно, очень вкусна,

Уютен рабочий столик,

Размечены папки, сияет жена,

И платье на ней — простое.

 

Он долго твердит, что доволен собой,

Что метит и лезет повыше,

Что главное — это кивать головой.

А принцип из моды вышел.

 

Он слышал:

        Развал!..

              Голодовка!..

                        Факт!..

Секретно...

        Ответственный...

                       Кто-то...

Как буря, взбухает паршивый факт,

И роем летят анекдоты.

 

Был суслик как суслик,—

                   добряк, ничего,

Но, в тихом предательстве винном,

Совиным становится нос у него

И глаз округлел по-совиному.

 

Его разбирает ехидный бес,

Чиновничья, хилая похоть,

Эпоха лежит как полуночный лес,

И он, как сова,

           над эпохой.

 

Ты поздно уходишь.

             Приходит заря.

Ты думаешь

         зло и устало:

Как много патронов

         потрачено зря,

Каких бескорыстных

            прикончил заряд,

А этому псу —

           не досталось.

 

1929

Молодецкая–струговая

 

Ах ты, ночь высока,

    Полночь темная.

Новгородская рука,

    Неуемная.

Ох, Онега–река,

    И Двина–река,

И Печора–река –

    Вода глубока.

Зашумели леса

    По–бирючьему,

Полыхала река

    По–щучьему,

Ветер влёт полетел

    По–гусиному,

Надевали на струги

    Парусину мы.

Ой ты, братец ты мой,

    Ветер с полудня,

Ты неси за собой,

    Пока молоды,

Пока кровь ходуном,

    Пока бой топором,

Пока нету хором,

    Пока нет похорон,

Пока грудь колесом,

    Пока свист по лесам,

Пока бурей башка,

    Пока нож в три вершка.

Пришла весна –

    Красна крутоярь,

Ой ты, мать честна,

    Кистеня рукоять.

Вышел парень в года, –

    Парню нет ремесла.

Закипела вода

    В сорок два весла.

 

1929

Надевай свою куртку кожаную...

 

Надевай свою куртку кожаную,

За пояс синий наган.

С ветром летним встревоженное

Дыханье встающих стран.

Ветер сабельный, бешеный.

В лесах кровяной листопад.

На западе, тучей завешенный,

Мутный военный закат.

Счастье, тобой вечно славимое,

Рожками поет с перрона.

Черные, вихрем взметаемые,

Знамена ползут в вагоны.

Впереди – небо, ветром исхоженное,

Тысячи верст тумана.

А тебе только куртка кожаная,

Только синий холод нагана.

 

1920

Ночной патруль

 

Временем уменьшенный

             молодости кров —

Города Смоленщины,

             буркалы домов.

Пронзительная,

          звонкая

             январская луна,

Ампирными колонками

             подперта тишина.

Выстрел отдаленный.

             Кино без стекол «Арс».

На площади

        беленый

             глиняный Карл Маркс.

Слепил его художник,

             потом в тифу пропал.

Звезда из красной жести.

             Дощатый пьедестал.

Звезда из красной жести,

             лак или крови ржа.

В средине серп и молот,

                    лучи

                       острей ножа.

И Днепр завороженный,

             весь ледяной

                        до дна.

И ведьмами озябшими

             зажженная луна.

Идет патруль по городу.

                Округа вся

                        мертва.

Шагами тишь распорота —

    раз-два, раз-два, раз-два.

И я иду, и я иду —

             ремень вошел в плечо.

Несу звезду,

       мою звезду,

             что светит горячо.

Всем людям я

         звезду несу,

             пяти материкам.

Недвижен Днепр,

        синеет Днепр —

             славянская река.

И невысоко

       над Днепром,

             где стонут провода,

Другая

    блещет хрусталем

             холодная звезда.

Живу, люблю,

       умру в ночи —

             все так же будет стлать

Она бесстрастные лучи

             на снежную кровать.

Свеча в окне Губкома,

             из труб не вьется дым.

Дорогой незнакомой

             идти нам,

                    молодым.

Идти Россией

        и Кремлем

             в неслыханный простор.

Идти полночным патрулем —

             подсумок, штык, затвор.

Пойдешь направо —

          там Колчак,

             от крови снег рябит.

Пойдешь налево —

          там Берлин,

             там Либкнехт Карл убит.

Убит,

    лежит он на снегу,

             кровь залила усы.

На мертвой согнутой руке

             спешат, стучат часы.

Дрожат Истории весы.

             История — стара.

Стучат часы, спешат часы.

             Пора, пора, пора!

Звезда из красной жести,

             дощатый пьедестал.

Я пять лучей Коммуны

             рукой своей достал.

Рукой достал,

         потрогал,

             на шапку приколол.

Глядит товарищ Ленин,

             облокотись на стол.

Горит звезда багровая,

             судьбу земли тая,—

Жестокая и строгая,

             как молодость моя.

Идет патруль по городу —

             шаги, шаги, шаги.

На все четыре стороны —

             враги, враги, враги.

А ветер жжет колени.

             Звезда горит огнем...

Мы здесь,

      товарищ Ленин.

             Мы землю повернем!

О друзьях

 

Когда ты спишь,

Когда ты спишь, моя милая,

Когда ты спишь,

        подложив под голову сон,

Эпоха решает меня помиловать,

Эпоха звучит со мной в унисон.

 

Довольно армейского пафоса!

                         Довольно!

Когда ты спишь — я сжимаю рот:

Мне очень невесело и очень больно,

Или, быть может, совсем наоборот?

 

Или, быть может, совсем наоборот.

Я листаю спокойный учебник истории,

Я тихонько свищу сквозь зубастый рот:

Друзья мои, друзья мои —

                   вы проспорили!

 

Вы проспорили всё, чем нужно дорожить —

Мясо мускулов, смех, ощущение времени.

Вы пускали в ход перочинные ножи,

А нужен был штык,

             чтобы кончить прения.

 

Вы, ощерив слова и сузив глаза,

Улыбались, как поросята в витринах.

Потом, постепенно учась на азах,

Справляли идейные октябрины.

 

А когда эпоха, челюсти разъяв,

Начала рычать о своих секретах,

Вы стали метаться, мои друзья —

Инженеры, хозяйственники и поэты.

 

Вы стали подписчиками «Нового мира»,

Оттуда философию выгребали лапами.

Вы стали грустны, как уплотненная квартира,

И не слышите,

          что говорят на Западе:

 

«Только тот, говорят,

               кто горяч и черств.

Расценивается

           в долг и смолоду

На миллиарды

           зонных верст,

На миллионы золота».

 

Вы стали бранить москвошвейные штаны,

И на Форда лить вежеталь восторга.

Вы увидели ночь, а не день страны

И не слышите,

          что говорят на Востоке:

 

«Только тот, говорят,

          кто горяч и черств,

Расценивается

          в долг и смолоду

На новый десяток

            шоссейных верст,

На первый удар

          парового молота»...

 

Мне не спится от вашего храпа и скрипа.

С вами спят ваши Сони, Зои и Нюры —

Это влажные груди человеческих скрипок

Затянули чудовищную

                 увертюру.

 

Я листаю спокойный учебник истории,

Я тихонько свищу сквозь зубастый рот.

Вас провозит полночь по дороге проторенной

Или, быть может,

          совсем наоборот?

 

Нет.

Милая, когда ты спишь,

Когда ты спишь, забывая мои грехи,

Забывая время, и славу его, и утраты,

Я понимаю, как страшно писать стихи,

Особенно в пять часов утра.

 

1929

Обращение

 

Я требую больше веры:

                   огонь

Пожирает дрова.

             Вода

Раздвигает льды.

Ветер

    режет пургой.

Время

     ведет молодых.

Время идет с нами в строю,

Потому что страна молода.

Приходят на землю старую

Будущие города.

Я требую больше веры:

                   хлеб

Кладут на весы.

           Милостыню

Просит старик.

Стынет на барахле

Детский стеклянный крик.

Но, до копейки себя сберегая,

Утомленная дочерна,

Сердцем ударных бригад

Пульсирует страна.

Я требую больше мужества!

                        Сор

Сметают метлой.

              Уют

Швыряют в мартеновский цех.

Катится колесо.

Высчитана цель.

Я требую больше мужества!

                       Труд

Сработал поверхность планеты.

                         Песня

Ему помогала,—

Стой на горячем ветру

Ребенком Интернационала!

Тогда и твоя голова

Тяжелое солнце подымет.

Помни:

Огонь

    пожирает дрова,

А время

      идет с молодыми.

 

1929

Олень

 

Не узнать твои черты,

Мысли оскудели.

Неужели это ты

В том же самом теле?

 

Вечна винограда гроздь

В мощном ливне света.

Вечны мириады звезд

В чёрном небе лета.

 

Вечны смерти рубежи —

Дальняя дорога.

И пылает в мире жизнь

Без конца и срока.

 

Но любви твоей душа

Ссохлась в тайной страсти,

Так искала ты спеша,

Требовала счастья.

 

И легла в глубинах глаз

Злая тень заботы,

Что тебя в твой лучший час

Вдруг обманет кто-то.

 

А когда-то в зимний день

Мы в горах бродили,

На скалу взлетел олень

В легкой, дикой силе.

 

Он стоял, как великан,

Грудью с ветром споря,

А внизу редел туман,

Простиралось море.

 

И глядел он, чуть дрожа,

На седую бездну.

И над ним скользил, кружа.

Беркут поднебесный.

 

В миг предельной красоты

Вечность пролетела.

Неужели это ты

В том же самом теле?

 

21 апреля 1956

Остролистник

 

Волны стелют по ветру свистящие косы,

Прилетают и падают зимние тучи.

Ты один зеленеешь

             на буром откосе,

Непокорный, тугой

             остролистник колючий.

 

Завтра время весеннего солнцеворота.

По заливу бежит непогода босая.

Время, древний старик,

             открывает ворота

И ожившее солнце,

             как мячик, бросает.

 

Сердцу выпала трудная, злая работа.

Не разбилось оно

             и не может разбиться:

Завтра древний старик

             открывает ворота,

И ему на рассвете ответит синица.

 

Скоро легкой травою покроются склоны

И декабрьские бури,

             как волки, прилягут.

Ты несешь на стеблях,

             остролистник зеленый,

Сотни маленьких солнц —

             пламенеющих ягод.

 

Я зимой полюбил это крепкое племя,

Что сдружилось с ветрами на пасмурных

                                кручах.

Ты весну открываешь

             в суровое время,

Жизнестойкий, тугой,

             остролистник колючий.

 

1939

Отходная

 

Звон, да тяжелый такой, да тягучий,

Приходят с полуночи медведи-тучи,

Ветер голосит, словно поп с амвона,

Леса набухают стопудовым звоном.

Вьюга-то сухим кистенем горошит,

Вьюга-то пути замела порошей,

Волчьи-то очи словно уголья.

«Мамынька родная, пусти погулять!» -

«Сын ты, сыночек, чурбан сосновый!

Что же ты, разбойничать задумал снова?!

Я ли тебя, дурня, дрючком не учила,

Я ли тебя, дурня, Христом не молила?!» -

«Что мне, мамаша, до Христова рая:

Сила мне медвежья бока распирает.

Топор на печи, как орел на блюде,

Едут с Обонежья торговые люди.

Тяжел топорок, да остер на кончик,-

Хочу я людишек порешить-покончить.

Я уж по-дурацки вволю пошучу.

Пусти меня, мамка, не то печь сворочу».

 

1926

Пепел

 

Твой голос уже относило.

                      Века

Входили в глухое пространство

                         меж нами.

Природа

      в тебе замолчала,

И только одна строка

На бронзовой вышке волос,

            как забытое знамя,

            вилась

И упала, как шелк,

             в темноту.

Тут

       подпись и росчерк.

       Всё кончено,

Лишь понемногу

       в сознанье въезжает вагон,

       идущий, как мальчик,

       не в ногу

       с пехотой столбов телеграфных,

       агония храпа

       артистов эстрады,

       залегших на полках, случайная фраза:

       «Я рада»...

       И ряд безобразных

       сравнений,

       эпитетов

       и заготовок стихов.

 

И всё это вроде любви.

Или вроде прощанья навеки.

       На веках

       лежит ощущенье покоя

       (причина сего — неизвестна).

       А чинно размеренный голос

       в соседнем купе

       читает

о черном убийстве колхозника:

 

— Наотмашь хруст топора

       и навзничь — четыре ножа,

в мертвую глотку

       сыпали горстью зерна.

Хату его

       перегрыз пожар,

Там он лежал

       пепельно-черный.—

 

Рассудок —

       ты первый кричал мне:

       «Не лги».

Ты первый

       не выполнил

       своего обещанья.

Так к чертовой матери

       этот психологизм!

Меня обнимает

       суровая сила

       прощанья.

 

Ты поднял свои кулаки,

       побеждающий класс.

Маячат обрезы,

       и полночь беседует с бандами.

«Твой пепел

       стучит в мое сердце,

       Клаас.

Твой пепел

       стучит в мое сердце,

       Клаас»,—

Сказал Уленшпигель —

       дух

       восстающей Фландрии.

На снежной равнине

       идет окончательный

       бой.

Зияют глаза,

       как двери,

       сбитые с петель,

И в сердце мое,

       переполненное

       судьбой,

Стучит и стучит

       человеческий пепел.

 

Путь человека —

       простой и тяжелый

       путь.

Путь коллектива

       еще тяжелее

       и проще.

В окна лачугами лезет

       столетняя жуть;

Всё отрицая,

       качаются мертвые рощи.

 

Но ты зацветаешь,

       моя дорогая земля.

Ты зацветешь

       (или буду я

       трижды

       проклят...)

На серых болванках железа,

       на пирамидах угля,

На пепле

       сожженной

       соломенной кровли.

 

Пепел шуршит,

       корни волос

       шевеля.

Мужество вздрагивает,

       просыпаясь,

Мы повернем тебя

       в пол-оборота,

       земля.

Мы повернем тебя

       круговоротом,

       земля.

Мы повернем тебя

       в три оборота,

       земля,

Пеплом и зернами

       посыпая.

 

Январь 1930

Первый снег

 

Вот и выпал первый снег,

первый снег,

Он покрыл долины рек -

первый снег.

А река течёт черна,

первый снег,

Вся жива ещё до дна,

первый снег.

Вся любовь моя черна,

первый снег,

Вся жива ещё до дна,

первый снег.

Льдом покроется она,

первый снег,

Но на свете есть весна,

первый снег!

Я приветствую тебя,

первый снег,

Не жалея, не скорбя,

первый снег.

Хоть невесело идти,

первый снег,

На седом твоём пути,

первый снег.

 

1938

Перекоп

 

Такая была ночь, что ни ветер гулевой,

Ни русская старуха земля

Не знали, что поделать с тяжелой головой —

Золотой головой Кремля.

 

Такая была ночь, что костями засевать

Решили черноморскую степь.

Такая была ночь, что ушел Сиваш

И мертвым постелил постель.

 

Такая была ночь — что ни шаг, то окоп,

Вприсядку выплясывал огонь.

Подскакивал Чонгар, и ревел Перекоп,

И рушился махновский конь.

 

И штабы лихорадило, и штык кровенел,

И страх человеческий смолк,

Когда за полками перекрошенных тел

Наточенный катился полк.

 

Дроздовцы сатанели, кололи латыши,

Огонь перекрестный крыл.

И Фрунзе сказал:— Наступи и задуши

Последнюю гидру — Крым.

 

Но смерть, словно рыбина адовых морей,

Кровавой наметала икры.

И Врангель сказал:— Помолись и отбей

Последнюю опору — Крым.

 

Гремели батареи победу из побед,

И здорово ворвался в Крым

Саратовский братишка со шрамом на губе,

Обутый в динамитный дым.

 

1927

Песня о ветре

 

Итак, начинается песня о ветре,

О ветре, обутом в солдатские гетры,

О гетрах, идущих дорогой войны,

О войнах, которым стихи не нужны.

 

Идет эта песня, ногам помогая,

Качая штыки, по следам Улагая,

То чешской, то польской, то русской речью -

За Волгу, за Дон, за Урал, в Семиречье.

 

По-чешски чешет, по-польски плачет,

Казачьим свистом по степи скачет

И строем бьет из московских дверей

От самой тайги до британских морей.

 

Тайга говорит,

Главари говорят,-

Сидит до поры

Молодой отряд.

Сидит до поры,

Стукочат топоры,

Совет вершат...

А ночь хороша!

 

Широки просторы. Луна. Синь.

Тугими затворами патроны вдвинь!

Месяц комиссарит, обходя посты.

Железная дорога за полверсты.

 

Рельсы разворочены, мать честна!

Поперек дороги лежит сосна.

Дозоры - в норы, связь - за бугры,-

То ли человек шуршит, то ли рысь.

 

Эх, зашумела, загремела, зашурганила,

Из винтовки, из нареза меня ранила!

 

Ты прости, прости, прощай!

Прощевай пока,

А покуда обещай

Не беречь бока.

Не ныть, не болеть,

Никого не жалеть,

 

Пулеметные дорожки расстеливать,

Беляков у сосны расстреливать.

 

Паровоз начеку,

        ругает вагоны,

Волокёт Колчаку

             тысячу погонов.

Он идет впереди,

           атаман удалый,

У него на груди

            фонари-медали.

Командир-паровоз

             мучает одышка,

Впереди откос -

«Паровозу крышка!

 

А пока поручики пиво пьют,

А пока солдаты по-своему поют:

 

«Россия ты, Россия, российская страна!

Соха тебя пахала, боронила борона.

Эх, раз (и), два (и) - горе не беда,

Направо околесица, налево лабуда.

 

Дорога ты, дорога, сибирский путь,

А хочется, ребята, душе вздохнуть.

Ах, сукин сын, машина, сибирский паровоз,

Куда же ты, куда же ты солдат завез?

Ах, мама моя, мама, крестьянская дочь,

Меня ты породила в несчастную ночь!

 

Зачем мне, мальчишке, на жизнь начихать?

Зачем мне, мальчишке, служить у Колчака?

Эх, раз (и), два (и) - горе не беда.

Направо околесица, налево лабуда».

 

...Радио... говорят...

(Флагов вскипела ярь):

«Восьмого января

Армией пятой

Взят Красноярск!»

 

Слушайте крик протяжный -

Эй, Россия, Советы, деникинцы!-

День этот белый, просторный,

               в морозы наряженный,

Червонными флагами

              выкинулся.

 

Сибирь взята в охапку.

Штыки молчат.

Заячьими шапками

Разбит Колчак.

 

Собирайте, волки,

Молодых волчат!

На снежные иголки

Мертвые полки

Положил Колчак.

   Эй, партизан!

   Поднимай сельчан:

Раны зализать

Не может Колчак.

 

Стучит телеграф:

Тире, тире, точка...

Эх, эх, Ангара,

Колчакова дочка!

 

На сером снегу волкам приманка:

Пять офицеров, консервов банка.

«Эх, шарабан мой, американка!

А я девчонка да шарлатанка!»

Стой!

   Кто идет?

Кончено. Залп!!

 

1926

Пила

 

Какая тишина!

        Ножи стучат на кухне,

Звенит, поет далекая пила.

И этот вечер, как всегда, потухнет,

Развеется остывшая зола.

 

Но я последним напряженьем воли

Возьму в себя

        молочную луну,

Посеребренное морское поле,

Далекий звон и эту тишину.

 

Всё опустело. Замер санаторий.

Закрыта комната, где ты жила.

В окне лежит серебряное море.

Звенит, поет далекая пила.

 

Звенит, поет...

             Такие сны бывают:

Пустые зданья, белая луна,

Никто тебе дверей не открывает,

Звенит и наплывает тишина.

 

Она звенит, звенит всё ближе, ближе,

Восторгом наполняет бытие.

Что в этом звоне я еще услышу —

Быть может, смерть иль отзвуки ее?

 

И долго ль мне бродить еще по свету,

Ловить движенья, чувствовать тела?

Плывет луна — остывшая планета.

Звенит, поет далекая пила.

 

Стоит погода ясная, сухая.

И далеко

    по старому стволу

Два пильщика, размеренно вздыхая,

Качают,

     словно маятник,

                 пилу.

 

1939

Письмо к республике от моего друга

 

Ты строишь, кладешь и возводишь,

         ты гонишь в ночь поезда,

На каждое честное слово

         ты мне отвечаешь: «Да!»

Прости меня за ошибки -

         судьба их назад берет.

Возьми меня, переделай

         и вечно веди вперед,

Я плоть от твоей плоти

         и кость от твоей кости.

И если я много напутал -

         ты тоже меня прости.

Наполни приказом мозг мой

         и ветром набей мне рот,

Ты самая светлая в мире,

         ведущая мир вперед.

Я спал на твоей постели,

         укрыт снеговой корой,

И есть на твоих равнинах

         моя молодая кровь.

Я к бою не опоздаю

         и стану в шеренгу рот,-

Возьми меня, переделай

         и вечно веди вперед.

Такие, как я, срывались

         и гибли наперебой.

Я школы твои, и газеты,

         и клубы питал собой.

Такие, как я, поднимали

         депо, и забой, и завод,-

Возьми меня, переделай

         и вечно веди вперед.

Такие, как я, сидели

         над цифрами день и ночь.

Такие, как я, опускались,

         а ты им могла помочь.

Кто силен тобой -

         в работе он,

Кто брошен тобой -

         умрет.

Ты самая светлая в мире,

         ведущая мир вперед.

Я вел твои экспедиции,

         стоял у твоих реторт,

Я делал свою работу,-

         хоть это не первый сорт.

Ты строишь за месяцем месяц,

         ты крепнешь за годом год,-

Ты самая светлая в мире,

         ведущая мир вперед.

Я сонным огнем тлею

         и еле качаю стих.

За то, что я стал холодным,

         ты тоже меня прости.

Но время идет, и стройка идет,

         и выпадет мой черед,-

Возьми меня, переделай

         и вечно веди вперед.

Три поколенья культуры,

         и три поколенья тоски,

И жизнь, и люди, и книги,

         прочитанные до доски.

Республика это знает,

         республика позовет,-

Возьмет меня,

         переделает,

Двинет время вперед.

Ты строишь, кладешь и возводишь,

         ты гонишь в ночь поезда,

На каждое честное слово

         ты мне отвечаешь: «Да!»

Так верь и этому слову -

         от сердца оно идет,-

Возьми меня, переделай

         и вечно веди вперед!

 

1929

Повелитель бумаги

 

Большой человек, повелитель бумаги,

Несет от московской жары

Сто семьдесят пять сантиметров ума,

Достоинства и хандры.

 

Такой величавый, внушающий рост

Тела, стихов и славы

Рванул его к сонму классических звезд,

Где он засиял по праву.

 

Большой человек постарел на полтона,

И девушки с легкой ленцой

Сначала глядят на его пальто,

Потом на его лицо.

 

Редакции были в него влюблены,

Но это не помогло —

От новолунья до полной луны

Он в весе терял кило.

 

Большую звезду разъедала ржа,

Протуберанцы тоски.

Поэзия стыла, как муха жужжа,

В зажиме его руки.

 

Мигрень поднимала собачий вой,

Ритм забивался в рот,

И дни пятилетки тянули свой

Фабричный круговорот.

 

Тогда прилипает к его груди

Денежный перевод.

Тогда остается тебе, Вадим,

Ирония и Кисловодск.

 

И снова пространства сосет вагон,

Россия путем велика.

И снова шеломами черпают Дон

Вечерние облака.

 

Угольным чертом летит Донбасс,

Рождаются города,

И, выдыхая горящий газ,

В домнах ревет руда,

 

А ночью, когда в колыбель чугуна

Дождь дочерей проводил,

Голосом грубым спросила страна:

«Что делать,

        товарищ Вадим?

 

Тебе отпустили хороший рот

И золотое перо.

Тебя, запевалу не наших рот,

Мы провели вперед.

 

Я, отряхая врагов и вшей,

Назвалась твоей сестрой,

Ты нахлебался военных щей

Около наших костров.

 

Но не таким я парням отдавалась

За батарейную жуть:

Мертвые у перекопского вала

Лапали мою грудь.

 

Ты же, когда-то голодный и босый,

Высосав мой удой,

Через свои роговые колеса

Глядишь на меня судьбой...

 

Судьбы мои не тебе вручены.

Дело твое — помочь.

Разоружись и забудь чины

В последнюю эту ночь!»

 

Большой человек, у окна седея,

Видел кромешную степь,

Скифию, Таврию, Понтикапею —

Мертвую зыбь костей.

 

Века нажимали ему на плечи,

Был он лобаст и велик —

Такую мыслищу нельзя и нечем

Сдвинуть и повалить.

 

«Проносятся эры, событья идут,

Но прочен земной скелет.

Мы тянем историю на поводу,

Но лучше истории,

             чем труду,

Должен служить поэт».

 

Тогда окончательно и всерьез

Стучит перебор колес;

Они, соблюдая ритм и ряд,

С писателем говорят:

 

«Теперь ты стал

          витым, как дым,

И кислым,

     как табак,

И над твоим лицом,

                Вадим,

И над твоим концом,

                 Вадим,

Не хлынет

       ветром молодым

Твой юношеский

              флаг».

 

Большой человек, повелитель бумаги,

Не хочет изъять из игры

Сто семьдесят пять сантиметров ума,

Достоинства и хандры:

 

«Всю трагедийность существованья

И право на лучшую жизнь

По справедливости и по призванью

Я в книги свои вложил.

 

Я буду срамить ошибки эпохи,

Кромсающей лучших людей,

Я буду смирять ее черствую похоть

Формулами идей.

 

Родина и без моих блюд

Сама на весь мир звенит,

А если я слишком ей нагрублю,

Должна меня извинить».

 

Страна отвечает:

          «Стряхни с пиджака

Мой стылый ночной пот.

Эту историю о веках

Я слышала с давних пор.

 

За батарейную славную жуть

Ложилась я к мертвецам.

Беременной женщиной я лежу

И скоро рожу певца.

 

Голос широкий даст ему мать,

Песни его — озноб.

И будут его наравне понимать

Ученый и рудокоп.

 

А ты, кому строфика подчинена,

Кто звезды глядит в трубу,

По справедливости и по чинам

Устраивайся в Цекубу».

 

1929

Поманила пальцем...

 

Поманила пальцем.

           Убежала.

Сны окончились.

          Кругом — темно.

Горечь расставанья, боль и жалость

Хлынули в раскрытое окно.

 

Хлынул шум дождей непобедимый,

Сентября коричневый настой,

Понесло холодным кислым дымом,

Городской дрожащей темнотой.

 

С кем ходила ты,

           кого жалела,

В сон чужой ты почему вошла,

Ласковое тоненькое тело

Ты кому спокойно отдала?

 

Что о жизни нашей рассказала,

Голову прижав к чужой груди?

Голосами девяти вокзалов

Почему сказала мне —

                   «Уйди!»

 

1938

Почтовый переулок

 

Дверь резную я увидел

          в переулке ветровом.

Месяц падал круглой птицей

          на булыжник мостовой.

К порыжелому железу

          я прижался головой,

К порыжелому железу

          этой двери непростой:

Жизнь опять меня манила

          теплым маленьким огнем,

Что горит, не угасая,

          у четвертого окна.

Это только номер дома —

          заповедная страна,

Только лунный переулок —

          голубая глубина.

И опять зажгли высоко

          слюдяной спокойный свет.

Полосатые обои

          я увидел, как всегда.

Чем же ты была счастлива?

          Чем же ты была горда?

Даже свет твой сохранили

          невозвратные года.

Скобяные мастерские

          гулко звякнули в ответ.

Я стоял и долго слушал,

          что гудели примуса.

В темноте струна жужжала,

          как железная оса.

Я стоял и долго слушал

          прошлой жизни голоса.

 

1936

Прогульщик

 

Грузная, бумажная работа.

Осень на Пречистенском бульваре.

Водка в ошалелой голове.

Тянется дощатыми руками

Зданий вырастающее тело.

Камень опускается на камень,

Рявкает по жести молоток.

 

Мостовую выела проказа,

С куполов облезла позолота.

К золотому пыльному Кавказу

Рыбами уходят облака.

 

Мне же нестерпимо надоели

Каждая строка и каждый образ

Потому, что я к концу недели

Становлюсь измученным и добрым.

 

А стихи рождаются от злости,

А Москва – большая богадельня,

Где скрипя донашивает кости

Призрачный народ редакторов.

 

1920

Прощанье с юностью

 

Так жизнь протекает светло, горячо,

Струей остывающего олова,

Так полночь кладет на мое плечо

Суровую свою голову.

 

Прощай, моя юность! Ты ныла во мне

Безвыходно и нетерпеливо

О ветре степей, о полярном огне

Берингова пролива.

 

Ты так обнимаешь, ты так бередишь

Романтикой, морем, пассатами,

Что я замираю и слышу в груди,

Как рвутся и кружатся атомы.

 

И спать невозможно, и жизнь велика,

И стены живут по-особому,

И если опять тебе потакать,

То все потеряю, что собрано.

 

Ты кинешь меня напролом, наугад,-

Я знаю тебя, длинноглазую -

И я поднимусь, чернобров и горбат,

Как горы срединной Азии.

 

На бой, на расправу, на путь, в ночлег

Под звездными покрывалами.

И ты переметишь мой бешеный бег

Сводчатыми вокзалами,

 

И залами снов, и шипением пуль,

И парусным ветром тропиков,

Но смуглой рукой ты ухватишь руль

Конструкции, ритма, строфики.

 

И я ошалею и буду писать,

Безвыходно, нетерпеливо,

Как пишут по небу теперь паруса

Серебряного залива.

 

1926

Радость

 

За тебя, за все я благодарен.

По бульвару вьются морячки.

Море входит синими рядами

В неподвижные мои зрачки.

 

Громыхая, катятся платформы,

По-осеннему прозрачна высь.

Чайки в чистой, белоснежной форме

Легким строем мимо пронеслись.

 

Дай мне руку.

        Может быть, впервые

Я узнал такую простоту.

Пролетают блики огневые,

Превращаясь в песни на лету.

 

Вижу сад и тень от пешехода,

Пляску листьев, медленный баркас.

Мчится с моря шумная свобода,

Обнимает и целует нас.

 

1936

Рассвет

 

Легкая ночь.

Прощальная ночь.

Месяц висит

Клыкатый.

Высоко окно.

Окно черно.

Дома.

Фонари.

Плакаты.

 

Красен плакат:

Красный солдат

Пальцем и зрачками

Колется.

Пора наступать!

Пора!

Да, товарищи,

Вчера

Записался и я добровольцем.

 

В пять утра

Загремят буфера,-

Милая,

Помни друга!

В пять часов

Душа на засов -

К югу, к югу, к югу!

 

Сероколонную глыбу вокзала

Голосом меди труба пронизала,

И наклоненно плывущее знамя

Красноармейцы вносят в вагон.

Тогда начинается время рассвета,

В теплушке качается пасмурный ветер,

И ночь остается далеко за нами,

А впереди - золотой перегон.

 

Утро. Утро - часы тумана...

 

Богатырский тучеход.

Серебро рассвета.

Песня солнечных ворот

Северного лета.

Величава и легка

Облаков прохлада.

Розовеют облака,

Дребезжат приклады.

 

Ты ли, юность, позвала,

Ты ли полюбила

Вспененные удила,

Боевую силу?

 

Письма в десять рваных строк,

Шаг усталой роты,

Штык, наточенный остро,

Грохот поворота?

 

Ты ревущим поездам

Рельсы распрямила,

Пятикрылая звезда -

Будущее мира.

Ты звенела в проводах,

Ты, как песня, спета,

Пятикрылая звезда -

Пять лучей рассвета.

 

На прощанье ты прими

Перелеты пашен,

Шаг суровый, что гремит

У кремлевских башен.

На прощанье отвори

Площадь с ровным склоном,-

Это Ленин говорит

Смолкшим батальонам.

 

Это ты простилась, друг,

В платье парусинном.

Это катятся на юг

Молодость и сила.

На платформах ни души.

Гром гремит далече.

Проплывают камыши

Безыменных речек.

 

1926-1928

Свет на землю

 

Как морозит! Как морозит!

Вечер, лампы, хруст шагов.

Фонарей далеких россыпь

У гранитных берегов.

 

Что теперь со всеми нами

Сделала, смеясь, зима!

Как бегут, звеня коньками,

Девушки, сводя с ума!

 

Сто машин огни швыряют

На тугой румянец щек.

Легким инеем играет

Над губой твоей пушок.

 

В праздничном, горящем небе

Слышен дальний звон планет.

Может быть, случилась небыль —

Смерть устала, горя нет?

 

Горя много, смерть не дремлет,

Но, слетевши в ночь зимы,

Радость на седую землю

Жадно вырвалась из тьмы.

 

21 мая 1956

Сивым дождём на мои виски

 

Сивым дождём на мои виски

                        падает седина,

И страшная сила пройденных дней

                              лишает меня сна.

И горечь, и жалость, и ветер ночей,

                                холодный, как рыбья кровь,

Осенним свинцом наливают зрачок,

                              ломают тугую бровь.

Но несгибаема ярость моя,

                       живущая столько лет.

«Ты утомилась?» -

                я говорю.

                       Она отвечает: «Нет!»

Именем песни,

           предсмертным стихом,

                             которого не обойти,

Я заклинаю её стоять

                всегда на моём пути.

О, никогда, никогда не забыть

                          мне этих колючих ресниц,

Глаз расширенных и косых,

                      как у летящих птиц!

Я слышу твой голос -

                  голос ветров,

                             высокий и горловой,

Дребезг манерок,

              клёкот штыков,

                          ливни над головой.

Много я лгал, мало любил,

                       сердце не уберёг,

Легкое счастье пленяло меня

                        и лёгкая пыль дорог.

Но холод руки твоей не оторву

                          и слову не изменю.

Неси мою жизнь,

             а когда умру -

                          тело предай огню.

Светловолосая, с горестным ртом, -

                              мир обступил меня,

Сдвоенной молнией падает день,

                        плечи мои креня,

Словно в полёте,

             резок и твёрд

                        воздух моей страны.

Ночью,

    покоя не принося,

                дымные снятся сны.

Кожаный шлем надевает герой,

                        древний мороз звенит.

Слава и смерть - две родные сестры

                                смотрят в седой зенит.

Юноши строятся,

             трубы кипят

                      плавленым серебром

Возле могил

         и возле людей,

                     имя которых - гром.

Ты приходила меня ласкать,

                        сумрак входил с тобой,

Шорох и шум приносила ты,

                       листьев ночной прибой.

Грузовики сотрясали дом,

                      выл, задыхаясь мотор,

Дул в окно,

        и шуршала во тьме

                      кромка холщовых штор.

Смуглые груди твои,

                как холмы

                       над обнажённой рекой.

Юность моя - ярость моя -

                      ты ведь была такой!

Видишь - опять мои дни коротки,

                        ночи идут без сна,

Медные бронхи гудят в груди

                         под рёбрами бегуна.

Так опускаться, как падал я, -

                          не пожелаю врагу.

Но силу твою и слово твоё

                     трепетно берегу,

Пусть для героев

              и для бойцов

                     кинется с губ моих

Радость моя,

          горе моё -

                   жёсткий и грубый стих.

Нет, не любил я цветов,

                     нет, - я не любил цветов,

Знаю на картах, среди широт

                         лёгкую розу ветров.

Листик кленовый - ладонь твоя.

                           Влажен и ал и чист

Этот осенний, немолодой,

                     сорванный ветром лист.

Спасибо

 

Спасибо — кто дарит.

              Спасибо тому,

Кто в сети большого улова

Поймает сквозь качку

              и пенную тьму

Зубчатую рыбину слова.

Спасибо — кто дарит.

                Подарок прост,

Но вдруг при глухом разговоре,

Как полночь, ударит,

              рванет, как норд-ост,

Огромным дыханием моря.

 

И ты уже пьян,

          тебе невтерпеж,

Ты уже полон отравы,

И в спину ползет,

          как матросский нож,

Суровая жажда славы.

 

11-13 сентября 1926

Та, которую я знал

 

Нет,

   та, которую я знал, не существует.

Она живет в высотном доме,

                        с добрым мужем.

Он выстроил ей дачу,

                  он ревнует,

Он рыжий перманент

                 ее волос

                        целует.

Мне даже адрес,

              даже телефон ее

                            не нужен.

Ведь та,

       которую я знал,

                    не существует.

А было так,

          что злое море

                    в берег било,

Гремело глухо,

            туго,

               как восточный бубен,

Неслось

     к порогу дома,

               где она служила.

Тогда она

        меня

           так яростно любила,

Твердила,

       что мы ветром будем,

                         морем будем.

Ведь было так,

          что злое море

                    в берег било.

Тогда на склонах

               остролистник рос

                              колючий,

И целый месяц

          дождь метался

                    по гудрону.

Тогда

    под каждой

             с моря налетевшей

                              тучей

Нас с этой женщиной

                  сводил

                       нежданный случай

И был подобен свету,

                  песне, звону.

Ведь на откосах

             остролистник рос

                           колючий.

Бедны мы были,

            молоды,

                 я понимаю.

Питались

       жесткими, как щепка,

                         пирожками.

И если б

       я сказал тогда,

                    что умираю,

Она

   до ада бы дошла,

                 дошла до рая,

Чтоб душу друга

               вырвать

                    жадными руками.

Бедны мы были,

           молоды -

                я понимаю!

Но власть

        над ближними

                  ее так грозно съела.

Как подлый рак

              живую ткань

                         съедает.

Все,

   что в ее душе

               рвалось, металось, пело,-

Все перешло

          в красивое тугое

                         тело.

И даже

     бешеная прядь ее,

                    со школьных лет

                                  седая,

От парикмахерских

               прикрас

                    позолотела.

Та женщина

         живет

             с каким-то жадным горем.

Ей нужно

       брать

           все вещи,

                  что судьба дарует,

Все принижать,

            рвать

               и цветок, и корень

И ненавидеть

           мир

             за то, что он просторен.

Но в мире

        больше с ней

                    мы страстью

                              не поспорим.

Той женщине

          не быть

               ни ветром

                       и ни морем.

Ведь та,

       которую я знал,

                    не существует.

 

6 марта 1956

Тебя давно уж нет на свете...

 

Тебя давно уж нет на свете,

Но я беседую с тобой.

Я вспомнил бухту,

           южный ветер,

Зеленопламенный прибой.

Ангары.

     Ночь.

         Тень гидроплана.

Огромное лицо луны.

Тревожный холодок дурмана

От губ

   твоих,

      от крутизны.

Холщовые одежды лета.

Над штабом —

         красная звезда.

Вплоть до зари,

         вплоть до рассвета

Не расставались

              мы

               тогда.

Не расставались,

          целовались.

Сверчки гремели.

          А кругом

Шла исподволь

         событий завязь,

Над нами

     плыл

        железный гром.

Что понимали мы в столетье,

Две тени,

     слитых в серебре?..

 

1957

Ты руку на голову мне положила...

 

Ты руку на голову мне положила,

Ты снова меня сберегла.

Широкая песня несется по жилам,

И ночь

    нестерпимо

             светла.

Ты ветром пронизана,

           кровью согрета,

Осмуглена

       в дальних краях.

Ты снова со мной,

             молодая победа,

Двужильная

        сила

           моя.

 

1936

Ушкуйники

 

Та ночь началась нетерпеньем тягучим,

Тяжелым хрипением снега,

И месяц летал на клубящихся тучах,

И льды колотила Онега.

И, словно напившись прадедовской браги,

Напяливши ночь на плечи,

Сходились лесов вековые ватаги

На злое весеннее вече.

Я в полночь рванул дощаную дверцу,—

Ударило духом хвои.

Распалось мое ошалевшее сердце,

И стало нас снова — двое.

И ты, мой товарищ, ватажник каленый,

И я, чернобровый гуслярник;

А нас приволок сюда парус смоленый,

А мы — новгородские парни,

И нам колобродить по топям, порогам,

По дебрям, болотам и тинам;

И нам пропирать бердышами дорогу,

Да путь новгородским пятинам,

Да строить по берегу села и веси,

Да ладить, рубить городища,

Да гаркать на стругах залетные песни

И верст пересчитывать тыщи;

Да ставить кресты-голубцы на могилах,

Да рваться по крови и горю,

Да вынесть вконец свою сильную силу

В холодное Белое море.

 

Декабрь 1925 - 22 января 1926

Фотограф

 

Фотограф печатает снимки,

Ночная, глухая пора.

Под месяцем, в облачной дымке,

Курится большая гора.

 

Летают сухие снежинки,

Окончилось время дождей.

Фотограф печатает снимки —

Являются лица людей.

 

Они выплывают нежданно,

Как луны из пустоты.

Как будто со дна океана

Средь них появляешься ты.

 

Из ванночки, мокрой и черной,

Глядит молодое лицо.

Порывистый ветер нагорный

Листвой засыпает крыльцо.

 

Под лампой багровой хохочет

Лицо в закипевшей волне.

И вырваться в жизнь оно хочет

И хочет присниться во сне.

 

Скорее, скорее, скорее

Глазами плыви сквозь волну!

Тебя я дыханьем согрею,

Всей памятью к жизни верну.

 

Но ты уже крепко застыла,

И замерла волн полоса.

И ты про меня позабыла —

Глядят неподвижно глаза.

 

Но столько на пленке хороших

Ушедших людей и живых,

Чей путь через смерть переброшен,

Как линия рельс мостовых.

 

А жить так тревожно и сложно,

И жизнь не воротится вспять.

И ведь до конца невозможно

Друг друга на свете понять.

 

И люди, еще невидимки,

Торопят — фотограф, спеши!

Фотограф печатает снимки.

В редакции нет ни души.

 

24 апреля 1956

Эскадрон

 

Дымкой, хмарью, паром тонким

Тишина-теплынь легла.

И поют весне вдогонку

Стремена и удила.

По проталинам-полянам

Непонятная возня,

Легкокрылые туманы,

Лиловатый березняк.

Ветер дыбит коням холки.

Гул лесной со всех сторон.

Так проходит по проселку

Разомлевший эскадрон.

Посвист ветра, запах прели

И воды дремотный звон.

Так в расстегнутых шинелях

Вместе с голубым апрелем

К югу вьется эскадрон.

И плывут, качаясь, люди.

И молчит походный хор.

И не слышен в сонном гуде

Потревоженных орудий

Отдаленный разговор.

 

1925